Оценить:
 Рейтинг: 0

АЛТЫШАР. Караван ведёт Железная Доска

Год написания книги
2019
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Когда спускаемся, жара оглушает, и мы входим в музей пустые. Лишь на Шолпон и погода, кажется, никак не влияет. Гордое, напряженное лицо девочки, попавшей в переделку. Когда еще и попадать в переделку, как не в детстве. В зрелом возрасте переделать тебя кто захочет, вернее, кто сможет?

Сразу за нами двери музея Бек открывает, за ним его свита. Бек окликнул: «Шолпон». Что с лицом ее стало. Взгляни, красота. Другие глаза, рот. Нос, кажется, тоже на глазах хорошеет. Вмиг оказалась девушка рядом с кумиром. И тотчас, два слова услышав, к нам возвратился усталый боец после боя. Погашены чувства, уснули стремленья, воля в кулак, чтоб хотя бы себя не утратить. Что-то тихо сказала Сереже, он не расслышал, пришлось еще раз.

Любопытство мучило меня. Улучив минуту, когда Сережа оказался рядом, а Шолпон отошла рассматривать костюм XIX века, спросил у юноши, что такое Бек сообщил своей поклоннице. Сережа очень твердо, хотя и вежливо, ответил: «Она не поклонница, она ученица. Бек велел уезжать ей со всеми сегодня. Шолпон мечтала поработать рядом с учителем». «Что ж так?» спросил я. Сережа пожал плечами, улыбнулся: «Нет посадочных мест».

И тут подходит к нам Бек. Я почувствовал себя неловко. Хотя музей, определенно, нравился, но говорить комплименты мне не по вкусу.

Бек и не требовал никаких восхищенных восклицаний. Сначала несколько слов Сереже, что-то про ракурсы и углы наклона. Потом приблизился к Шолпон, что-то ей сказал, отошел. Шолпон горела ярким, багровым пламенем. Мы, невольные свидетели сцены, старались не смотреть в их сторону. Но в этот момент Бек исчез, кажется, надолго, если не до конца дня.

Итак, мы внутри музея, и нам нет дела до отношений современников.

Помещение устроено как винтовая лестница вокруг центра.

Все колючее, ежистое, современное, временное, сверкнув белой полосой, остается за порогом. Полумрак, прохлада, ничего яркого, раздражающего. Мы вошли в убежище, имя которому юрта. В центре узел нарядных веревок с массивными кистями, как на знаменах. Потолок, вылетев из центра, то падает на вас, то взмывает к небу. В местах низкого потолка можно ложиться спать, тем более, что под ногами мягкий ковер, – вы уже чувствуете потолок, как покрывало. Там, где потолок поднят, ощущение воздуха и неба. Кажется, юрте не будет конца, мы взбираемся все выше и выше, и самое интересное впереди, хотя, может быть, не на прямом пути, а как-нибудь в сторону. И шаги, и звуки голоса пропадают в момент появления, потому что все затянуто коврами и полотнами. В этом неотражающем, сноподобном мире бессмысленны условности, ибо вы внутри одной из них, и собственная непредсказуемость вставлена в правила игры. Музей настраивает на восприятие самого себя. Слушай, как отзывается твоя душа на этот полусумрак, на эти, проверенные традицией, порции воздуха, на символы в орнаментах и культовые предметы. Ведь ты не знаешь их значения, тем легче тебе. Ты увидишь просто линии рисунка, просто веревки и кисти, просто копья и конские черные волосы на них, и неразгаданность чужой жизни будет шевелиться в тебе и расти от эмбриона заинтересованности, что в тот день зародилась, до самостоятельной черты твоего характера, черты уважения и восхищения другими народами, другой жизнью.

Возвращаемся. Сойдя с ковра и обувшись, выходим. Сразу приходится закрыть глаза, потому что солнце, хотя и прикрытое легким облаком, до такой степени обелило пространство, что зрение его больше не воспринимает. Тот самый дуб оказался единственным деревом в округе. Валиханов на холме упирается затылком в знойное марево и, кажется, не приходит в себя. Белый песок крошится в белую пыль, и пылью накрахмаленный воздух топорщится и царапает кожу. Жарко не той ослепительной, ясной, трезвой жарой, обыкновенной в этом климате, но толчками и прилипаниями жара идет по жилам, по коже, по волосам.

Перед музеем работает бульдозер, то и дело скрываясь в клубах пыли под оглушительный грохот. Мы, и с нами Шолпон, ныряем в пыль и выныриваем из нее. Шолпон превратилась в девочку в ситцевом платье. Жара не позволяет людям надолго задерживаться в выдуманном, будь то чувство превосходства или холодное презрение. Впрочем, очевидно, любовь размягчила сердце юной одалиски.

Любовь неразделенная или разделенная формально, может, если она переживается долго, переделать характер. Любовь, вообще-то, может все. Может замкнуть человека на себя, может, наоборот, открыть его миру. Может ожесточить, может размягчить. Может, наконец, разбудить в человеке гения, может зверя. Шолпон сделалась человеком.

Ее простые мысли, просто выраженные, производят больше впечатления, чем напускная серьезность. Правда, излишняя целеустремленность осталась, и в этом есть опасность, что, перерастая собственные эмоции, человек начисто отвергнет себя прежнего или усомнится в своем ближнем. Скажет, да, это была не я, или да, теперь это не он. Он это, он. Да и ты тоже все ты.

Снаружи становится невыносимо, и мы ищем спасения внутри музея. Теперь, входя в музей, ощущаешь духоту на клеевой подкладке. Исчезли люди, а в начале было их много. Что-то прибивали, сновали с разными предметами. В низкой части пространства лежит на спине рабочий, он клеил покрытие пола, да на ковром устланной приступке неподвижно сидит второй.

Мы же, не ощущая себя в привычной обстановке, не живем, а мыкаемся, не думаем, а квасимся.

Бесцельно брожу по музею.

Вот на копье висит длинный пучок жгуче-черных волос. Подхожу ближе, протягиваю руку. На ощупь волосы как жесткая щетина. Нюхаю. Слышу запах пыли, но вместе с пылью, через нее пробивается что-то дикое, кровавое.

Показалось? Нет.

Приближается топот, стук, лязганье, крики людей. Надвигается пыльное облако. В носу щекочет. Чихаю. Облако оседает, конница промчалась. Вокруг меня только запах полыни, стрекот кузнечиков. Падает, как надвинутая шапка, небо.

Тенгри. Глава третья

Мне плоть моя шлет много

трудных задач,

То смех от нее мне дается, то плач.

    (бейт 3595)

Нет, оно не падает. Где бы ты ни был, что бы ни сделал, небо на тебя не падает.

Интересно, чем выше поднимаешься в горы, тем выше делается небо. Там оно высокое, недостижимое. А здесь? Здесь небо очень близко. Оно как платок, накинутый на людей. Защита от злых духов, от злого глаза.

Степь – это высшее достижение Создателя. Разве сравнится с ней лес? В лесу твое сознание все время обо что-то ушибается, прерывается. То на болото наткнется, то на пень. Или горы. Горы – это постоянная борьба. Жизнь свою держишь сжатыми зубами, отпустил – и нет жизни.

Зато степь – просто свобода. Раскаленное сухое пространство. Нет ему конца-края. Нет ему ни смерти, ни рожденья. Сама вечность дышит то благоуханием трав, то черным смертельным жаром. Если ты рожден в степи, то, кем бы ты ни был, счастье твое в необъяснимой радости скачки. Лошадь и ты – вы единой энергии трепет. Мощь отцов и нетленная тайна вселенной вас несет над землей. Только так вместе с духом бессмертным Аблая узнаешь ты себя и народ и священную волю светил. Все мужчины и женщины знают про это с рожденья. Отчего же султану Аллах повелел все про это забыть? Чем он хуже других?

«Чем я хуже? Почему мне нельзя так же, как братьям, как любому простому человеку в степи скакать, скакать до изнеможения, до засыпания в седле? Вот и скачи себе. Только внутри каравана. Только внутри всех этих условий, условий, условий. Нельзя – странное слово. Для казаха вдвойне. У русских много бессмысленных нельзя.

Почему нельзя? Может быть, это правда – звезды? Звезды ведут судьбу мою. Я должен доказать, что достоин своего великого прадеда, кровь Аблая не даром течет в моих жилах. Я должен преодолеть все, и тогда судьба выведет меня наверх. Наверх, в гору.

Идешь. Воздух прозрачен, ни тумана, ни испарений. Легкие, почти бесплотные травы, легкие перья облаков. Легкость преодоления. Ты все туманное, мутное, вонючее превзошел, оставил внизу. Оставил овцам, пастухам, женщинам. Здесь другое. Другая радость, другая печаль. Ты приблизился к Богу, Небу, Тенгри.

Тенгри не шутит, и если у тебя мало сил, – ты погиб.

Есть выход, – можешь спуститься. Но если ты покинул выси, жизнь такая рутинная, бренная, бледная. Все, все бессмысленно, безмысленно; бежит, не двигаясь, густеет, а пустота. Но в этой пустоте, внизу твоя мать, ее добрые пальцы, коснувшиеся лица. Отец, братья. Все, все твои. Ты их. Ты – они. Рассыпанные всадники, летящие в разные стороны, у каждого свой путь, но все пути в твоем. Ты – трава, сухая, мертвая, но в дождь живая. Ты – трава, шелестящая, летящая, бьющая, бьющая, пьющая ночной туман, холод. Исчезающая, выжженная трава.

Брось, ты такой маленький, и так страшно все вокруг. Китай. Убьют ведь. Сам хотел. Опасность. Неизвестность. Это все для меня. Это написано в моей судьбе. Я знаю, что справлюсь со всем. Я утру нос этим тухлым гасфортам. Обо мне будут знать в Европе. Елена сойдет с ума, когда я уеду в Париж. Папаша ничего не поймет, ему надо быть старшим султаном, Европа ему безразлична. Федор Михайлович обрадуется. Вот кто теплый человек. Может быть, как он задумал, книгу напишу. Настоящую, как у него».

Так думал Валиханов, теперь купец Алимбай, сидя под большим вроде бы дубом, на всю окрестность единственным деревом, пока его люди распрягали лошадей, отгоняли подальше овец, ставили юрты.

Только начали готовиться на дневную стоянку, а Алимбай уже ускакал. Еще не успело солнце коснуться раскаленным краем остывающей земли, как он появился. Перед ним сидит девушка, почти ребенок, худой и перемазанный грязью, в нечистом халате. Первыми увидели всадницу погонщики овец. Они остановились и зацокали языками. Караван-баши Мусабай улыбался. Алимбай так ничего и не объяснил. Купил ли он девушку, украл ли, или она сама убежала из дома, спутники так и не узнали.

Уже на следующий день она оказалась другой. Не красавица в смысле канонов казахской культуры, но русский глаз был бы поражен скульптурной тонкостью лица, наивным и отстраненным взглядом широко поставленных узких глаз. Девушка прижилась. Пастухи, то ли в шутку, то ли из уважения к Алимбаю, звали ее «апа» – мать.

А в первую ночь он был счастлив. Они отошли от лагеря и наткнулись на огромное дерево перед небольшим холмом. Он говорил девушке забытые, родные слова. Шолпон едва исполнилось тринадцать, но в степи это уже девушка. Девушка с родным запахом, родным голосом.

Постепенно Шолпон сделалась тенью Алимбая. Она боялась остаться без него даже на минуту.

Из всего запаса добра в караване для Шолпон подошла только одежда мальчика-погонщика, сына пастуха. Всадница ничем не отличалась от пастушка, кроме головного убора, платка, под ним она прятала густые длинные волосы. Как все казахи, родившиеся, кажется, на коне, а к семи годам уже настоящие мастера верховой езды, она держалась в седле так, будто ее хрупкое тело вырастало из лошади и в любой ситуации было с нею единым целым. Зато горные тропы и изнурительно долгие переходы она переносила тяжело. Ни одной жалобы от нее никто не слышал, но лицо ее каменело от напряжения и делалось землистым.

Чем выше они поднимались, тем больше росло ощущение, что они уходят под землю. Если внизу было нарядно, радостно, свободно, весело, занятно, любопытно, то здесь просто мрачно. Многоцветье сменилось одним серым: от белого до черного. Долина раздвинулась и стала огромной преисподней: гигантские куски черного крошились в серый бесхозный мусор.

Вода тоже была неприкаянной. Она не знала, куда течь, и перетекала из пустого в порожний. Снег желтоватыми ватными ошметками валялся в узких щелях.

Но стоило остановиться на день в каком-нибудь месте, где ни кусты, ни деревья уже не росли, а разреженный воздух и высота заставляли сердце бешено биться от небольшого даже движения, и Шолпон снова делалась беззаботной девочкой, так, как будто, чем больше были преодоленные трудности, тем больше опьяняла радость от того, что они позади.

Лиловое небо высоты, недосягаемо прекрасные белые вершины, стоящие вокруг, все было Алимбаем, потому что все было божеством. Это божество любило Шолпон, и она удивлялась этому.

А для него унылые, однообразные, многочасовые морены, чередование грязного снега и черных сыпучих камней, – все, благодаря присутствию Шолпон, приобретало пятое измерение, измерение, может быть, не счастья, но предвкушения счастья. У него было непонятное ему самому чувство возвращения в детство и одновременно наступления будущего.

Кочевье Бурсука

Караван-баши решил заняться торговлей. Нужно было продать чугунные тяжелые котлы, они портили спины вьючным животным. Расплачивались киргизы привычными «деньгами» – овцами. В восставшем Кашгаре, по слухам, овцы были в цене.

Начальники кошей разошлись по разным аулам. Алимбаю досталось кочевье Бурсука.

Дальше мы будем цитировать дневник Валиханова. Часть его он отправит домой вместе с казаками. Казачий отряд провожал караван до границы.

Вот отрывок из дневника:

7 августа 1858 г.

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3