Коцебу: «Павел рассердился и не только дал почувствовать графу Палену свое неудовольствие, но даже оскорбил его в том, что было ему всего дороже; когда супруга графа, первая статс-дама, приехала ко двору, ей только тут объявлено было, что она должна вернуться домой и более не являться».
Присоединим к этим двум записям цитированные строки Головиной, что Павел гневался на Палена, но Кутайсов «добился прощения»; еще заметим, что жена Палена, обычно каждый день приглашаемая на ужин ко двору, отсутствует там 5 и 7 марта; кажется, мы наблюдаем момент чрезвычайно критический… Вместе со слухами об аресте «18…26…100 человек» Рибопьерово дело – фон, повод для окончательных решений.
Петербург тех дней похож на город, захваченный неприятелем (согласно Рибопьеру – «вовсе невеселый город»). Погода, по общему суждению, «ужасная», да еще объявлен с 1 марта десятидневный траур по случаю кончины герцогини Брауншвейгской. Каждый мартовский номер «Санкт-Петербургских ведомостей» содержит 35 – 40 фамилий отъезжающих за границу, и (учитывая правило трехкратного упоминания в газете о каждом отъезде) выходит, что 12 – 15 семей, иностранных и русских, желают каждый день покинуть опальный город. Это для тех лет очень много, тем более что летний сезон – обычное время путешествий – еще далек.
Для сравнения заметим, что уже в конце марта – начале апреля (при Александре I) в каждом номере газеты в 3 – 4 раза меньше объявлений об отъезде (26 марта – 14 фамилий; 29-го – 10, 1 апреля – 13 и т. п.).
Наконец, ползущие по городу слухи, будто Павел бил в лицо наследника, когда он просил за осужденных; что наследник вставал у одного из дворцовых окон с подзорной трубой, чтобы «следить за несчастными, отправляемыми в Сибирь, и передавать им пособие».
Слухи о переменах в императорской фамилии, о гигантском английском флоте, что движется к Зунду… Недаром один из первых приказов Александра I адресован русскому посланнику в Дании – «поставить в известность командующего английским флотом о происшедших переменах». Позже будут гадать, не был ли приказ Нельсону войти в Балтику результатом секретной информации лондонского кабинета о предстоящем дворцовом перевороте в Петербурге. Знакомство с документами британских политиков действительно создает впечатление нервного, напряженного ожидания. Так, в дневнике бывшего посла в России (а в 1801 г. одного из руководителей Foreign Office) мартовские записи почти совершенно не касаются России, Балтийского моря, Индии. И вдруг среди спокойных, деловых подробностей следующие строки: «Получены письма из Вены от 12-го марта. Все – балы и праздники. Позор и проклятие им». Так ощетинившаяся флотами и не жалеющая золота Англия аттестует австрийскую капитуляцию перед французами (только что подписан победоносный для Наполеона Люневильский мир между Парижем и Веной).
В феврале и начале марта 1801 г. царь по меньшей мере дважды дает «династический повод» для введения в дело уже не раз описанного паленского механизма.
Наследники
Сохранившийся документ от 21 февраля 1801 г. выдержан в самых торжественных тонах: «Нижеподписавшийся вице-канцлер кн. Александр Куракин, быв призван 21 февраля 1801 года его императорским величеством, имел честь стоять перед лицом его в Михайловском замке и в почивальне его и удостоился получить изустное объявление, что в скором времени ожидает рождения двух детей своих, которые, если родятся мужеска пола, получат имена старший Никита, а младший Филарет и фамилии Мусиных-Юрьевых, а если родятся женска пола, то … старшая Евдокия, младшая Марфа – с той же фамилией. А воспреемником их у св. купели будет государь и наследник цесаревич Александр Павлович и штатс-дама и ордена св. Иоанна Иерусалимского кавалер княгиня Анна Петровна Гагарина».
Как видно, в ход пущены главнейшие лица и санкции. В том же документе расписано, что крестить будущих детей в церкви Михайловского замка; их жалуют по 1000 душ на каждого и гербом.
Два старших сына Павла, а также Строганов, Нарышкин и Кутайсов подписали вместе с Куракиным и Обольяниновым эту удивительную бумагу, которую поздний биограф Павла объяснял «боязнию грядущего».
Эпизод формально не имел больших последствий: одна из возлюбленных Павла, камер-фрау императрицы Юрьева, на власть не претендовала; вскоре родились две девочки, но прожили недолго. Однако высокая торжественность необычного акта, не покрывавшего, но, наоборот, открывавшего грех и явно унижавшего Марию Федоровну, привлечение к церемонии наследника – все это имело, по мнению Павла, воспитательный, назидательный характер. Здесь иллюстрация безграничной возможности обходить многие принятые правила, та степень самовластия, при которой, скажем, права Александра ничтожны и легко могут быть подобным актом сведены на нет.
История эта быстро распространилась, очевидно направленная заговорщиками в нужном смысле (она вошла как достаточно существенная и в хронику Гёте). Прежде всего резко усилились старые разговоры о перемене царицы.
Павел до последнего вечера был, по-видимому, еще далек от развода, но слухи о возможности изгнания императрицы, подогретые Паленом, уже повторялись сотнями придворных уст, а от них и петербургская чернь подхватывает версию о возможной женитьбе царя на Гагариной, а еще более – о таковых же шансах мадам Шевалье.
Очевидец передает грубо-простонародную оценку событий – как «на Исаакиевской площади какой-то мужик показывал за деньги суку, которую звал мадам Шевалье».
Супруги Шевалье будут высланы буквально в первые часы нового царствования…
Впрочем, слух о «женах» императора был куда менее острым, чем вопрос о наследнике. В Дрезденском архиве (очевидно, по дипломатическим каналам) отложилась версия насчет идеи Павла I сделать своим наследником третьего сына, Николая, «не испорченного бабушкиным влиянием». Однако этот слух явно перекрывался другим.
Вюртембергская тема
6 февраля в Петербург прибыл и 7 февраля представлялся Павлу тринадцатилетний племянник Марии Федоровны (и стало быть, двоюродный брат Александра, Константина и других «Павловичей») – принц Евгений Вюртембергский.
В феврале и марте камер-фурьерский журнал не раз отмечает присутствие принца Евгения за обедом или ужином, в последний раз 2 и 10 марта.
Мемуары и рассказы самого принца достаточно любопытны. Они в различной степени основаны на почти не публиковавшихся дневниковых записях и достаточно точны. Кроме того, записки принца дополняются материалами его секретаря Гельдорфа, а также известного историка Т. Бернгарди.
На всю жизнь осталось в сознании принца удивление по поводу неожиданно пышной, несоразмерной его династической и политической роли встречи, которую устраивает Петербург.
Воспитатель Евгения Вюртембергского, генерал-майор Дибич, озадачен фавором принца; царственная тетушка Мария Федоровна явно смущена и предупреждает племянника, что тут не Карлсруэ и «следует помалкивать». Павел же вскоре передает Дибичу, что он «сделает для принца нечто такое, что всем-всем заткнет рот и утрет носы». Наконец, Дибич поучает воспитанника: «Никому не верь, они лживы, как кошки».
Тем не менее молодой человек охотно вступает в разговоры и вскоре слышит «городские толки», что «император безумен и так долго не может длиться», замечает, что «натянутые отношения отца с сыном ни для кого не были тайною». К дневниковым записям, прежде чем они были напечатаны, присоединились, конечно, позднейшие впечатления, но по обоим мемуарным документам принца видно, что непосредственно перед 11 марта 1801 г. его особенно внушительно предостерегают от опрометчивых шагов.
О чем же шла речь?
Сам Евгений рассказывает, как несколько лет спустя, в 1807 и 1811 гг. посетив Россию, он доискивался истины у своей тетушки и великих княгинь, особенно после того, как заметил возрастающую холодность Александра I.
«Только в 1811 году, – вспоминает принц, – меня заверили, будто Павел I предназначал меня в мужья своей дочери великой княжны Екатерины и с этим связывал определенные намерения. Все эти утверждения, впрочем, не основываются ни на каком письменном документе, и обо всем судили понаслышке».
Однако сам Евгений, как увидим, о многом догадывался еще в 1801 г.; положение принца в начале марта становится все щекотливее и опаснее.
Действительно, женитьба племянника императрицы Марии на старшей дочери Павла создавала бы новую династическую ситуацию. Хотя Павел оформил законодательно наследование по мужской линии, но можно ли сомневаться, что в нужный час была бы должным образом обоснована передача власти не сыну, а племяннику?!
Впрочем, не нужно слишком «завышать» реальность, твердость павловского решения. Его опасения, подозрения, поиски в эти дни новых верных людей (о чем еще скажем) – вот что приводит в движение и вюртембергскую идею. Это такой же элемент мартовского напряжения, как и документ о еще не родившихся Мусиных-Юрьевых… Другое дело – как все это влияет на заговор!
В центр пропаганды заговорщиков попали царские фразы о возвышении Евгения и некоем ударе, который должен воспоследовать. Очевидно, эти слова были в те дни «на слуху». «В один вечер будто бы царь это сказал у Гагариной» затем «то же самое Кутайсову, прибавя: «После этого мы заживем с тобой, как два брата».
Поскольку Гагарина не знала, что за «великий удар» готовится, – ясно, что анонимный автор воспроизводит подробности, которыми Павел будто бы поделился с задушевным другом Кутайсовым: «Этот великий удар состоял в заточении императрицы в Холмогоры, отстоящие в 80 верстах от Архангельска; место дикое, пустое, где несчастная фамилия Ульриха Брауншвейгского томилась в продолжение долгих лет. Шлиссельбург должен был служить местом заключения великого князя Александра; Петропавловская крепость была назначена великому Князю Константину. Пален и некоторые другие должны были погибнуть на эшафоте». Хотя имя принца-племянника тут не названо, но «методом исключения» он мог занять место устраненных. Евгений Вюртембергский прямо говорил об этом историку Т. Бернгарди в июне 1856 г .
Подробности «великого удара» впечатляющие – но говорил ли все это Павел на самом деле?
Много шепчутся при дворе в первые дни марта 1801 г., бесконтрольные же возможности Палена убавить, прибавить, использовать любой слух огромны.
Пален стравливал охотников и жертву, попеременно обращаясь к тем и другим.
В руках такого опытного мастера, как столичный генерал-губернатор, вюртембергская ситуация, так же как рибопьеровская, как мартовские аресты, – прекрасный повод объявить наследнику и заговорщикам о начале «контрнаступления противника».
Мы разбираем редчайшую историческую ситуацию, когда в таком крупном государственном деле обо всем знает только один человек; от его интерпретации зависит и ход дел, и уже полтора века – представления потомков о случившемся.
Существует много рассказов, записанных сразу за Паленом или восходящих к его информации (Ланжерон, Гейкинг и др.), где мы постоянно находим один мотив, один сюжетный стержень: еще немного – и было бы поздно; именно смертельная опасности угрожавшая заговору, заставляла действовать.
Пален вел такую крупную игру, что, пожалуй, уже не мог с какого-то момента отличить вымысел от реалий, образовавшихся вследствие этого вымысла.
Однако вернемся к событиям.
6 – 8 марта
Продолжается дело Рибопьера, и – что важнее – расширяются слухи о нем.
Генерал-губернатор, без сомнения, держит в поле зрения всех намеченных к участию в заговоре.
Теперь, пока точный срок еще не назначен, но близок, – именно теперь лидерам заговора есть еще время поразмышлять о будущем устройстве страны.
Коцебу, явно пользовавшийся рассказами своего соотечественника Клингера, пишет, что «граф Пален имел, без сомнения, благотворное намерение ввести умеренную конституцию; то же намерение имел и князь Зубов. Этот последний делал некоторые намеки, которые не могут, кажется, быть иначе истолкованы, и брал у генерала Клингера «Английскую конституцию» Делольма для прочтения».
Снова, к сожалению, мы не имеем данных, каков был смысл конституционных планов в марте 1801 г.: была ли «конституция Палена – Зубова» повторением прежних, панинских идей или в отсутствие бывшего вице-канцлера обрела новые контуры?
Начиная с 1870-х годов в литературе отмечалось, что П. А. Зубов и после восшествия на престол Александра I выдвигал (наряду с Г. Р. Державиным) проект ограничения самодержавия выборным Сенатом.
Недавние интересные разыскания М. М. Сафонова показали, что проект П. А. Зубова (обсуждавшийся в Негласном комитете 11 сентября 1801 г.) был более умеренным, чем план Державина: Сенат уже не, надеялся законодательными функциями, и «только изменение внутриполитической обстановки» удержало царя от утверждения «зубовского варианта» Весьма вероятно, что проект Зубова, представленный Александру, уже царю, был повторением или модификацией того плана, который обсуждался в марте 1801 г. Легко заметить, что и в раннем проекте Паниных – Фонвизина, и в более поздних ограничение абсолютизма естественно связывалось с Сенатом: здесь зарождалась та традиция, которая в совсем иной исторической ситуации поведет декабристов именно на Сенатскую площадь.
Пока Зубов и Пален «примеряют» к стране разные варианты ее будущего, другой важный заговорщик томится в безделье, нанося изредка «разведывательные» визиты. «Граф Беннигсен, – пишет княгиня Ливен, – который тоже нас в марте навещал, но не особенно часто, был длинный, сухой, накрахмаленный и важный, словно статуя командора из «Дон-Жуана»».
Головина помнит, что «6 марта Беннигсен пришел утром к мужу, чтобы переговорить с ним о важном деле».