Безгласная и любящая женщина, погибающая от мужского эгоизма и произвола, стала мало-помалу показывать когти. Наряду с типами демонических мужчин, стали появляться и типы демонических женщин: женщина начинала во всем требовать для себя равноправия. Первая в этом духе заговорила М-me de Сталь, за ней Бенжамен Констан – оба современники Шатобриана. «Дельфина» была адвокатскою речью за независимое положение женщины в обществе. Элеонора, со своей стороны, стала предшественницей типов Жорж Санд и наглядно доказывала, что несчастье женщины кроется в тех общественных предрассудках и социальных условиях, в какие она поставлена. Первый роман Ж. Санд, «Индиана», был, таким образом, далеко не новинкой. Слова: «Одиночество приятно, и люди не стоят сожаления» – эти слова, в которых Индиана выражает конечный итог своей житейской философии, были прелюдией к настоящему возмущению. Самым законченным типом этой возмутившейся женщины была «Лелия». В ней демонический мужской характер нашел достойного соперника.
Таким образом, вся галерея демонических типов, и мужских, и женских, была не чем иным, как отражением жизненной общественной правды – преувеличенной, быть может, но в основании своем верной картиной действительности. Идеи и чувства, олицетворенные в этих демонах мужского и женского пола, были общим достоянием всей Европы, а также и нашей родины.
Оглядываясь на свою собственную жизнь, русский читатель того времени замечал, однако, что все эти типы эксцентричных и сильных женщин – явление, совершенно ей чуждое. Подмечая и в других, и в самом себе чувства, родственные тем душевным порывам, какими он восхищался в любимых мужских демонических натурах, читатель мог убедиться в том, что этих чувств среди русских женщин ему встречать не приходится. И наша литература в данном случае осталась верна действительности. Рядом с бесчисленными мужскими типами в стиле Байрона мы в русских романах того времени не встретим соответствующих типов женских. Общественная почва была для них пока неблагоприятна: их не было в жизни, не было их и в литературе. Русская женщина того времени нашла свой прообраз в типе Татьяны, которая по своей мечтательности, по нравственной чистоте, уступчивости и склонности к чтению нравственных проповедей обнаруживает близкое родство лишь с героинями романов Руссо и Ричардсона.
Женские типы Лермонтова вышли также кроткими и любящими подругами и спутницами своих эгоистических мужей и поклонников.
Лермонтов, как видим, не заимствовал своего «Демона» у кого-либо из перечисленных нами авторов; поэма вытекла из его личной жизни как результат сочетания пережитого и перечитанного. С идеями и настроением своего века Лермонтов, мы знаем, ознакомился довольно рано, благодаря усиленному литературному чтению, – и следствием совпадения этих идей с его личным характером, его думами, тревогами его сердца, некоторыми событиями его юности и его литературными вкусами был поэтический образ Демона, настолько же сильный и туманный, насколько сильны и неопределенны были порывы души самого поэта.
Сама жизнь, однако, должна была скоро научить Лермонтова обуздывать свою мечту и теснее и теснее связывать поэзию с действительностью. Ближайшими попытками такого сближения были его юношеские драмы «Странный человек» и «Люди и страсти», его историческая повесть «Вадим» и поэма «Измаил-Бей».
Юношеские драмы. «Вадим». «Измаил-Бей»
I
В продолжение всей своей жизни Лермонтов работал над обрисовкой в сущности одного-единственного типа. Характерной особенностью в приеме его работы было заметное отсутствие точной и связной психологической мотивировки в характеристике героев. Несмотря на яркость, с какой очертаны их нравственные физиономии, в них все-таки остается многое недосказанным и туманным. Мы чувствуем, что все эти образы, в которых столько правдивого и человечного, как-то оторваны от земли; что нет пьедестала, опираясь на который, они могли бы стоять твердой ногой на твердой почве. Этот недостаток происходит от неведения, в каком нас оставляет автор относительно прошлого в жизни своих героев.
Прошлое Демона скрыто от нас совершенно и оговорено двумя-тремя словами, не ради объяснения типа, а скорее для контраста. В «Измаиле-Бее» даны только намеки, как и в «Маскараде». Тип Печорина выяснен несколько подробнее, благодаря отрывку «Княгиня Лиговская» и драме «Два брата», но в обрисовке и этого типа чувствуется большой пробел.
Несомненно, что самому автору были не вполне ясны эти тайные пружины в сложном психическом механизме его героев, как ему многое было неясно и в его собственном сердце. Он шел за своим веком, делил его симпатии и антипатии; сама природа делала его более восприимчивым к одним сторонам жизни и менее к другим; житейские случайности пришли на помощь этим симпатиям. Перед ним стоял ряд этических вопросов, неразрешенных и грозных, и всегда, когда он хотел осмыслить пройденный им путь и объяснить свое настоящее настроение ссылками на прошлое, он убеждался, что он не в состоянии этого сделать. Ему оставалось одно – изложить правдиво свои чувства в настоящем, а в отношении к прошедшему – ограничиться лишь сожалением и общей жалобой. Он так и делал.
Странно слышать, как пятнадцатилетний мальчик говорит о «развратных» годах прошлого, об «изменах и разочарованиях», о «страдании и отчаянии», а между тем эти выражения вполне понятны. Это были преувеличенные, подчерненные воспоминания, в которых поэт искал причину общего неопределенного и неосязаемого ощущения грусти, недовольства и озлобления, какое он замечал в себе, но не мог подробно самому себе выяснить.
Но Лермонтов понимал, что печаль его души нуждается в более полном и ясном оправдании. Нужно было позволить и самому себе, и другим заглянуть поглубже в таинственную душу демонической натуры, а для этого нужно было сделать ее более человечной и поставить ее в более жизненные условия.
Не довольствуясь мелкими стихотворениями, в которых поэт говорил о своих туманных сердечных тревогах, он задумал воспользоваться ими как материалом для драматического действия.
Юношеские пьесы Лермонтова имеют значение для нас не только как образцы его драматического таланта или как памятники, проливающие некоторый свет на темные эпизоды его жизни, но, главным образом, как попытки поэта связать свое творчество теснее с жизнью и как эскизы, в которых туманный образ Демона начинает принимать, если не вполне, то хоть отчасти, человеческие и земные очертания.
II
Поэт очень рано стал пользоваться драматической формой в своих сочинениях. На четырнадцатом году жизни он перелагает в драму поэму Пушкина «Цыгане», задумывает невероятно кровавое представление из жизни каких-то разбойников, набрасывает сюжет трагедии из Шатобриана, мечтает даже о трагедии из римской жизни («Марий» и «Нерон»), попытавшись предварительно написать таковую же из жизни древнерусской.
Все эти попытки не удаются, и первым драматическим этюдом является трагедия из испанской жизни «Испанцы» (1830). Не забудем, что и в первом очерке «Демона» у монахини в руках была «испанская» лютня.
Эта трагедия – очень живой и драматичный рассказ о некоем еврее Фернандо, который, не зная, кто он, был воспитан в доме испанского дворянина и влюбился в его дочь Эмилию. В этой любви он столкнулся с нежданным соперником в лице старого патера Соррини, развратника, готового на насилие. Спасая Эмилию, Фернандо вынужден своей рукой заколоть ее, чтобы самому кончить жизнь на костре, по приговору инквизиции.
Сюжет навеян, очевидно, чтением – отсюда и книжный характер трагедии. За исключением главного героя, неистового Фернандо, которому Лермонтов уступил во временное пользование свои собственные думы и печали, – все эти испанские дворяне, инквизиторы, евреи – лица мертвые, копии с героев иностранных произведений: Моисей и Ноэми – страница из Вальтера Скотта или Лессинга, Эмилия – героиня в духе Шиллера, патер Соррини тоже не без сходства с злодеями Шиллера; похищение Эмилии – эпизод из «Эмилии Галотти» Лессинга; встреча Фернандо с Моисеем очень сходна со встречей Натана и храмовника. Однако, в общем, благодаря поднятому тону и запутанной драматической завязке, трагедия сценична и эффектна. Для шестнадцатилетнего драматурга опыт может быть назван удачным. Трагедия любопытна также и тем, что в ней сделана первая попытка правдоподобно объяснить наплыв неясной печали в душе героя. Жизнь Фернандо обставлена такими условиями, которые вполне и естественно оправдывают его неистовые вопли. Он – неблагородный по рождению – благороден по духу; вокруг него все знатные по рождению ведут себя как негодяи; служители церкви разбойничают и торгуют совестью, во имя Бога насилуют и жгут людей. Как не произнести проклятия над всеми этими «испанцами», у которых:
…и рай и ад, всё на весах,
И деньги сей земли владеют счастьем неба,
И люди заставляют демонов краснеть
Коварством и любовью к злу!..
У них отец торгует дочерьми,
Жена торгует мужем и собою,
Король народом, а народ свободой;
У них, чтоб угодить вельможе или
Монаху, можно человека
Невинного предать кровавой пытке!..
И сжечь за слово на костре, и под окном
Оставить с голоду погибнуть, для того,
Что нет креста на шее бедняка…
Такие тирады могут показаться очень риторичными, но для молодого Лермонтова они были полны глубокого смысла – в них как бы историческими ссылками подтверждалась законность негодования на людей и право презирать их.
Лермонтов заметил, однако, скоро, что такое оправдание выиграет значительно в силе, если вместо исторических призраков на сцене начнут действовать современники.
Вот почему в следующих своих трагедиях «Люди и страсти» и «Странный человек» поэт перенес место действия в русскую столицу и деревню. Художественное исполнение драм, бесспорно, выиграло от этой перемены. Поэт стал черпать материал из жизни и из личных впечатлений, и действующие лица стали говорить прозой, а не стихами; драматические эффекты уступили место ровному течению обыденной жизни; кинжалы, ночные нападения и таинственные появления совсем сошли со сцены. Но в драмах остался один крупный недостаток, в котором виноваты были, конечно, не одни лишь молодые годы автора; а именно: все второстепенные лица изображены были реально и просто, а главные герои, характеры сложные и загадочные, нарисованы красками слишком яркими и кричащими. Ровный ход драматического изложения нарушался ежеминутно субъективно-страстными лирическими монологами героев, а сами они, эти загадочные натуры, вышли неестественными именно потому, что были брошены в среду людей совсем обыкновенных.
Эта драматическая ошибка, нарушающая единство впечатления в драмах Лермонтова, была не просто технической, внешней ошибкой, но коренилась в самом замысле поэта. Он не хотел забыть о самом себе в своих трагедиях. Главному герою отводилось в них то же первенствующее место, какое поэт отводил своему загадочному настроению в жизни. Автор хотел окружающей средой объяснить странность поведения и миросозерцания главного героя, за которым он сам скрывался. Этот главный герой один должен быть виден отовсюду, даже тогда, когда его нет на сцене; им одним должен быть занят зритель, так как он один – положительный тип среди остальных отрицательных или бесцветных личностей. Действительно, во всех драмах Лермонтова, за исключением позднейшей, «Маскарада», главный герой – честный человек и стоит совершенно одиноко. Женщина ему изменяет, друзья его обманывают, отец проклинает, а все остальные люди или безучастно, или злорадно относятся к его страданиям. Поставленный в такие условия, человек не может жить общей жизнью с другими и невольно становится вдали от всех с сознанием своего права на такое одиночество.
III
«Странный человек», и «Menschen und Leidenschaften» (как Лермонтов озаглавил «Страсти и люди»), несомненно, бытовые драмы.
Принимая во внимание тогдашнее состояние русского репертуара, где приторная сентиментальность чередовалась с пустым водевильным весельем, можно пожалеть, что эти драмы в свое время не попали на сцену. Они не совершили бы переворота, но, несомненно, могли повлиять благотворно на вкус зрителей. Драма «Menschen und Leidenschaften», несмотря на заглавие а la Коцебу, по отдельным бытовым сценам напрашивается на сравнение с театром Островского.
Что касается автобиографического материала, который мы вправе искать в этих драмах, то пользоваться им должно с большою осторожностью. Никто не решится сказать, что с Лермонтовым в жизни действительно произошло все то, что с его героями в этих драмах. Но если драматические положения и преувеличены, то истинным остается один факт – окрепшее и развившееся самосознание автора, тогда шестнадцатилетнего юноши. Как «Демон» был попыткой облечь в символы печаль юношеской души поэта, так эти драмы были попыткой ее осмыслить. То настроение, которое рисовалось в «Демоне» как конечный полный результат прожитого, разлагалось здесь на составные части путем положений и состояний, взятых из реальной жизни и подкрепленных собственным опытом.
Может ли этот опыт быть назван богатым? Едва ли; но в драмах Лермонтова намечены и затронуты многие житейские положения, в какие, действительно, мог стать шестнадцатилетний юноша.
Типы главных героев – Юрия Волина и Владимира Арбенина – представляют собою две последовательные ступени в развитии одного характера, и мы вправе объединить их, для удобства характеристики, в одном лице.
Как же сложилась нравственная физиономия этого человека?
IV
В детстве наш герой с простосердечием и доверчивостью кидался в объятия всякого; его занимала несбыточная, но прекрасная мечта земного общего братства, и сердце вздрагивало при одном имени свободы («Menschen und Leidenschaften», I, V). Он нетерпеливо старался узнавать человеческое сердце, пламенно любил природу, и творение человечества было прекрасно в его ослепленных глазах (ibid.). Но любовь его к свободе была понята неправильно, сочтена за вольнодумство, и общество от него отшатнулось. Он вернулся в семью, где застал полный семейный разлад. Бабушка, у которой он жил, была в распре с его отцом, распре, выросшей не только на нравственной почве, но и на денежной (ibid., III, 11). С его матерью отец, по-видимому, жил не в особенных ладах, мать умерла рано; отца постарались удалить от него. Он остался на руках у бабушки, и когда отец, по окончании его воспитания, приехал за ним, то наш герой очутился между двух огней, среди целого ряда семейных сцен, среди обоюдных дрязг и клеветы, которая наконец поставила его в такое положение, что отец его проклял. Это проклятие упало на его голову к тому же после сильнейшего пароксизма любовной горячки, в которой ему показалось, что любимая им девушка его обманула. Дрязги заставили его увидать много дурных сторон в любимой им бабушке, а проклятие отца показало ему всю мелочность и нелюбовь этого человека. Проклятие его убило – и он отравился. Такова трагедия Юрия Волина в драме «Страсти и люди».
Но пусть отец нашего героя будет более последователен в своих чувствах к нему и более тверд в своих своеобразных нравственных принципах, и тогда наш герой станет к нему в то положение, в каком в «Странном человеке» молодой Арбенин стоит к своему отцу. Между ним и его отцом становится больная отвергнутая мать, которая умирает на руках сына. Перед нами новая семейная драма, более жестокая, чем в трагедии «Menschen und Leidenschaften». Она кончается тем же проклятием, и Арбенин умирает, как и Волин.
Герой юношеских драм Лермонтова разуверился в дружбе так же, как и в семейных привязанностях. Друзья не оправдали его надежд, как и его родственники. С первым другом, Заруцким («Menschen und Leidenschaften»), у него вышло недоразумение; второй друг, Белинский («Странный человек»), отбил у него невесту и сознательно обманул его. Герой был слишком легковерен и слишком идеально настроен. Он мог сказать, что никто его не понимает, никто не умеет обходиться с его сердцем, которое полно любви и принуждено расточать ее напрасно («Странный человек», I). Он не мог ужиться с той молодежью, которая его окружала. Не он виноват, что несносное полотерство, стремление к ничтожеству, пошлое самовыказывание завладело половиной русской молодежи («Странный человек», II), но он должен испытать на себе тяжкие последствия нравственного падения своих современников. Разрешим ему мечтать об Италии, так как во всей ледяной России нет сердца, которое ему бы ответило («Странный человек», IV). Но пусть мечта заменится в нем рассудочным отношением к жизни, и тогда он согласится со своим другом Белинским, что приятели в наш век – две струны, которые по воле музыканта издают согласные звуки, но содержат в себе столько же противных («Странный человек», XII).
Любовь к женщине в глазах героя – такое же ненадежное чувство, как и дружба. По природе своей герой был мечтательной натурой. Девушка, которую он встретил, показалась ему ангелом-утешителем. Этот ангел взял его за руку, утешил одним взглядом, и этим неизъяснимым взглядом обновил его для жизни («Menschen und Leidenschaften», II, IV). Разные предрассудки и недоразумения не позволили ему насладиться с ней счастьем, и он измучил и себя самого, и своего ангела несправедливыми подозрениями. Когда он во второй раз влюбился, то, по наивности своей, думал, что встретил снова ангела, предполагая его, вероятно, в каждой девушке («Странный человек», I). На этот раз женщина действительно изменила ему, и подозрения, к которым герой вообще был склонен, нашли себе оправдание. За идеализм и чистосердечие ему отплатили грубой расчетливостью и коварством. Жизнь вырвала у него, наконец, страшное признание, что он на земле «лишний человек» («Странный человек», XII).
Любовь нашего мечтателя была проклятием, как и любовь Демона, как позднее любовь Печорина.
Итак, для героя этих семейных драм не существует ни семьи, ни любви, ни дружбы. Люди, обреченные судьбой жить вне таких естественных связей, могли бы найти утешение в религии как примирительнице неудач и разладов бытия. Но наш герой неспособен возвыситься до религиозного взгляда на жизнь. В религии он сначала такой же мечтатель, как и во всем другом; он жаждет рая на земле и, обманувшись, не желает искать его в самом себе, в примирении, в смиренной вере: людские несправедливости он прямо ставит в счет Богу и говорит («Menschen und Leidenschaften», V, IV): «Зачем не удержал удары людей от моего сердца?.. зачем хотел Он моего рождения, зная про мою гибель?.. где Его воля, когда по моему хотению я могу умереть или жить?.. О! человек, несчастное, брошенное создание… Я стою перед Творцом моим. Сердце мое не трепещет… я молился… не было спасения; я страдал… ничто не могло Его тронуть!..» При другом случае это безотрадное рассуждение приводит нашего скептика к такому выводу: «Друг мой! – говорит он своей возлюбленной, – нет другого света… есть хаос… он поглощает племена… и мы в нем исчезнем… мы никогда не увидимся… нет рая, нет ада… люди брошенные бесприютные создания» («Menschen und Leidenschaften», V, X). Не забудем, однако, что эти слова произнесены почти в бреду, за несколько минут до смерти. Но, помимо этих признаний, мы могли бы догадаться сами, что герой мало доступен религиозному утешению. Он слишком любит видимое и осязаемое, слишком привязан к земле, чтобы взглянуть на нее как на переходную стадию к иному существованию. Эта любовь к земле, к ее треволнениям – основная черта характера героя; он хочет покоя, а ищет бури; обманутый и разочарованный, он не имеет достаточно силы, чтобы совсем отвернуться от жизни и противостоять ее искушениям. Он, как ночная бабочка, лепится к ее свету.
Жажда деятельности в нем плохо прикрыта внешней разочарованностью, и бледность его лица совсем не соответствует внутреннему жару его сердца. Вся жизнь его – противоречие. Быть тем, чем он желает быть, он не может, а быть тем, чем он может быть, он не хочет. Довести же себя до безучастного отношения к жизни он не в силах, по природной своей организации деятельного, живого и всем интересующегося человека. Эта живость его натуры, восприимчивость и страстность оправдывают отчасти его пессимистические и безотрадные рассуждения о жизни. «Не оживет, если не умрет» – можно сказать про его сердце. Порыв отчаяния для него – толчок к новой жизни, если не внешней, то внутренней. С каждым новым разочарованием он делается на вид более бесстрастным и холодным, а на самом деле более чутким и страстным. Его природа подобна вулкану, который после каждого извержения застывает, и каменистая кора делается все тверже и крепче, но при новом взрыве и новая, и старая лава обращаются в одно огненное море.
Таков этот новый герой, созданный фантазией Лермонтова. Он более человечен, чем Демон, и его отчаянное миросозерцание хоть и не вполне, но достаточно оправдано обстоятельствами.
Среди этих житейских обстоятельств, при которых слагалось печальное мировоззрение Волина и Арбенина, есть некоторые, придающие драмам Лермонтова совсем особое значение. Кругозор поэта за это время настолько расширился, что для объяснения загадочной трагедии своей мрачной души он стал привлекать не только мотивы чисто личные – любовь и дружбу, но и мотивы социальные.
В драмах Лермонтова попадаются картины ужасающего помещичьего произвола. В драме «Страсти и люди» бабушка Марфа Ивановна, негодующая на евреев за распятие Христа, готова сама распять всех своих крепостных за разбитую кружку. Ее советница, крепостная Дарья – тип озлобленной рабыни, мстящей господам за свою неволю. В драме «Странный человек» попадаются раздирающие сцены, в которых рассказывается, как помещики мужикам вывертывали руки, как выщипывали бороду волосок по волоску, как кололи их и секли. «О, мое отечество, мое отечество!» – только и может ответить герой на все жалобы угнетенных, вполне сознавая все свое бессилие[16 - Про нашего героя один из его светских знакомых высказывался в таких выражениях: «Как видно из его бумаг и поступков, он имел характер пылкий, душу беспокойную и какая-то глубокая печаль от самого детства его терзала. Бог знает отчего она произошла? Мне сказывали, что его умственные способности очень рано стали развиваться. Он узнал дурную сторону света, когда еще не мог остеречься от его нападений, ни равнодушно переносить их. Его насмешки не дышали веселостью; в них видна была горькая досада против всего человечества. Правда, были минуты, когда он предавался всей доброте своей. Обида малейшая приводила его в бешенство, особливо когда трогала самолюбие. У него нашли множество тетрадей, где отпечаталось все его сердце; там стихи и проза; есть глубокие мысли и огненные чувства. Я уверен, что если б страсти не разрушили его так скоро, то он мог бы сделаться одним из лучших наших писателей: в его опытах виден гений…»].
«Люди для меня слишком подлы», – признается он при другом случае, и эти гордые слова звучат теперь уже не таким неосмысленным афоризмом, каким они казались нам в юношеских стихотворениях нашего поэта.