Кровавые лепестки - читать онлайн бесплатно, автор Нгуги Ва Тхионго, ЛитПортал
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Он шел или катил к себе домой на велосипеде, посторонний в деревне в эти дни посевной страды, и его охватывали печаль и одиночество.

Женщины торопливо здоровались с ним – они спешили в поле в короткие перерывы между потоками дождя. Но он пытался понять их и даже извлек для себя урок. «В труде есть достоинство», – говорил он детям. И с еще большим усердием заставлял их петь:

Коровы – богатство, Труд – отрада, Козы – богатство, Труд – отрада, Зерно – богатство, Труд – отрада, Деньги – богатство, Труд – отрада, Бог всемогущий, Ты приносишь нам дождь!

Прошло шесть месяцев, и Илморог стал казаться ему его личным владением; он был феодалом большого дома, крупным хозяином, мбари, обозревающим свои поместья, избавленным, однако, от докучливой необходимости подсчитывать прибыли и убытки, павших и народившихся коз. Когда пришли дожди и проросли семена, а потом, в июне, поля покрылись цветами, ему казалось, что весь Илморог накинул на себя цветастые одежды в знак приветствия своему владыке и хозяину.

Он водил детей в поле изучать природу – так он называл эти прогулки. Он срывал цветы и объяснял своим ученикам названия различных их частей: стебель, рыльце, пестик, пыльца, лепестки. Он попытался даже объяснить им процесс оплодотворения. Кто-то из детей воскликнул:

– Смотрите! Цветок с кровавыми лепестками!

Этот цветок, один-единственный, багровел в гуще белых, голубых, сиреневых цветов. Как ни вглядывались в него, он, казалось, и в самом деле был окрашен кровью. Мунира наклонился и дрожащей рукой сорвал его. Теперь это был просто красный цветок: должно быть, игра света придавала ему раньше зловещий оттенок.

– Нет цвета, который назывался бы кровавым. Ты хотел сказать, что лепестки красного цвета. Вот видите? Вам нужно запомнить семь цветов радуги. Все цветы, которые растут тут, – разные, все они разных цветов, разных оттенков. А теперь пусть каждый из вас сорвет по одному цветку… Сосчитайте количество лепестков и пестиков и покажите мне пыльцу…

Он смотрел на цветок, который сорвал, и начал обрывать его безжизненные лепестки. Но тут еще один мальчик крикнул:

– И я тоже нашел! Кровавые лепестки… то есть, я хотел сказать, красные… У него нет ни рыльца, ни пестиков… он пустой внутри.

Мунира подошел к мальчику, остальные его окружили.

– Нет, ты ошибаешься, – сказал он, взяв у мальчика цветок. – Этот цвет даже не красный, он не такой сочный. Этот цветок скорее желтовато-красный. Вот ты говоришь, что внутри он пустой. Посмотри на стебель, с которого ты сорвал его. Что ты видишь?

– Да, да! – закричали ребята. – Там гусеница, зеленая гусеница, и у нее много ножек.

– Верно. Этот цветок съеден червяком. Он не даст завязи. Вот почему нужно уничтожать червяков-вредителей… А если цветку не хватает света, он может изменить окраску.

Он был доволен собой. Но тут дети засыпали его вопросами, на которые не так-то легко было ответить. Почему одни поедают других? Почему тот, кого съедают, не может тоже съесть? Почему Бог допускает такое? Сам он никогда не задумывался над этим и, чтобы утихомирить их, сказал, что это просто закон природы. А что такое закон? И что такое природа? Это человек? Или Бог? Закон есть закон, а природа – это природа. А в каких взаимоотношениях находятся люди и Бог?

– Дети, – сказал он, – урок окончен, перемена.

Человек… закон… Бог… природа… Он никогда не задумывался всерьез об этих вещах и решил никогда больше не водить детей в поле. Заключенный в четырех стенах, он чувствовал себя хозяином положения, он был независим, он сеял знания, и ученики прислушивались к его словам с сосредоточенными лицами. Там, в классе, он мог уклониться от неприятных вопросов… Но в открытом поле, вне стен своего убежища, он не чувствовал себя в безопасности. Он подошел к кусту акации и машинально стал обламывать ее острые шипы. Вспомнил, что беды его здесь начались оттого, что сперва он стал заниматься с детьми на улице. Как напугала его тогда Ньякинья! Вспомнив это, он инстинктивно посмотрел туда, где она когда-то стояла и засыпала его вопросами про город и про женщин на высоких каблуках.

Сердце Муниры вдруг замерло – он глядел и не верил своим глазам: через поле, направляясь к нему со стороны деревни, шла девушка. Яркий цветной платок – китенге – едва стягивал ее волосы и свободно падал на плечи; лицо было прикрыто от солнца.

– Как поживаешь, мвалиму? – смело заговорила она. Голос у нее был мелодичный и звучал как-то особенно приятно и чисто. В ее манере держаться, когда она протянула ему маленькую руку и посмотрела прямо в глаза, а затем внезапно, с детской застенчивостью опустила ресницы, ощущалась нарочитая покорность и почтительность. Он шумно сглотнул, прежде чем ответить.

– Все хорошо. Только жарковато, правда?

– Поэтому я и пришла.

– В Илморог?

– Нет. Сюда, к тебе. У тебя не найдется водички? Я знаю, что вода здесь нечто вроде тхахабу[6].

– Совсем недавно прошли дожди. Наша речка полна воды.

– Значит, я не ошиблась, – сказала она. Ее нежный голос, ее слова вибрировали в воздухе, как бы лаская жаркую тишину.

– Заходи, – сказал он.

Вода была в глиняном кувшине, стоявшем в углу комнаты под книжной полкой. Он налил ей чашку и, пока она пила, смотрел на ее шею. Шея была длинная, грациозная, как у газели с илморогских равнин.

– Налей еще, если есть, – сказала она, переводя дыхание.

– Может быть, приготовить чаю? – спросил он. – Говорят, чай согревает кровь в холодную погоду и охлаждает в жару.

– Чай и вода наполняют в нас разные сосуды. Я бы выпила еще воды. А насчет чая не беспокойся: я заварю сама.

Он налил ей еще воды. Показал, где что лежит. В груди у него неожиданно разлилось какое-то тепло. Вдруг она громко расхохоталась, и это ощущение исчезло, родилась неуверенность – он инстинктивным движением проверил молнию на брюках; молния оказалась в порядке.

– Ох, мужчины, мужчины, – сказала она. – Значит, верно все, что говорят о тебе в деревне. Ты и в самом деле холостяк. Одна кастрюлька, одна тарелка, один нож, две ложки, две чашки. У тебя никогда не бывает гостей? Неужели у учителя нет возлюбленной? – спросила она, и в ее глазах сверкнули насмешливые огоньки.

– Ладно тебе. Скажи, ты давно здесь?

– Я приехала вчера вечером.

Вчера! И уже о нем знает! Он весь съежился… почувствовал угрозу той безопасности, в которой, как ему казалось, жил последние шесть месяцев. Что все-таки говорят о нем в деревне? Как избавиться от неизвестности, от всех этих сомнений? Извинившись, он пошел в класс. Пусть шпионит за ним, за каждым его шагом; он рассердился, и на мгновение это успокоило его. Ну не все ли равно? Он ведь здесь чужой, его удел – наблюдать, плыть по течению, не его дело предпринимать что-либо.

Он услышал шум и шелест страниц. Детвора, оказывается, следила за ним через окна и щели в стене. Их неестественная сосредоточенность подтверждала это подозрение. Неожиданно родился вопрос: а что о нем на самом деле думают дети? Он не ответил на него, так как тут же возник другой: а какое это в конце концов имеет значение? Он преподает уже столько лет – у него в крови вся эта жвачка, которую он должен до них донести, и никаких проблем не возникает, пока ты достаточно осмотрителен, чтобы не впутаться в нечто, сокрытое мраком… Да, не впутаться в нечто, сокрытое мраком, неизвестное, непостижимое… как цветы с кровавыми лепестками и все эти вопросы про Бога, закон и все такое прочее. Он не смог продолжать урок и, отпустив учеников за несколько минут до конца занятий, вернулся в свою комнату. Хотел кое-что спросить у незнакомки – как ее зовут, откуда она и так далее, осторожно, но неуклонно пробраться к неизбежному: уж не прислал ли ее Мзиго – шпионить за ним? Но разве это так уж страшно, если кто-то и в самом деле станет следить за ним?

Пол был подметен, тарелки вымыты и положены сушиться. Но девушки уже не было.

2

Жизнь Муниры в Илмороге до сих пор напоминала непрерывные сумерки. Деревня относилась к нему с почтением, но и держалась на почтительном расстоянии. Он любил смотреть, как женщины работают на земле; это зрелище его волновало: казалось, что они сливаются с зеленеющими полями. Когда наступал сезон дождей, все выходили в раскисшее поле, обвязав голову мешковиной – конечно, она не защищала от дождя, но струи воды били по телу не так сильно, – и крестьяне приступали к севу, а он наблюдал за ними из безопасного укрытия: из школы или из лавчонки Абдуллы. Вот она, тяжкая изнанка жизни, говорил он себе. Дороги и надежное водоснабжение могли бы изменить к лучшему жизнь этих людей. Не говоря уж о медицинском обслуживании.

Особенно тяжело было смотреть на детей: рой мух вокруг слезящихся глаз и сопливых носов. И никакой одежды, кроме куска цветного ситца.

И вместе с тем сколько забот друг о друге посреди этого убожества! Как часто взгляду его представало восхитительное трио: один мальчишка укачивает плачущего ребенка, привязанного к его спине, второй – ритмично пошлепывает ревущего малыша и напевает ему колыбельную:

Не плачь, малыш,Кто посмеет обидеть тебя,Будет проклят навек,И вопьются шипы в его тело.Если ты перестанешь плакать,О, сын нашей матери,Она скоро с поля вернется домой,Принесет полный калабаш молока.

Их голоса – два-три голоса одновременно, – звонко звучащие в унисон, еще сильней подчеркивали одиночество добровольного изгнанника. Они напоминали ему песни детворы на полях пиретрума, принадлежавших его отцу до начала войны «мау-мау».

Никакими иными путями деревня не вторгалась в его жизнь, так с какой же стати будет вторгаться в ее жизнь он, чужак?

Сейчас, когда он шел к Абдулле, он вдруг ощутил легкое беспокойство: тропу перебежала неуловимая, ускользающая тень. Но илморогский кряж был тих и спокоен. «Пусть так и будет всегда, мир без конца и без края», – шептал он про себя.

Он уже собирался постучать в заднюю дверь лавки Абдуллы, но внезапно почувствовал, как кровь бросилась ему в голову. На мгновение все мысли его смешались… что ж, пожалуй… я еще не слишком стар… да, женщина – это и ад и рай одновременно. Он взял себя в руки и распахнул дверь.

– Вот еще одно твое убежище, мвалиму, – сказала она. – Видишь, я раскрываю все твои секреты.

– Это не секрет, – сказал он, усаживаясь. – Я пришел промочить горло.

– Твой чай прогнал мою жажду. Он был такой вкусный…

– Пиво еще лучше. Спроси Абдуллу. Он всегда повторяет: «Баада йа кази, джибурудише на таскер»[7]. Выпьешь?

– Не откажусь, – засмеялась она и запрокинула голову; грудь ее вызывающе подалась вперед. Она повернулась к Абдулле: – Говорят, если не выпьешь того, что тебе причитается на земле, сопьешься на том свете.

Абдулла крикнул Иосифу, чтобы принес еще пива. Сам он приковылял с керосиновой лампой, протер стекло, зажег лампу и сел с ними рядом.

– Как тебя зовут? – спросил Мунира женщину.

– Ванджа.

– Ванджа Кахии? – спросил Абдулла.

– Откуда ты это знаешь? Так меня звали в школе. Я всегда дралась с мальчишками. И вытворяла все, что они вытворяют. Каталась на велосипеде, не держась за руль. Ходила на руках. Я даже участвовала в беге на руках. Зажимала юбку между ногами, чтобы не мешалась. Лазала по деревьям.

– Ванджа… Ванджа, – повторял Мунира. – А как дальше?

– Не знаю, никогда не интересовалась. Если хочешь, выясню. Бабушка должна бы знать.

– А кто твоя бабушка? – спросил Абдулла.

– Ньякинья… вы ее знаете? Именно она и рассказала мне про вас обоих, илморогских чужаков.

– Ее тут все хорошо знают, – невнятно пробормотал Мунира.

– Мы с ней знакомы, – сказал Абдулла.

– Ты, наверно, приехала ее навестить? – спросил Мунира.

– Да, – сказала она тихо, еле слышно. И замолчала.

Абдулла кашлянул, покряхтел, повернулся к Мунире… наклонился к нему со своим неизменным заговорщическим видом. У Муниры засосало под ложечкой, когда он заметил зловещий огонек в глазах Абдуллы. Зачем снова вспоминать ту историю? Он вдруг почувствовал, как в нем закипает смертельная ненависть, и отчаянно пытался найти слова, которые отвели бы готовый обрушиться на него удар.

– Как ты думаешь, мвалиму, я уже слишком стар для твоей школы? – неожиданно спросил Абдулла, будто вспомнив что-то. Мунира громко, с облегчением вздохнул. – Может, я и Ванджу уговорю пойти в школу. Я не против того, чтобы побороться с ней и повалить ее на землю или подержать ее за ноги, когда она побежит на руках.

Ванджа засмеялась и посмотрела на Муниру. Теперь глаза ее казались суровыми.

– Этот колченогий… он злой. Но если дойдет до борьбы, я хоть тысячу раз подряд положу его на лопатки.

Иосиф принес им еще пива.

Муниру приводило в восхищение, как мгновенно и неуловимо менялось выражение ее глаз – то казалось, она вот-вот расхохочется, то глаза становились суровыми… и вновь веселыми, а вместе с тем ее лицо оставалось невозмутимым.

– Чему я могу научить взрослого мужчину и взрослую женщину?

– Читать… писать… говорить по-английски через нос, – отпарировал Абдулла.

– Географии и истории далеких стран, – подхватила Ванджа.

– Это не принесет ничего доброго школе. Вы превратите моих учеников в бунтарей. Один из моих учителей говорил: «Школу делает дисциплина».

– Сделай нас старостами, – сказал Абдулла.

– Классными наставниками. Мы будем записывать имена тех, кто шумит.

– Или тех, кто за спиной учителя корчит рожи.

– Или тех, кто покуривает.

– Или тех, кто пишет записочки девчонкам… Но я знаю, почему мвалиму боится нас принять. Он опасается, что мы устроим забастовку. Порвем учебники, побьем учителей. Долой учителей!.. Разразится мятеж, школу закроют и…

Абдулла с увлечением рисовал картины воображаемой забастовки в школе. В голову ему приходили все новые и новые идеи.

– Знаете, – говорил он, – была такая школа, где ученики устроили забастовку из-за того, что учитель отобрал у кого-то любовную записку.

И вдруг Абдуллу охватило непреодолимое желание рассказать историю про школу, которая едва не закрылась из-за того, что директора заподозрили, будто он навалил кучу прямо на школьном дворе. Он хотел уже начать, как вдруг вспомнил, что Ньякинья приходится Вандже бабушкой. Он заметил также, что Ванджа и Мунира давно уже сидят молча. Казалось, они унеслись куда-то далеко-далеко от непринужденного застольного разговора, который вели всего лишь несколькими минутами раньше. Он вгляделся в лица: может быть, что-то случилось? На столе мерцала лампа. Тени мелькали на стенах, пробегали по лицам. Вот так же и по жизни, подумал Абдулла: оба они ему мало знакомы, их свел вместе только Илморог. Когда минутой позже Мунира заговорил, голос его был трезв, спокоен, но исполнен горечи.

3

– Чтобы стать старостой, – медленно начал Мунира, глядя в пол, поглощенный мыслями, о существовании которых он и сам не ведал, погружаясь в прошлое, о котором ему лучше было бы забыть, пересекая долины и горы, хребты и равнины времени, подвигаясь к предгорьям смерти, – нужно научиться лизать сапоги тех, кто стоит выше вас, научиться так драить тарелки, чтобы они сверкали ярче, чем новые, или, как мы говорили в Сириане, превзойти Иисуса в ревностной молитве. Сириана… Вам бы побывать там в наши дни, до и во время грандиозной и дорогостоящей европейской пляски смерти, и даже после нее, тогда вы могли бы сказать, что наши ничтожные жизни, а также их страхи и кризисы протекали на фоне огромных перемен и неисчислимых бедствий, и это отразилось даже на именах, которые повсюду тогда давали новорожденным между Ньябани и Гитира. Но вы сами понимаете, что тогда мы были от всего этого ограждены в Сириане. Впрочем, я отклоняюсь. Я так и не научился лизать чужие сапоги. Я никогда не умел драить тарелки, чтобы они сияли ярче, чем новые, не умел «переиисусить»… э-э… господина Христа. Говоря честно, я ничем не выделялся. В классе я был средним учеником. Для занятий спортом мне не хватало мускулов и силы воли. Мое честолюбие, мои планы на будущее, в отличие от Чуи, никогда не заходили за пределы того, что отпустил мне Господь. Честолюбие, говорил тот же Чуи, цитируя английского писателя по фамилии Вильям Шекспир, честолюбие должно быть скроено из более крепкого материала. Сам он был из другого материала – по сравнению со всеми остальными. Это был высокий скуластый юноша с немного жестковатым лицом, у него были черные спутанные волосы, всегда, правда, с аккуратным пробором посередине. Он был элегантен и проявлял свой стиль во всем: от манеры цитировать Шекспира до манеры одеваться.

Даже унылая школьная форма – серые брюки, белая накрахмаленная рубашка, синяя куртка и галстук со школьным девизом «За Бога и Империю» – выглядела на нем так, будто была сшита специально для него. Чуи первым стал пользоваться булавкой для галстука, и это стало у нас модой. Он первым стал носить спортивные шорты с отворотами, и это тоже вошло в моду.

Он был звездою в спорте, да и во всем: Чуи то, Чуи се, Чуи, Чуи, повсюду Чуи. Горы с их прохладным климатом, напоминавшим английским поселенцам об их далекой родине, сформировали его тело; истинным наслаждением было смотреть, как он играет в футбол, наблюдать за тем, как, атлетичный, стройный, раскачиваясь из стороны в сторону, он ведет мяч, делая неожиданные рывки влево или вправо, стараясь обвести противника. «Бей, бей, бей!» – осипшими голосами орала толпа зрителей. Это был актер, умело подыгрывающий неистовой галерке. Кстати, за ним так и оставалась кличка Шекспир, пока мы не услышали от него же о Джо Луисе и его подвигах на ринге. Тогда он превратился в Джо, особенно в те дни, когда наша школа играла против команд европейцев. «Джо, Джо, бей их, бей их, не попадешь по мячу, попади хоть по ногам!» То были его лучшие минуты. Ноги его действовали безукоризненно. Я думаю, что в такие минуты он воплощал всех нас, выступая против белых колонизаторов.

Когда я теперь вспоминаю об этом, мне кажется странным, что, несмотря на всю нашу ненависть к белым, мы никогда не воспринимали преподобного Хэлоуза Айронмангера как белого. Возможно, мы считали его какой-то особой разновидностью белого человека. Это был мягкий старичок, который больше походил на фермера, чем на директора миссионерской школы. Он был довольно рассеян и часто забывал свою черную, расшитую золотыми кружевами мантию в классе или в церкви. Когда он шествовал по газонам под ручку со своей кривоногой супругой (мы шутили, что, если бы она была вратарем, мяч пролетал бы у нее между ног), оба они казались пилигримами, ненадолго попавшими на землю, перед тем как вознестись на небо, где им предстоит вечно вспахивать белоснежные плантации, пить чай с молоком и вкушать взбитые сливки с ванилью и шоколадом. Преподобный Айронмангер любил Чуи и тоже называл его Шекспиром (но никогда Джо Луисом), чем всех нас очень веселил. Супруги нередко брали его с собой на загородные прогулки на их чадящем «Бедфорде». Они таскали его с собой в город на концерты и в кукольный театр. Вероятно, они видели в нем сына, которого у них никогда не было. Нас не удивило, когда на третий год Чуи был назначен старостой, что раньше являлось привилегией студентов четвертого года обучения.

Перед самым уходом Айронмангеров в отставку, когда они удалились в свою Англию – дожидаться смерти, как довольно непочтительно выражались некоторые студенты, – на сцену вступил Кембридж Фродшем. Он изменил нашу жизнь прежде, чем мы успели с ним познакомиться. Только что вернувшись с войны, он уже имел четкое мнение о том, какой должна быть африканская школа. «Итак, мальчики, в тропиках не может быть и речи о брюках». Он нарисовал словесный портрет выдуманного им губошлепого африканца, в сером шерстяном костюме, в шлеме от солнца, при галстуке и с белым, туго накрахмаленным воротничком, и издевательски смеялся: «Не вздумайте подражать этому субъекту. С этого дня в вашем рационе не будет риса: школа не собирается готовить людей, которые привыкнут жить не по средствам. И никакой обуви, дети мои, обувь только в дни молитв: школа не собирается готовить черных европейцев, нет, она намерена воспитывать истинных африканцев, которые не будут презирать неискушенную простоту своих предков. В то же время мы должны расти с твердой верой в Бога и Империю. Ведь именно они, Бог и Империя, избавили мир от гитлеровской угрозы».

Нам надлежало культивировать силу: спорт, бег по пересеченной местности, холодный душ в пять часов утра – все это стало обязательным. Мы отдавали честь британскому флагу каждое утро и каждый вечер под маршевые мелодии рожка и барабанов нашего школьного оркестра. Затем четким военным строем мы маршировали в церковь, чтобы вознести гимны Создателю: «Омой меня, Спаситель, и я стану белее снега!» Затем мы молились за вечное существование Империи, которая победила сатанинское зло, пустившее ростки в Европе на погибель детей Господних.

Забастовку организовал не кто другой, как Чуи. Мы требовали восстановления всех наших прежних прав, мы не желали носить шорты цвета хаки и есть подпорченные жучками бобы, сколько бы протеина ни содержалось в этих насекомых. И почему команды из европейских школ получают после игры глюкозу и апельсиновый сок, а наши – одну только воду? «Верните нам Айронмангера!» – кричали мы.

Сейчас я просто поражаюсь, что на меня тогда нашло. Должно быть, захватил общий подъем той минуты. Но за те три дня, когда мы решительно отказались салютовать британскому флагу, я, хотя это и не в моем характере, вошел в такой раж, что волей-неволей оказался в числе зачинщиков. Чуи, я и еще пятеро были исключены из Сирианы. Остальных вернули в классы, после того как в школе появились свирепого вида полицейские, вооруженные дубинками и гранатами со слезоточивым газом и щитами-дураи. Фродшем занял твердую позицию и победил…

Мунира замолчал. Пока он говорил, голос его становился все тише и тише. Но в нем была весомость и сила горького внутреннего переживания. Он и не представлял себе, что воспоминания об этом случае сороковых годов еще настолько живы в нем, что они могут причинить ему боль, как свежая рана. Может быть, пиво или присутствие Ванджи разбередили эту боль. Может, это, а может, что-то другое. Он оторвал взгляд от прошлых дней, увидел плясавшие на стене гротескные тени. Ванджа откашлялась, точно хотела что-то сказать, но промолчала. Абдулла крикнул Иосифу, что пора убирать с прилавка. Мунира продолжал:

– О Чуи слышали потом и в Южной Африке, и в Америке. Для меня вся эта история послужила уроком. Честолюбие кроят из более прочного материала. Я оказался слишком мягок. Уход в себя… отказ от самого себя перед толпой, требующей ревностной причастности к делу, стали с тех пор моим уделом. Дайте же мне уйти в мою нору! К чему еще стремиться? Я говорю: дайте мне класс, дайте мне несколько внимательных учеников – и оставьте меня в покое!

Абдулла накинулся на Иосифа с бранью за то, что тот не подал им вовремя еще пива. Иосиф тотчас принес кружки. Абдулла крикнул, чтобы он прибрал на столе.

Иосифу было семь лет, у него были ясные глаза, но застывшее, невыразительное лицо. Его присутствие отвлекло их, все посмотрели на мальчика. Ванджа обратила внимание на его не заправленную сзади рубашку: она сразу заметила, что, прибирая на столе, он старается не повернуться к ней спиной. Стол был большой, с громадной трещиной посредине. Он старался дотянуться до той стороны, где сидела Ванджа, но это никак ему не удавалось.

– Дай мне тряпку, – сказала она. – Я тебе помогу.

– Пусть убирает сам. Лодырь, увалень, мешок с костями и жиром!

Она взяла тряпку и вытерла стол. Когда мальчик выходил из комнаты, она увидела, что у него рваные штаны, и все поняла.

– Он ходит в твою школу? – спросила она, повернувшись к Мунире.

– Нет-нет, – быстро сказал Мунира, точно снимая с себя ответственность за это.

– Почему?

– Спроси Абдуллу, – сказал он, глотая пиво.

– Посмотри на мою ногу, – отозвался Абдулла. – Не могу же я скакать на одной ноге по лавке. Я не мальчик.

Что-то печальное все время вмешивалось в этот так приятно начавшийся вечер.

– Послушай, Абдулла, – сказала Ванджа, помолчав. – Я здесь побуду некоторое время. Пусть мальчик ходит в школу. Я помогу тебе в лавке. Я знакома с такой работой. А теперь я должна идти. Мунира, я боюсь встретиться в темноте с гиеной. Проводи меня до дома бабушки.

Абдулла молча сидел за столом и не поднял головы, когда оба они простились с ним и вышли на улицу. Он позвал Иосифа.

– Запри дверь. Принеси мне еще пива и иди спать, – сказал он мягким голосом и на сей раз не осыпал мальчика бранью.

4

Всего за неделю она тоже стала одной из нас, новым объектом наших сплетен. Мы знали только одно: она приходится Ньякинье внучкой и часто помогает старухе в работе по дому и в поле, но она оставалась для нас загадкой: зачем городской женщине пачкать руки? Зачем она ставит жестянку с водой на голову, на свои блестящие черные волосы, уложенные в красивую прическу? Что в действительности привело ее к воротам илморогской деревни, когда вся молодежь движется в противоположную сторону? С растущим любопытством следили мы за каждым ее шагом и потом очень подробно все обсуждали: что же еще делать в поле, разбивая ссохшиеся комья земли и ожидая, когда бобы и маис созреют? «Уйдет она отсюда», – говорили мы.

На страницу:
3 из 4