– Я оказался бы лжецом.
– Неблагодарный! Это ли награда за…
– Вечная признательность.
– Не она нужна мне.
– Больше ничего не могу уже прибавить.
– И сердце есть у пана князя?.. Оно.
– Занято, пани княгиня, прежде, чем узнал я, что честь твоя живет на сем свете.
– И в том не вижу я беды! Пан князь смотрит уж чересчур возвышенно на причуды сердца. Поверь мне, оно тем живучее, чем способнее шалить. Сердце, мой коханый, – не китайский идол, для того только и уст роенный, чтобы во имя его проделывать фиглярство, уверяя, что это – египетское таинство какое-то. Для любви, как понимают ее люди, знающие сладость в жизни, не существует такого обширного горизонта. Любовь смотрит совсем не так высоко на связи и обязанности, куда входит как главный двигатель и заключатель условия. Недаром ведь премудрые римляне в старину представляли любовь дитятею с повязкою на глазах! Дай только завязать эту повязку надежнее, а там уж – и никакие трудности не будешь ты в состоянии усматривать. Исчезнут всякие рогатки и преграды, и… счастлив, кто так смотрит на это.
– Так я… не из числа этих счастливцев. Для меня долг…
– Ну, что с тобой спорить… за долг, что увел моего коня лучшего, поцелуемся хоть… на прощанье, пан нелюдим! Другой бы на твоем месте не отпустил искательницу приключений так скоро… Вероятнее всего, пустился бы досматривать, что у ней под кунтушем и под поясом…
– Княгиня, мы, русские, послов с грамотами не досматриваем…
Фаворитка засмеялась как-то двусмысленно и ущипнула за руку молодого воеводу, садясь на его походное ложе.
– А что будет, как прекрасную княгиню застанет у меня кто-нибудь из наших?
– Что будет? Князь Холмский во второй раз в жизни принужден будет солгать: назвать свою гостью пажом короля, в службу которого вступил гофмейстером.
– Не поверят, княгиня, мне. Пажа этого схватят и туда упрячут, откуда не воротится уже он… предлагать московскому государю вторично взять дочь его домой!
– Я явилась к благородному рыцарю – не к пану Хлупскому, а к князю Холмскому. А у него, если не знаешь, пан, я скажу тебе – золотое сердце! Князь Острожский засвидетельствовал это королю Александру в письме. Так, видишь ли, отдаваясь ему, слабая панна должна прогнать всякую боязнь за свою безопасность. В словах пана князя, как ни горько разочарование в том, что желала бы я и надеялась было встретить в тебе, усмотреть я должна только заботливость: прогнать от себя скорее искусительницу, перед которой боится не устоять его постническое целомудрие? Этим только и объясняю я себе мнимую боязнь за меня и мою безопасность! – И еще громче захохотала сама таким хватающим за сердце смехом, в котором звучали и страсть, и дерзость, и цинизм, пожалуй.
И этот приступ выдержал искушаемый. Сделался только грустнее и серьезнее.
– Княгиня! – сказал он сдержанно. – С детства заставляли нас учить наизусть притчи Спасителя. Текст «не мечите бисера перед свиньями» вполне применяется к напрасному расточению тобой нежности недостойному такой благосклонности. Я знаю очень хорошо, кто и что такое честь твоя. Ты находишься в полном заблуждении обо мне. Ответить на поставленный мною вопрос тебе ничего не приходится. Но прежде чем окончательно разувериться и увидеть полное противоречие во всех частях представления меня не таким, каков я есть, – расстанемся друзьями!
– Если ты хочешь оставаться камнем – никто, конечно, не помешает тебе, но ведь и камень трескается. Я все же лучше о тебе думаю, чем ты о себе говоришь.
– Может быть! Но я знаю ведь себя. Поэтому мои слова точнее.
– Ну, поцелуй, один – на прощанье!
– Простимся, княгиня!
И Холмский, обняв свою гостью, приложил уста к устам ее. Она схватила его голову и впилась горячим поцелуем, словно хотела перелить в этот лед часть огня, пылавшего в ней, вероятно, вулканом.
Воеводу сковала какая-то неведомая сила, лишая его возможности сделать малейшее усилие оторвать уста свои от очаровательницы.
Уж она сама отпрянула от него, прослышав шорох множества шагов в сенях.
Вошли объездные десятники и сотник с донесением, что захвачены невдалеке двое подозрительных людей на конях с третьим иноходцем без седока.
– Это слуги мои! Они меня дожидались, – высказалась Позенельская.
– Так проводите княгиню и ее доезжачих за наш рубеж! – лаконически отдал приказ князь Холмский и величаво указал княгине путь.
Она смерила его с ног до головы взглядом, полным злости и мщения, и – вышла, не сказав ни слова, вслед за провожатыми.
Холмский упал перед иконою и горячо стал молиться, благодаря Создателя за ниспослание твердости в нашедшем искушении.
Потом он принялся писать к государю. Положив в досканец грамоту Александра, воевода сам перевязал накрест шелковою нитью посылку и приложил шесть печатей на шнурок, прикрепляя его ими к досканцу.
Прошло две недели, и он совсем успокоился, отправив ответ тестя зятю.
Довольный успехом удачной выдумки своей, чтобы выпроводить Позенельскую так скоро и ни с чем, молодой Холмский ждет только смены своей с исполнением заявленного государем-тестем срока, чтобы лететь в Москву, в объятия жены. Самый час сладкого с нею свиданья уже рассчитывает мысленно… «Десять дней всего по 20-й день февруария, и – прощай тревога и томления: забуду я вас! Разве как сон, когда-то виденный, представитесь вы, мои напасти, благодушно вынесенные? Будущее, несомненно, лучше прошедшего. Но отчего же начинает все больше и больше теперь томиться душа моя? Неужели, судьба, готовишь ты мне новые испытания? За что ко мне будешь ты, провидение, суровее, чем к братьям моим? И сотую долю того не испытали они, что я», – спрашивает невольно, предаваясь грустному раздумью, молодой наместник смоленский.
Но и такое успокоение себя, однако, не удается ему. Мысль о грядущем, призрачно мрачном, не дает покоя и высокому уму, невольно поддающемуся неотвязному предчувствию.
Является человек от Федосьи Ивановны и подает письмо князю-мужу.
«Радость моя, князь Василий Данилович, – пишет нежная супруга, – заждалась я тебя, государя моево ласковова, и жданки все поела. А весточки ты, голубчик мой белой, Феньке своей не шлешь две седмицы. Грех тебе, Василий Данилович, забывать нас, сожительницу твою, рабу верную. Прискучила, видно, тебе Феня своим неразумным упрямством али докукою и вздохами по тебе, ненаглядном моем. Ин, помилуй, государь Василий Данилович, как же мне, жене твоей, не докучать своему милому, коли ты дороже всево! Не ровен час, все мы под Богом ходим: тоска на меня, бесталанную, нападает такая, что не знаю, как и жить. И тебе бы, государю, уведомить нас попещитись, коли любишь по-прежнему. А коли разлюбил и того ради небрежешь почтить ответом, как ты пребываешь здрав, – и тебе, государю, да будет ведомо: не переживу я, раба твоя, твоя остуды к себе. Жизнь моя без тебя не мила, и, на леты мои ранние не смотря, не жалеючи, положу я конец сама себе».
– Что за горе сделалось с Феней? Пишет она так странно мне. Разве не получила трех моих грамот, что послал я передо прошлой и на прошлой седмице? Где это они запропастились? Разыскать, непременно разыскать надо!
И сам, бедный муж, едва ноги таскает от бессонницы да от тоски-печали. Сердце у него ноет так, что не находит он покоя себе.
Но вот, наконец, наступил и радостный для Холмского день отъезда в столицу. Сдача дел преемнику была совсем не такая, как на городском воеводстве. Явившийся на смену принял деньги счетом и дал расписку. Дьяк Холмского сдал столбцы дел, ожидающих окончательного решения. Оконченные же взять должен был с собой вместе с переписными книгами всей области. Стало быть, вся приемка кончена часа в три. Закусили затем вместе приемщик с отъезжающим, и в тот же день к вечеру уехал князь Холмский. А на другой день к вечеру он – в столице.
Вот он входит в дом к себе и замечает что-то необыкновенное. Прислуга не спит, и все грустны. О чем-то шушукаются.
Спрашивает про жену. Отвечают – в Кремле.
Холмский – во дворец. Встречает его сам Иоанн, плача:
– Нет Фени у нас: в родах замучилась на вчерашний день!
– Бог дал, Бог и взял! – нашел еще силы сказать бедный муж и уже не помнил, что с ним было дальше.
VIII. Казенный двор
Напротив Кремля, за Неглинною, возвышается род замка с теремами высокими, казенками, навесами, только без стрельниц. Да вместо стен – обширное пространство разновидных застроек занесено частым тыном. У единственных ворот в этот городок стоит бессменно достаточная стража из двух десятков пищальников с ручницами. Ночью раза три делается обход дневальным урядником вокруг всего тына: изнутри и снаружи. Что же так бережно охраняется? Это – казенный двор. Сюда поступают все доходы великокняжеские. Здесь несчетные богатства в пушном товаре заключены в надежных деревянных клетях, в два ряда обрамляющих весь неправильный четырехугольник внутреннего двора. За тыном, отделяясь от него линией кирпичных казенок, связанных сенцами, стоят кладовые серебра да золота с камнями самоцветными. Тут же и тьма судов вальяжных, являющихся в большие пиры на столах теремов государевых.
Не все казенки заняты, впрочем, добром. Самые обширные и лучше построенные теперь вмещают многолюдство: княгиню Елену Степановну с ее прислужницами под охранением стольника Ивана Максимова. Вошел он, бают, в милость к державному усердным розыском вин казенного князя Семена Ряполовского да уличеньем Ивана Юрьевича Патрикеева с сыном в злых воровствах и умыслах этих бояр родовитых. Они обманывали государя ради корысти проклятой да своего неумеренного честолюбия. Да хотели они, вороги, потомство государево от великой княгини Софьи Фоминишны обратить в служилых князей при сынке своей покровительницы великом князе Дмитрии Иваныче. Вот державный смекнул, что неладно так учинить против супружницы, ведущей род не из каких княжон захудалых, а от владык Цареграда и «всея подсолнечныя», как гласят греческие книги, «почитаемыя мужами думскими». Тут и свернули головы патрикеевцам. Отца с сыном посадили в монастыри на смиренье, там они и скончали бурное житие, в пристани мирной от треволнений и сует мира сего. В те поры Иван Максимыч, стольник, всем патрикеевцам допросы чинил и так уж для боярина Якова Захарьича усердствовал, что, когда вывели на свет Божий всю черноту помыслов опальных князей, главный-от судья, боярин Яков, и побил челом за своего усердного сыщика. Что того ли Ивана Максимова не изволит ли державный пожаловать: повысить Ивана в окольничьи?
Государь ничего не молвил, изрек только на вторичное напоминанье Захарьича.
– Ин, мы сами ведаем что за птица твой Ванька…
– Усерден?!