– Нынче-с вкусны пироги, особливо с капустою, вы как считаете-с? – спросил Михаил Павлович.
– Всегда здесь вкусны пироги, – с улыбкой отвечал Александр Никифорович.
– Погода портиться, сами понимаете-с, сентябрь на носу-с, дожди-с, никак-с не построим гостиницу-с, ух, мерзкая погода-с, – сказал Михаил Павлович, обмакнув пирог с повидлом в сгущенное молоко, со сметаной и малиновым вареньем.
– Ну, не знаю, господин, мне лично очень приятна: природа в золоте, урожаи, конец работ, веселье, отдых, все идет ко сну, дабы с новыми силами встать весной, глянуть в окно и обрадоваться новому солнцу, подснежникам, почкам.
– А я про что-с, осень прекрасна-с. Дожди то-с польют землю, как жаждущего путника-с, смотрящего на дорогую бутылочку вина, – сказал городничий с каплей пота на лбу.
– Приятно общаться с неглупым человеком.
Но дождя не случилось. Такова наша великая мать-природа. Только в России вы не можете предсказать погоду, построить план на день, ибо в этот день может быть ясно, через час пойдет снег, вскоре начнется ливень и град, а к концу все рассеется. В нашей Великой стране жаркий июль может подшутить над роскошными дамами в широких шляпках, устроив короткий, но мощный дождь, а суровая зима, на горе детям, растает в канун Нового года. Необычна наша русская природа, своенравна и безгранична, как и вся страна, непредсказуема, но от того так мила и любима каждому русскому человеку. Иногда здесь и зима опаздывает, иногда, наоборот, раньше приходит, и так все времена, климат наш нов нам же.
Не долго задержалось настроение Александра Никифоровича, и скоро он вновь погрузился в себя, стал резок, холоден, молчалив. Вновь Михаил Павлович превратился в Гаргантюа, который грабит бедных мужиков под чистую, вновь его аппетит сделался мерзок, как и его присутствие. Видимо, совесть вновь вырвалась из лап самообмана, открыла правду нелюбимую всеми, объяснение «все виноваты» ушло в глубь далеко и на долго, и испортила правда всю жизнь человеческую, сделала из веселого – грубого.
Не удалось скрыть чувство вины, его можно прятать от людей, но не от души. Не может жить человек с камнем на сердце, чувствуя, зная, понимая, что не прав, что совершил ужасный поступок, не достойный человека. Но что может он изменить? Извиниться, заплатить? Но как извиниться перед содомлянами??, кому платить – Флегию??? А чувство тем временем поглощает человека, все его мысли и настроения, он становится суров, холоден, груб, из-за чего теряет друзей, знакомых, может, приглядевшись, они бы увидели все горе, все испытания, выпавшие на долю одного одинокого человека, одного странника, оказавшегося в центре адской пустыни. Может, поддержали бы его, но люди слепы и неспособны видеть горе близкого, даже если он прячет его за высокой стеной. Да и такому человеку уже никто не нужен, он погрузился в свой мир, полный раздумий, все для него глупы, ленивы, а он один – виноват, но прав.
– Да, хорошая пора – осень: тепло-с, светло, ярко-с, – говорил за завтраком Михаил Павлович, глядя в окно на ранний осенний пейзаж, еще не успевший прогнать короткое лето и длинный день, отчего пока мил людям за свою ясность и радость в сером мире.
– Умирающая пора, – отвлеченно отвечал Александр Никифорович.
– Согласен-с с вами, холодно-с скоро будет, все размоет-с, и ничего-с не построить, – с выступившим потом отвечал Михаил Павлович.
– Гостиница готова? – встал Александр Никифорович.
– Почти-с, говорю же-с, любезнейший, дожди-с ведь размоют-с.
– Не дорога – не уплывет.
– То-то верно-с, но рабочие-с ведь не хотят-с строить при дожде-с, а я-с не могу ведь народ-с на хворь вести-с, – с улыбкой пролепетал Михаил Павлович, уже сожалея о своей болтливости.
Александр Никифорович вышел, взял трость с необыкновенным набалдашником, ушел. Михаил Павлович опрометью, как мог скоро, схватил шинель, запутавшись, порвал ее и с прислугою позади побежал, вздыхая и охая, потея и краснея, будто бежал уже десятую версту.
Александр Никифорович быстро, молча направлялся к гостинице. Он не замечал людей, толкал их, прямолинейно продолжал идти.
– Куда… же… вы-с… ах… убежали-с… ух… ваше благородие-с? – задыхаясь спросил Михаил Павлович, семеня за Александром Никифоровичем. Ответа не следовало.
– Знаете-с сами, стройка-с… ух… дело такое, долгое, может-с… и на десятилетие продлиться.
Так говорил сам собою какие-то оправдания Михаил Павлович порядка семи минут, но вот и гостиница.
Что же? Заменили дверь, где-то вставили окна, но все осталось неизменным. Михаил Павлович надеялся, мол, ревизор забудет или подобреет, его лучше узнают, дадут что-нибудь, ан нет, может ревизор бы и подобрел, но Александр Никифорович таковым не являлся.
Ядрин повернулся, и впервые Михаил Павлович увидел в его глазах живость и молчаливо сжигающую ярость. Ужас кары одолел Михаила Павловича, он потерял речь, его тело поразило, он побледнел, губернатор попытался увести взгляд, но Александр Никифорович держал его невидимою рукою и смотрел прямо в глаза, не моргая, но испепеляя, расчленяя медленно, но верно.
Ужина не было. Александр Никифорович ушел в гостиницу, а Михаил Павлович отказался, более, он просил слуг спать в его комнатах, он боялся, он стал безжизненным со страхом одного человека.
Утром он вновь не ел, не был весел, отказался принять гостей. Александр Никифорович уже съехал в гостиницу, но от этого стало лишь хуже. Страх неизвестности поглотил бедного городничего.
Пошел слух, мол, ревизор так напугал Михаила Павловича, что тот не есть, не пьет, не спит, а ждет чего-то или кого-то. Некоторые уверяли, что открыли страшную тайну – Наполеон жив и где-то здесь собирает армию, кто-то говорил, что едет Его Величество, но все были только слухи, а причины никто не знал.
Три дни не ел губернатор, четыре, пять. Он похудел, принял синеватый оттенок, под глазами были фиолетовые мешки, а взгляд отсутствовал. Казалось, мертвый ожил. Тринадцатого сентября слуги, уставшие от бессонницы, и дремавшие всю ночь, увидели на кровати бледное, остывшее, с тем взглядом полного ужаса тело. Губернатор умер. С тех пор вокруг Александра Никифоровича закрутились истории мистики, и все странное ассоциировали с ним.
Вскоре в городок NN въехала новая, небогатая, но не хуже чиновничьей карета. Тройка была не породистая, но бежала быстро, элегантно, ловко. Ямщик был в старой, но не порванной шинели, он был выбрит, вымыт. Небогатое убранство заинтересовало даже местных помещиц, что столь привередливы и высокомерны бывают порой, что скрывают свой интерес за иностранным тульским шарфом.
Из кареты вышло четверо мужчин. Все были в старых вымытых ни раз самолично куском мыла шинелях. Один был в военной фуражке лет двадцати семи. Все несли тяжелые сумки. Остальные трое были старше первого лет на тридцать.
Из кареты вышло четверо мужчин. Все были в старых вымытых ни раз самолично куском мыла шинелях. Один был в военной фуражке лет тридцати семи. Все несли тяжелые сумки. Остальные трое были старше первого лет на двадцать. Они были выбриты, кроме казака, намылены, прямы и уверенны.
– Где городовая изба? – спросил молодой человек у одного из мужиков, рассматривающего карету, так отличную от всех проезжих.
– Избы не знаю, брат, нет избы. Ежели спрашиваешь, где городничий, так нет его, убили.
– Кто убил?
– Знамо кто, ревизор и убил.
– Какой ревизор?
– А который в гостинице сидит, странный такой, старый, говорят, Наполеон он.
– Лжешь, его нет давно, столько лет прошло, или по-твоему он вечно живет? – вмешался другой мужик.
– А полиция что? – спросил молодой человек.
– Да что полиция. Вам полиция нужна или Максим Анатолич?
– А кто таков?
– Глава полиции.
– Где же он?
– Известно, во дворце борется.
– С кем?
– С другими борющимися.
– А что за дворец?
– Городничий, они все там сейчас дела важные решают.
– Где же он?
– Серафим, Серафим, – крикнул мужик. Прибежал босой мальчик лет девяти, в рваной рубашонке и штанишках, грязный, растрепанный, – проводи господина во дворец.
– Пойдемте, дяденька, – и четверо мужчин отправились за чертенком.