
А в то лето я к ней так и не приехал.
V
Без аджики Шелобей делался зол как нигилист. Говна из-под колена! И что теперь на бутерброд мазать, ну?
Тягомотина жизни опять наступала на пятки, сна в голове не осталось — как ни тряси. А как спалось! Шелобей был вошью, пересекавшей океан в подмышке рыжего кота, которого из жалости почтенный старец боцман… Раскладушка прорвалась с краю и ужалила Шелобея в бок железной хреновиной.
Нищий холодильник, немощная раскладушка и стол, о который постоянно бьётся голова, — как ни проснись. Каждый день состоит из солнца, какого-то количества часов, нескольких простых и доступных вещей — и какой-нибудь одной недосягаемой. Для Шелобея уже несколько недель недосягаема была Лида. Проснулся — сразу к ноутбуку. «Доброе утро!» — написал (а она в сети). Выпил воды из-под крана (стаканы только гранёные), добавил: «Как ты?». Полежал, послушал, как жалобно скребутся лопатами дворники под окном (печальные вестники утра). Скинул Лиде песенку группы «Ноль». Послушал эту песенку сам… Две-три фотографии лайкнул.
Ни фига.
А вообще-то у него билеты в «Октябрь» на премьеру Триера сегодня!
Пока Шелобей слушал «4 Позиции Бруно», ожидал непойми чего, ходил, лежал, резал хлеб и горестно плевался — всюду на него смотрела зажигалка: она шептала: «Закури, Шелобей, ну закури!» (Тут уже фантазирую.) Палёный чёрный «крикет»: стёртые буквы на боку. И на кой хрен вообще подделывать зажигалки?.. Шелобей время от времени предпринимал рейд по магазинам в поисках настоящего розового «крикета» — нету, нигде, совершенно. У него, конечно, оставался один — из Петербурга — на чёрный день… Его-то Шелобей из ящика и достал.
В уме — арестанты ходили по кругу. Сами собой — нахально, самочинно — вспоминались секунды вечности у Лиды на груди: лежать там и слушать: бум, бум. А потом поднять голову, поймать её взгляд — и увидеть, что между вами километры. Нет, это дело надо закурить. Но не на кухне, а то опять придётся проветривать и сидеть в пальто, очужело, — как на вокзале. И так ребята жаловались вчера, спину им фуфлыжную, видите ли, продувает. А вот поспали бы на раскладушке! Хорошо, что есть подъезд.
На лестничную клетку какой-то умник выволок шкаф: надеялся выбросить, а потом, видно, забил. Потихоньку на свободных полках появилась какая-то корзина, стопка тяжеленных стеклопакетов, произведённая в пепельницы банка из-под оливок, надпись 4:20 маркером и ненужные книжки. Шелобей оценил улыбку случая и повадился на этом шкафу курить (так интереснее).
Вдруг, он остановился — (дверь хлопнула громко) — на шкафу сидел и курил белобрысый паренёк. На нём были говнодавы, джинсы, прохудившееся пальтецо — и больше ничего (впалая грудь белела). Сам он был тонкий, почти прозрачный лицом: лихой самонадеянный нос, пушок над губой и невозможно раскидистые уши. Походил он не на мальчика даже, а на некрасивую девочку (впрочем, и в качестве мальчика он был некрасив). Курил неумело, с каким-то апломбом, и беззаботно разбалтывал ногами.
— Толя Дёрнов, — представился он, важно прерывая качание ног.
Шелобей стал у занятого места. Незакуренная сигарета как-то сама выскользнула изо рта в пальцы:
— А я Шелобей.
— Я знаю. Так-то я к тебе приехал.
— Ко мне? — Шелобей прищурился недоумённо.
— Тебе Жека разве не писал? Дела-а! Я-то думал, будет где вписаться.
Сумрачно и неправдоподобно, Шелобей припомнил Жеку из Красноярска. Кажется, что-то такое он писал — с месяц назад.
— А сам Жека где? — Шелобей сунул сигарету за ухо.
— Жека уже в Гамбурге. А ты сам не переживай, я сосед ненапряжный, семь дней могу вообще не есть. — Дёрнов размахивал рукой с окурком. — Чего стоишь? Тут места — завались.
Не сразу и кряхтя, но Шелобей вскарабкался на шкаф (тот заходил ходуном). Плечом Шелобей упёрся прямо в ворсистое пальто Дёрнова.
— Хорошее место! — заметил Толя. — Чёткое.
Шелобей улыбнулся вяло, но всё-таки спросил:
— Тебе лет-то сколько?
— Семнадцать с половиной. В мае восемнадцать будет.
— Ты… в школе же учишься, да? На каникулы приехал?
— Нет, конечно! — там зона сплошная. Я заманался, и ушёл.
— А родители?
— У нас разные взгляды на жизнь, я свалил от них. Вообще, я анархист. — Он кашлянул. — Ну. Немножко.
Шелобей рассмеялся, — но тут же сделался очень серьёзный:
— А основная деятельность?
— Бунт.
Толя Дёрнов спрыгнул на бетон подъезда и заходил (шкаф опять закачало, Шелобею пришлось упереть ладонь в потолок).
— Жить в мире без свободы и есть бунт. — Толя потянулся.
— Ну, Камю философ-то фиговый, — улыбнулся Шелобей, выуживая сигарету из-за уха.
— Я не читал. А надо? Да ты кури-кури, — расхаживал Дёрнов. — А ты, кажись, и не хочешь.
— Вообще-то я покурить сюда шёл.
— А слабо не курить? Два года не курить слабо?
— Не слабо.
— Ну-ну.
С уверенным видом Шелобей дел сигарету за ухо. Дёрнов расхаживал, заложив руки за спину, и насвистывал «Марсельезу», Шелобей внимательно оглядывал зелёные дурнотные стены, потолок, сходящийся, как будто гроб и насвистывающего Дёрнова. Так длилось минуту или две. Шелобей вдруг почувствовал себя ужасным дураком и закурил.
— А-ха! Попался! — Дёрнов рассмеялся (смех у него был противный и визгливый: как-то «хя-хя-хя-хя»). — «Как убивали, так и будут убивать!»
— Это откуда?
— Летов, — ответил он, ни секунды не удивляясь невежеству Шелобея.
А тот затянулся: сигарета млела и трещала.
— Не люблю Летова, — сказал Шелобей. — Как музыкант, Лёня Фёдоров гораздо интереснее.
— А я прусь нещадно: потрясает до глубины души и ваще. Мне кажется, это Достоевский в русском роке.
— Пф. Достоевский… — пробормотал Шелобей (и снова почувствовал, как внутри арестанты заходили по кругу.)
Они молчали. Дым расползался клубами и кольцами: он растекался и своими ужиками норовил залезть куда-то в уши. Дёрнов сел на ступеньку.
— Делай, что хочешь, — сказал он, щеками уместившись на кулачках.
— Чего?
— Делай, что хочешь, — повторил Толя и улыбнулся зубасто.
— Типа императив?
— Ага.
— Так просто?
— Да ни фига! — Дёрнов встал и взялся ходить опять, дирижируя мысли указательным пальчиком. — Засада же в чём главная? На самом деле — не так много ты и хочешь. Люди почему убивают и грабят? Потому что думают, что хотят убить и ограбить. А они не хотят. Хочется же того, чего нет… Вот эту сигарету, — Шелобей зажёг уже вторую, — вот эту сигарету ты разве хочешь курить?
— Не очень.
— Ну и вот.
Помолчали.
— То есть, надо сесть и подумать, чего я действительно хочу? — спросил Шелобей.
— Если хочешь, — ответил Дёрнов.
Тут Шелобей не удержался и опять рассмеялся, — но тут же раскашлялся. Он затушил бычок о стену (оставив угрюмый чёрный ожог) и аккуратно спустился со шкафа (Толя оказался ему по плечо).
— На сколько, говоришь, тебя вписать? — спросил он Дёрнова.
— Недельки на две. Освоюсь — так и свалю.
Они прошли в квартиру, на кухню (Дёрнов хлопнул дверью так, что стекло грохнуло). Шелобей бросил пельмени в кастрюлю и поставил чайник (потом Жеке напишет). Толя Дёрнов, плутовато поджав губы, оглядывал кухню, как бы подумывая, чего бы здесь умыкнуть (хотя умыкать-то было нечего — разве гитару в пылящемся чехле и совковую крутилку для винила в чемоданчике): он всё хватал какие-то перечницы, кружки и магнитики с городами России (хозяйские). Потом схватил зацветавшую картофелину в красивой пиалочке:
— А это что? — спросил Толя развязно.
— Да так… — Шелобей улыбнулся. — Положи на место, пожалуйста. — Он уселся на табурет. — Ты чего в Москве делать-то собираешься?
— Ну как… Жить.
— И нести анархию в массы?
— Ну не, это старьё. Мы отпечатали несколько прокламаций в Тбилиси — так я их сжёг. Сайт ещё делать пробовали, но его ж раскручивать надо, опять капитализм, невидимая рука — и ну нахер. Я от армии скрываюсь.
Толя Дёрнов плюхнулся на раскладушку.
— Погодь. — Шелобей пытался собрать мысли в кучу. — Прокламации? Армия? Тебе же семнадцать.
— Ну так заранее. Не хочу в шкафу ныкаться.
Чайник щёлкнул: престарело вздохнув, Шелобей разлил чай. Дёрнов (всё не снимая пальто) держал чашку как туркменский хан:
— А спать я буду на подоконнике. Там батарея, тепло. Ты мне подушку дай только, а я пальтом укроюсь.
Неохотно, Шелобей сходил за подушкой.
— На. — Он протянул подушку и футболку. — А то чего как бомж.
— Я не бомж, я закаляюсь.
Чай хлебали шумно.
— Я, знаешь, думаю, от амбиций это всё. — Отставив чашку, Дёрнов закинул руки за голову и раскинул локти доверчиво.
— Что — всё?
— Тоска по недостижимому. Все ж рокерами, миллионерам, нобелевскими лауреатами быть хотят…
— Ну не скажи, — Шелобей ухмыльнулся криво. — Не все.
— Ты сам-то кем хочешь быть?
— Никем.
— В смысле?
— Ну. Ты говоришь, все хотят быть кем-то. А я, значит, буду никем.
Дёрнов подскочил даже:
— Вот это я понимаю, ужас и моральный террор! И как? Получается?
— Да ни хера.
Не без досады, Дёрнов улёгся опять.
— А вот как думаешь, — спросил Толя у потолка, — кто первый панк был?
— Арнольд Шёнберг? — предположил Шелобей.
— Кто это? — Толя нащурился.
— Композитор-авангардист. В двадцатом веке жил.
— Хя-хя-хя-хя-хя! Ну ты дал! Нет, первый панк был Христос. Сам подумай: «Не мир я вам принёс, но меч»; «Царство Небесное силой берётся». Умер молодым. Ну, относительно… Кто-нибудь вообще видел, чтобы он мылся?
— Как минимум, когда его Иоанн Предтеча крестил.
— Ну так один раз — не считово. Вот ты Летова не любишь, говоришь. А ты «Сто лет одиночества» слушал?
— Фрагментами.
— Значит, не слушал.
Почти два с половиной часа они слушали этот альбом (Дёрнов постоянно останавливал и давал обстоятельнейший комментарий). Шелобей не очень себе в этом признавался, но две песни («Вечная весна» и «Свобода») ему даже понравились (в «Весне» ещё перкуссия такая странная, а перебор — как будто вечный поезд в никуда). За это время успели проснуться Тимур (бурят) и Руслан (подозреваемый в терроризме). Они зашли позавтракать и выпить чаю (это был «день тройного выходного»), — а нарвались на лекции Дёрнова об идиотизме Бакунина, имбецильности Прудона и слабоумии Кропоткина. Тимур был курьер, а Руслан работал в магазине «Лего». На всякий случай, Шелобей перевёл разговор на кино, включил БГ и отвёл Тимура в сторону.
— На две недели? — Тимур округлил, как мог, свои хитро-прищуренные глаза и стал окончательно похож на инжир.
— Да под мою ответственность! Ты ж Руслана подселил, так что и я… — Шелобей смутился. — Еда, одежда — всё за мой счёт.
— Да у тебя типа деньги есть! — Тимур рассмеялся, похлопал Шелобея по плечу и проследовал в кухню. Что этот вздорный мальчуган ещё расскажет?
Разговоры о том, что в Америке нет кинематографа, проповеди о том, как нужно трахнуть по государству, лекции про русский рэп и новый ренессанс… Когда всем оскучило любоваться на Дёрнова, ребята засобирались (вечер ухнул за окном): Тимур — на свидание, Руслан — в бар. Шелобей хлебал холодный чай и кумекал, что же ему делать с этим Дёрновым теперь. План отомстить Лидочке родился внезапно.
— Слушай, Толь, — сказал Шелобей. — А на новый фильм Триера не хочешь сходить?
— Он немец? Погнали. Люблю немцев — они шарят.
Собрались быстренько. Шелобей вручил Толе ключ и нахлобучил на него свою шапку. Шесть часов? Отлично — как раз успеют.
В лифте встретили соседа сверху, усача-саксофониста. Шелобей здоровался с ним за руку, но кроме «здрасьте» и «до свидания» никогда ничего не говорил. Вслед за Шелобеем, Дёрнов деловито протянул соседу руку и кивнул. Ехали в несуразной тишине. То ли от скуки, то ли по непоседству, Дёрнов скрёб только что выданным ключом по двери лифта. Вдруг — он ткнул ключом прямо в щель. Лифт встрял.
— Толя, блин! — крикнул Шелобей, но на подзатыльник не решился.
— Мы разве куда-то торопимся? — обернулся Дёрнов.
Пока Шелобей тыркал кнопку с колокольчиком и пытался вызвать лифтёров, Дёрнов набросился на саксофониста, и уже скоро они взахлёб толковали за политику («Вы знаете, что такое Иван-чай? Его можно растить на экспорт и зарабатывать дикие деньги! Но нет же — у нас есть не-е-ефть»). Свет погас: всё располагало к обсуждению музыки. Пока Шелобей брыкался с кнопкой — те двое перетёрли за Дэйва Брюбека и Чарльза Мингуса.
Они почти уже дошли до основ государственного устройства, когда дверь сама открылась и все вышли на четвёртом этаже. Спустились по лестнице — подъездная дверь отлетела. Надевая шапку, усатый сосед позвал ребят как-нибудь выпить пивка, — и исчез в непогоде.
Шелобей вообще в Перово живёт. Места отрадные, милые, добродушные, — а впрочем, и стрёмные (и очень советские). Возле Шелобеева подъезда дети вылепили снежных бегемотиков — три штуки: задумчивой стайкой они куда-то шли — по всей видимости, на юг. Но вероломный кто-то (возможно, собака) помочился на них — так что теперь у подъезда ютились три обоссанных бегемотика.
— Нам куда? — спросил Дёрнов, вжимаясь в воротник.
— Вон. Туда. — Шелобей указал.
Они шли глухими дворами, облезлыми дорогами и серыми, натоптанными, скользкими, скучалыми тропинками
— Индустриальненько, — заметил Дёрнов.
Шелобей многозначительно застегнул последнюю пуговицу и нахохлился.
Вьюга пугающе стлалась по безлюдному асфальту: ноги шумно шаркали, готовые в ней утонуть. Ветер трудился весь день: сугробы у него получались с точёными скульптурными краями. Верёвочки вьюги — выписывали туманные узоры.
Не без улыбки, Шелобей заметил, как Толя вытащил палец из кармана и нарисовал на капоте машины значок анархии.
Ночь уже набросила своё эфемерное покрывало на Перово, когда они подошли к метро. Высился безликий дом с промазавшей надписью: «Новогиреево» — и красная буковка «М» реяла над спуском к станции.
Невдалеке от гранитных боков перехода стояла женщина в розовом пуховике, с белой лошадью (она была уютно покрыта зелёной попоной), и завывала — в тон ветру:
— Люди добрые! Помогите на корм! Сколь не жалко!
Шелобей уже спускался по ступенькам, когда заметил, что Дёрнова нет рядом. Он обернулся — и увидел: Дёрнов взбирается на коня.
— Толя, блин! — Шелобей побежал вверх по ступенькам.
Женщина успокаивающими пассами дала понять Шелобею, что всё нормально, а всё же — цепко держалась за удила. С грацией королевича, Толя расхаживал неспешным аллюром вокруг них, как будто это ежедневная прогулка. Какой-то ребёнок даже захлопал в ладоши и стал просить маму тоже покататься. Но стоило хозяйке лошади зазеваться на Шелобея (объяснявшего, что они опаздывают в кино), как Толя своими говнодавами сжал белые бока — и унёсся галопом в переулки Перово.
Стоп-стоп-стоп-стоп-стоп. Сначала поднять брови. Потом ошалеть. Медленно втянуть воздух. И — тупо смотреть на удаляющийся лошадиный круп (у её копыт был какой-то босой звук). Ну теперь можно и вдогон.
Они побежали. Женщина поскользнулась и упала, Шелобей вежливо её поднял, и побежал опять. Она ещё раз упала, Шелобей попробовал её поднять, но тут же бросил — и побежал дальше, дальше, уже не оглядываясь.
За поворотом на Металлургов дыхание кончилось. Немощный, Шелобей бухнулся в сугроб и стал искать зажигалку: сигарету он курил напополам с ветром. Хозяйка тоже доползла: она села в сугроб и разревелась. Она говорила всё, что полагается говорить женщине, чью лошадь украли. Он говорил всё, что полагается говорить парню, чей не-друг, не-приятель, а вообще непонятно кто — украл лошадь. Но не успела сигарета закончиться, лошадь с Толей обернулись: Толя спрыгнул, залихватски протянул руку женщине, поднял её из сугроба и вручил повода, как нечто крайне важное. Женщина с лошадью шмыгнула и побрела обратно к метро.
— Ты где езде выучился? — Шелобей затушил сигарету в снег.
— Да в Сванетии когда жил. Ребята научили.
Дёрнов громко харкнул прямо над собой и отбежал. Ветер снёс харчок Шелобею на плечо.
— Извини, — сказал Толя.
— Проехали. — Шелобей попытался смахнуть харчок, но только размазал. — У тебя телефон-то есть?
— Зачем?
— Чтоб на связи быть. Ну, вдруг тебе опять приспичит лошадь угнать.
— На связи!.. Ты не чувствуешь грохота цепей в этом слове?
Чтобы не встречать снова ту бедную женщину, они пошли к «Шоссе Энтузиастов». Вот тут, вот тут, не поскользнись! Немножко дворами, немножко промзонами, — но ничего, Шелобей-то район знает.
Три шатающихся парубка вывалились из подворотни (пятница, вечер). Шелобей взял Дёрнова за плечо и попытался их обойти, но те упорно (и как-то свирепо) лезли на их траекторию.
Все пятеро встали — кругом никого. Тишина.
Бездомный кот проорал противно: М-Я-Я-Я-В!
— Куда идём? — спросил гротескный мудак в шапке с помпоном.
— Домой, — промямлил Шелобей.
— Вы с какого района?
— С Перово, мы местные, — отвечал Шелобей.
— Чё-то я вас не помню. — Мудак улыбнулся.
Стояли. Молчали. Снег валился.
Кот продолжал орать как зарезанный.
Человек с помпоном вытащил нож и показал его — будто фигу.
— Давайте чё есть, — сказал он.
— С какой это стати? — взвизгнул Дёрнов. Шелобей шикнул на него.
— Налог, ёптыть. Тут типа таможни, хэ-хэ-хэ!
Троица рассмеялась. Дёрнов сперва тоже засмеялся, но понял, что зря. Шелобей полез усталой рукой в карман, искать кошелёк. Но тут — с дикой и ни на что не похожей решимостью — Дёрнов схватился за нож: за самое его лезвие. Мудак с помпоном оторопел и решительно потерял представление о том, как ему быть. Он то пытался отобрать нож, то пытался отойти, но Дёрнов не отпускал и железно смотрел прямо в глаза. Тихая кровь спокойно капала на снег и сворачивалась клочьями.
— Я же зарежу… — тихо, почти лепетал бандит.
— Мне насрать. Я анархист. — Дёрнов не отпускал.
Сила его неодолимого взгляда и запас крови в организме сделали своё дело. Человек с помпоном отпустил нож, все трое заизвинялись, почти тут же с Толей побратались и предложили розовый носовой платок. Немного нервно, человек с помпоном (Миша) рассказал, как недавно он нашёл травмат, а мама у него этот травмат отобрала. Кончилось тем, что они все пошли к Мише домой, где Дёрнов городил очередной вздор, а Миша слушал Eagles и плакал. Это потом уже выяснилось, что Шелобей всё перепутал, а Триер только в следующую пятницу, так что билеты ещё в силе, если хочешь — вместе пойдём.
Косматые хлопья бешено крутились в воздухе и мокро оседали на без того озябший нос. Благородного кирпича, с арками и высокими окнами, — сталинки обступали нас и почти обнимали, целовали в лоб (о, эти советские поцелуи!). Холодно было и снутри, и снаружи: мы с Шелобеем как два дурака сидели на лавочке невдалеке от станции метро «Университет» и пили ледяное пиво, пока Шелобей рассказывал мне о Толе Дёрнове — хотя сейчас он вообще-то поссать отошёл.
— И где этот твой Толя? — спросил я, растирая руки, синий губами (мы выпили по две бутылки; это была тупая идея).
— Да он не отчитывается, — раздалось из-за снежных тюлей на весь гулкий двор. — Ушёл утром, сказал по делам. Ну я вникать не стал.
— Странный тип…
— Ага. Я вообще не понял. — Он уже вернулся и стоял, застёгивая ремень: — Зато я в одну штуку врубился на днях.
— Какую?
— Пиво — это индивидуализм, водка — соборность.
Снег резво носился — будто духи ребячатся. Я допил последние глотки (стекло стукнуло по стенке мусорки), встал со скамьи и попрыгал.
— Ты слушал новый альбом «ГШ»? — спросил я, подрагивая.
— Не. — Шелобей приложился к пиву и сморщился. — Я вообще современных слушать перестал. Пустые они все какие-то, ну. И Хаски, и «ГШ», и, прости господи, «Айс Пик». Хочется ж чего-то настоящего, а нема. Не, есть, конечно, «4 Позиции Бруно», — но этого же мало.
Снег валился и валился — бесконечноидущий.
— Так сам и делай настоящую музыку, — сказал я робко.
— Ну как? Я же теперь «никто»… — Он допил и бросил бутылку. — Хотя «хочу быть никем» — тоже маска. Все мы смотрели «Персону» Бергмана… — Он подхватил рюкзак и сунул руки в карманы. — Короче, хер его знает. Давай, погнали.
Я кивнул, и мы замёрзшими шагами двинулись вперёд — к Лидиному дню рождения. Возле её подъезда кто-то тоже слепил бегемотиков (хотя это были скорее собаки): их пока не успели обоссать, так что они радовали гла… Погодите… Шелобей, ну ё-моё!
VI
Пантагрюэлисты уже были в сборе (их любезно вместила в себя уютная советская двушка). Я был знаком с Лидой, кое-что слышал об Эде с Леной (собственно, это их квартира) — и ничего об остальных (Шелобей Лидиным друзьям тоже был навроде интервента). Нерешительные, мы разувались и ступали по островам из башмаков, стараясь не угодить в гигантскую чёрную лужу (что было нетрудно: обуви в коридоре было как у тысяченожки).
Низкопрекрасная, Умилённобровая — со скучающим бокалом «Мартини» у правой щеки — нас встретила Лена:
— Да вы проходите-проходите.
Любое начинание в свои первые секунды нелепо и неловко: ребёнок, явившись на белый свет, первым делом в недоумении орёт; мужик, примеряясь, подносит кромку топора к полену; актёр, выползая из-за занавеса, сперва всё как-то мнётся — так и пирушка. Люди, которые при иных обстоятельствах и «приветами» бы не обменялись, кивают, вникают, бросают первые шутки, вяло смеются, пробуя этот смех на вкус, — и заговаривают бутылки, чтобы те развязали им языки. А дальше — глядь: попоище несётся, как неумелый лыжник по крутому склону.
Народу было человек пятнадцать или двадцать семь (арифметика пришла и заявила о своём бессилии). Комнаты почему-то никому не нравились (хотя в одной из них расположилось подлинно сибаритское кресло мотылькового окраса с обкусанными подлокотниками) — все курили на балконе, сидели лотосами на кухонном полу и тусовались в коридоре.
А пили! Это уму непостижимо, как мы пили! Милиционеры ахали, и прикрывали рты рукою (это возмутительно!), соседи весело стучали по батареям (претендуя на индастриал-концерт), прохожие завистливо вздыхали (ах, мне б туда!) и проходили под окном, а все ханыги, забулдыги, колдыри — нам бурно хлопали в ладоши.
Мы пили как свиньи. Мы пили до положения риз. Напивались в говно, в драбадан и в дымину. Ужирались в хлам, в зюзю и в сиську. Мы пили как боги. Да, именно, — боги.
Я вёл счёт: Эд выдул три бутылки пива (это всё был жидковатый лагер); Лена выпила три стакана «Мартини» со «Швепсом» и два водки с соком (банально, но эффективно); Лида высадила бутылку вина, потом ещё одну, ещё одну и увенчала всё водочным безрассудством; Шелобей пил вермут, вино, пиво, пиво, пиво, водку, вино, абсент — и догонялся сидром.
Всё это крайне важно, как это будет видно впоследствии.
Неприкаянно — как мужик с баннером «Цветы» — Шелобей ходил от одной компании к другой, попивая чей-то стакан вермута. Именинницы было не видать, да и Шелобей всё равно был без подарка.
Приткнулся он, в конце концов, в той комнате, где стояли колонки. Ребята сидели на тахте, врубали разную музыку и болтали.
— Я три слова на японском знаю, — говорила Бесконечноглупая с хвастающим видом. — «Извините», «спасибо» и «до свидания».
— Ну правильно, чё, — шмыгнул Затылкоблистательный, закинув ногу на ногу и раскачивая гостевой тапкой. — Извиняться, прощаться и благодарить — чё ещё нужно для этого ссаного общества?