– Прости меня, Аленушка, не столько вина твоя, сколько гнев мой, неумеренный… нанес несчастья… всем… нам… Сделал тебя страдалицей… Не виновата ты… столько, как я… грешный… в паденье в твоем… Я больше виновен: знав, что ты огневая, и… не позаботиться дать тебе сожителя!
– У вас не принято, батюшка, вдов-княгинь замуж отдавать… В этом не кладу на тебя укора… и гнева не держу… Одну себя виню… Знаю вину свою… непростительную… Из-за меня… виновной… страждет… ни в чем не повинный Митя мой… Останется он… тяжелым обвинителем и тебе, батюшка, и мне… грешной жене… униженной… опальной, но все же недостаточно караемой за грех… Тяжко мне… тяжко умирать… с греховным гнетом на совести. Душит… жжет… Ох! Сына… Сына! Не могу…
И распахнув руки, словно ловя улетающее в пространство, вдова Ивана молодого перестала страдать.
– Меня так и затрясло! – передавая князю Васе Холмскому эти подробности, сказала свидетельница сцены Василиса, ходившая за Аленой Степановной в последней болезни ее и скрывшаяся за полог ложа при входе великого князя.
Иван Васильевич стонал и рыдал как ребенок. Велел привести внука к телу матери, бросился к нему на шею; нежно обнимал, целовал его, просил прощенья и от силы нервного потрясения упал вдруг в обморок. Все перепугались, разумеется, и тотчас дали знать во дворец князю Василию Ивановичу.
Он приехал, распорядился отсылкой племянника в место его заключения и перевез бесчувственного отца в Кремль, сам вступив в управление.
Наутро государь очувствовался, но был так слаб, что ничего не помнил: что с ним было и где он был накануне. Княгиню Елену Степановну похоронили без особенных церемоний и даже без обычного перезвона. Чтобы этими грустными звуками не потревожить тонкий сон изнемогавшего самодержца, лежавшего словно в забытьи.
Поправившись, Иван Васильевич совсем забыл про внука, но дела снова потребовал к себе от сына, как почувствовал себя в силах.
Так и потекли опять дни за днями до осени.
Эпилог
27 октября 1505 года
Покрытый грязью, сошел с коня перед дворцом в Кремле сеунч от воевод государевых, стоящих в Муроме.
Вестника допустили к государю, давно уже недомогавшему, но все еще занимавшемуся делами правления. Мысль гениального старца была свежа и глубока по-прежнему. Он принял вестника сидя с боярами в своей рабочей палате, слабый и изможденный недугом, но не жалуясь на озноб, как накануне. Сегодня спальнику своему, поздравившему его с добрым утром, сказал Иван Васильевич приветно:
– Истинно, Андрюша, доброе сегодня утро! Мне таково хорошо и… отрадно. Какой, бишь, день-от сегодня в месяце?
– Двадцать седьмой день октоврия, государь, память святых мучеников Нестора и Марка, – отвечал с поклоном спальник.
– Славный день поэтому! Помни же: не забудь сего утра, друг, да пошли сказать дворецкому, что мы, великий государь, по Божьей благодати, знатно в силах своих познаем крепость и хотим на сей день обедать со всеми: пусть Василий Иваныч с молодой женой ести к нам придет. И за зятем, за Васей, послать, пусть и сожительницу ведет! Он у меня не хуже сыновей родных почтителен и любовен. Попируем, детки! На свадьбе у Васи не удалось мне быти за недугами. Сегодня справим… А ты что, сеунч, скажешь?
– Воеводы прислали меня с грамотою, что счастием твоим, государь, хищные татарове ушли совсем и не уязвилися!
– Значит, твои воеводы прозевали. Да еще радуются, что сами целы?! Ино, им отпишем, ротозеям, что так им служить нам, великому государю, негоже!.. Дьяк, изготовь к утру отповедь. Сегодня хочу веселиться, пусть готовят столованье скорее!
Поздно уже передано было веление государя готовить пир. Тут-то поднялась беготня, суетня: ключники, приспешники, повара – все сбились с ног, усердствуя изготовить стол первого наряда. Яств будет не один десяток. Угощать должно на золоте. И в кривом столе на сребре подавать. Стерляди чуть не саженьи несут на поварню. Разливать начали старую мальвазию. Хлопот, шуму, беготни – вволю, все с ног сбились. Однако, слава богу, поспели.
К государю подошел дворецкий, легонько побудил державного. «Все готово!» – молвил.
Тем временем, пока готовили обед, Иван Васильевич вздремнул, сидя на креслах своих. И видит он, будто гуляет в пустом поле, где травка, словно в глубокую осень, помертвела и прижалась к сырой земле. Вдали кое-где виднеются кустики обглоданные. Под ногами державного хрустит пересохший лист, безо всякой уж цветности. Дороги аль тропки в поле этом все заросли словно. Идти приходится по полому месту. Идет Иван Васильевич давно уже, ему кажется, и приуставать начинает. Где бы, думает, присесть отдохнуть мне? Видит в сторонке забор какой-то: тын не тын, да и не стена. Подходит ближе.
– Никак, это казенный двор мой? Куда же это его перенесли, меня не спросили. Не спрашивали, верно, не спрашивали. Уж не забыл бы я, что вывел его в поле так далеко… – Вот дошел до ворот державный, увидел лавочку и – обрадовался. Присел. Слышит, зовут его: «Батюшка!» Поглядел по сторонам – никого не видать. Оглянулся: в воротах, полуотворенных, стоит невестка Елена.
– И ты, – молвит, – батюшка, к нам норовишь? Погоди… Неладно внука оставлять взаперти: ведь сам же ты венчал его на царство русское!
– Помню, помню, Аленушка… Ох, помню! Митя не виновен, конечно, в наших прошибностях… его я всегда любил… Виноват я перед им, сердешным моим… Поставлю… все ворочу… Непременно… С тобой у нас счеты… Ох, счеты не кончены…
– Торопись, батюшка… Скоро уж сумерки будут… Ничего не увидишь… и не послушают тебя… Со мной же тебе придется встать на одну, может, доску перед Праведным Судьею… Ты коришь меня моим паденьем!.. И в том во всем не ты ли виной: зачем бабу молодую, сам говоришь, замуж не благословил?.. Слабы мы, грешные… враг силен.
– И то правда… прости, Аленушка…
– Не забудь же, батюшка, Митрея моево. Все простится… Мне недосуг.
И все смолкло.
Будит дворецкий легонько.
Проснулся Иван Васильевич весь в поту в холодном, на сердце невесело.
– Чего тебе? – спрашивает дворецкого.
– Готов стол…
– Веди же его скорей, а то матка все корит меня.
– Кого, государь?
– Как кого? Митрея, известно!.. Внука моего.
– Державство твое не указал о Дмитрие Ивановиче ничего покуда.
– Ничего?! Ладно же. – И замолчал или выговорил будто что – не понял дворецкий.
Велел государь подавать себе одежду лучшую, праздничную. А сам – все охорашивается.
Вот князь великий облачиться изволил в лучшую ферязь большого выхода. На голову думную возложил шапку золотую и всякую утварь драгоценную – как давно не вздевал и для больших праздников. Вот он шествует во всем своем сане в Грановитую. Там по велению державного изготовлен почестный пир.
За государем следует князь Василий Иванович со своей Соломонией Юрьевной, за ним – братья, холостые, а позадь их князь Василий Данилыч Холмский с Зоей, всех затмевавшею красой своей. За ними расселись члены думы. А в кривой стол посажены власти да служилые дворяне не ниже окольничих.
Сели за стол. Государь князь великий поднял первую здравицу за новобрачных, двоих. Василий Иванович и князь Василий Холмский встали, поклонилися и чмокнулись с сожительницами.
– Теперь, друзья, выпьем за князя великого, Дмитрия Ивановича. Да нет еще его, видно?.. Привести моего несчастного внука! Пождите, гости: придет он – и выпьем. А я отдохну мало-маля.
И державный склонил голову на стол.
Он так часто делал это в последние годы, за столом иногда замолкая и дремля несколько времени.
Вот прошло с полчаса, пока сходили на казенный двор: привели великого князя Дмитрия. Вступил он в Грановитую во всей светлой утвари.
– Разбудить будет государя? – сказал вслух боярин Яков Захарьич. Князь Василий Иванович поглядел гневно на старца. Князь Вася приподнялся и хотел легонько тронуть державного, но вдруг вскочил, кинулся к поникшему головой тестю и, коснувшись холодного уже лика его, не мог удержать рыдания.
Не помня себя, возопил он:
– Отлетел наш ангел, скончался наш великий Иоанн, собиратель земли Русской!
Князь Дмитрий бросился на охладевшее тело деда, но по знаку великого князя его оторвали и увели из Грановитой.
Во дворце плач и рыдания. Среди общей тревоги тесть нового самодержца, боярин Сабуров, ввел священника и громко заявил: