Оценить:
 Рейтинг: 0

Письма к Орфею. Избранные эссе

Год написания книги
2018
1 2 3 4 5 ... 13 >>
На страницу:
1 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Письма к Орфею. Избранные эссе
Николай Болдырев

Книга эссе Николая Болдырева говорит для меня о самом главном, о том, что я пытаюсь выразить или услышать, узнать от другого человека или от другой книги на протяжении многих лет. Парадокс заключается в том, что это главное невыразимо словами. Однако цвет, вкус, запах и даже сама глубина слов меняются в зависимости от того, учитывают ли они в своем рассказе, романе, стихотворении существование этого Главного или нет. Вернее даже, не учитывают, а находятся ли они с эти м главным в живой и действенной связи. Те вещи, где эта связь жива, – вошли в запас мировых шедевров литературы и вообще культуры, и произошло это не произвольно, а лишь потому, что подобные работы обладают редчайшим даром терапии. Контакт с такими рассказами, картинами, иконами способен оживотворить душу, вывести совесть из ада, даровать заново жизнь, указать путь во мраке. Мне всегда был близок рассказ о книге Григора Нарекаци, который приводит С. Аверинцев в своем предисловии к русскому изданию «Скорбных песнопений», в котором говорится, что жители Армении до сих пор в случае болезни кладут под подушку больного эту книгу, веря, что она наполнена целебными силами, и, на самом деле, многие из больных выздоравливают. Речь, конечно, идет не о примитивной магии, а о знании того, что послание, изложенное в книге, действительно животворит, и вера в это побеждает болезнь.

Андрей Тавров

Николай Болдырев

Письма к Орфею Избранные эссе

Другое дыхание

Книга эссе Николая Болдырева говорит для меня о самом главном, о том, что я пытаюсь выразить или услышать, узнать от другого человека или от другой книги на протяжении многих лет. Парадокс заключается в том, что это главное невыразимо словами. Однако цвет, вкус, запах и даже сама глубина слов меняются в зависимости от того, учитывают ли они в своем рассказе, романе, стихотворении существование этого Главного или нет. Вернее даже, не учитывают, а находятся ли они с эти м главным в живой и действенной связи. Те вещи, где эта связь жива, – вошли в запас мировых шедевров литературы и вообще культуры, и произошло это не произвольно, а лишь потому, что подобные работы обладают редчайшим даром терапии. Контакт с такими рассказами, картинами, иконами способен оживотворить душу, вывести совесть из ада, даровать заново жизнь, указать путь во мраке. Мне всегда был близок рассказ о книге Григора Нарекаци, который приводит С. Аверинцев в своем предисловии к русскому изданию «Скорбных песнопений», в котором говорится, что жители Армении до сих пор в случае болезни кладут под подушку больного эту книгу, веря, что она наполнена целебными силами, и, на самом деле, многие из больных выздоравливают. Речь, конечно, идет не о примитивной магии, а о знании того, что послание, изложенное в книге, действительно животворит, и вера в это побеждает болезнь.

Думаю, что к таким книгам, способных поднимать на ноги упавших духом и исцелять больных, относятся и книги Рильке, и иконы русских мастеров, и великий роман Сервантеса, и китайские «туманные пейзажи», и многие другие.

Парадокс заключается в том, что часто читатель не обладает «оптикой», необходимой для восприятия этих шедевров, воспринимает их с чужих слов как некоторый бренд мировой культуры и тем самым перекрывает себе возможность для осуществления живой и целящей связи с этими чудесными живыми предметами жизни и духа.

Более того, существование этой чудесной оптики последнее время почти совершено забыто. Продающиеся в избытке в книжных магазинах шедевры японской или китайской поэзии средним читателем воспринимаются совершенно ложно, омонимически. Создается впечатление, что читая японскую миниатюру, читатель вместо полей с их раздольем, ветром и жаворонком видит тоже «поля», но только с небольшим Кэрролловским искажением – это поля шляпы. И со всеми остальными словами воспринимаемого бытовым зрением стихотворения происходит такой же зазеркальный, непроизвольный и мимолетный смысловой сдвиг, превращающий неизреченное творение гения, способное вывести в пространство Жизни, в плоскую и всем понятную надпись на цветной открытке с каким-нибудь видом на фоне цветущей сакуры.

Одним словом, происходит мировая подмена всего лучшего, что проговорило, выговорило, произнесло человечество за всю историю своего существования. Мы можем читать слова этого великого и скромного послания, но для нас они сложатся в информацию, не имеющую абсолютно ничего общего с изначальным «письмом», отправленным нам каким-нибудь чудаком, вроде Винсента Ван Гога, Гёльдерлина или Велимира Хлебникова, или Пушкина, заглянувшим на свой страх и риск в зеркало жизни, припавшим, обливаясь слезами радости и восторга к ее, жизни, первоначальному источнику.

Но их «послания», обладающие силой вдохнуть в нас радость, творчество и пробуждение, превращаются сегодня в банальные слова и банальные открытки, повествующие ни о чем, а вернее о столь банальных вещах, что подобная метаморфоза, осуществленная запрограммированным бытовым сознанием, ввергает в оторопь.

Книга эссе Николая Болдырева – многолетняя и вдохновенная работа по называнию и прояснению для читателя этой самой оптики, вооружась которой, мы могли бы увидеть не следы своих мыслей, взятых напрокат у социума, а заглянуть вместе с авторами книг в самое сердце Бытия, которое, как ни странно, находится в нашем собственном сердце. Но мы забыли дорогу туда, утратили ключ от этой двери бессмертия и радости, превозмогающих все наши «трагедии», ограниченные цели, все наши смертельные обиды и смертельные болезни. Николай Болдырев помогает нам «вспомнить», говоря словами Р-М. Рильке, свое «другое дыхание», которым мы дышали еще в детстве, которое оживляло нас с каждым днем, с каждым деревом, с каждой звездной ночью, без слов, не нравоучая, не поясняя – мы просто дышали другим органом дыхания, который делал нас живыми, знающими главное, видящими то, ради чего и стоит жить, а еще – не верящими в смерть.

Герои книги эссе – «вестники», но, быть может, в более тонком, я бы даже сказал, в более утонченном смысле, нежели тот, который придает этому определению Даниил Андреев в своей знаменитой книге. Ибо источник жизни утончен настолько, что прикоснувшись к нему, либо плачешь от счастья и красоты открывшегося, либо становишься юродивым, либо, подобно герою Рильке, вопрошаешь – но почему, почему я? Почему я должен говорить обо всех этих чудесных вещах людям? Всем этим миллионам? Кто я такой? Кто?

Весть таких книг поистине неизреченна. Знание, о котором они говорят и которое «содержат», а вернее, к которому они отсылают, трудно формулировать. К нему подходят слова автора книги «Письма к Орфею», написанные им о патриархе дзэн-буддизма Бодхидхарме:

«Формулировал ли Бодхидхарма принципы учения? По легенде – да. Их четыре. Первый и главный – независимость этой формы знания от слов и символов. То есть здесь фиксируется не только не-концептуальность корневого знания, его внепонятийность, но и подлинная несказанность. Оно вот именно что – между словами и символами, за ними.

Второй принцип – специальное послание за пределами Писаний. Все же это именно весть, которую необходимо бережно передавать: от адепта к адепту, от поэта к поэту. Однако эта весть не может быть передана в буквах, словах, сюжетах. Дзэнская библия в этом смысле существует в молчании, безмолвии. Как пишет тонкий знаток дзэн Р. Блайс, истинно дзэнский “поэт узнает другого поэта по незаметным и в то же время несомненным признакам”. И далее Блайс приводит в качестве примера стихотворение Тёра (18 в.):

Две прилетело,
Две улетело —
Бабочки.

“В этом стихотворении обычный поэтический смысл отсутствует. Осталось лишь темное пламя жизни, которое горит во всем. Но на это пламя лучше всего смотреть не глазом, а сердцем, “сострадательным нутром”…”

То есть простота тут такого свойства, что обычный, “профанный” взгляд, привыкший к некоему утяжеленно-плотному, интеллектуально-метафорическому “содержанию”, словно бы проваливается; и “понимание” (если оно способно случиться) сразу же уходит во второе, “метафизическое” измерение. Но в том-то и штука, что его и метафизическим-то не назовешь, ибо оно избегает “формы”, хотя и не может ее, конечно, полностью избежать.

Под ноги глядя,
По лесу бреду наугад.
Настала осень…

    (Дакоцу)
Ведь именно эти вестники-юродивые, открывшие в своей жизни «оптику реальности» и устраняют, иногда ценой невероятной боли и одиночества, тот катастрофический смысловой сдвиг, в который соскользнуло человечество, расширяя и углубляя в своем скольжении пространства ПОДМЕНЫ, пространства иллюзорной и угасающей жизни. Причем угасание это происходит на фоне столь мощного информационно-компьютерного салюта из тысячи орудий, что сам разговор об энтропии человеческого потенциала на фоне взрыва красок с экранов и витрин, кажется по меньшей степени нелепым. Точно так же кажется нелепым человеку, получившему смертельную дозу радиации, сообщение о том, что ему надо лечиться. Не надо – он прекрасно себя чувствует.

Подмена произошла. Но такие книги, как «Письма к Орфею» отменяют фатальность заблуждения. Они написаны так, что глаза постепенно начинают проясняться, перестраиваться на новое качество зрения – истинное, различающее главное. И это принцип, по которому существуют лучшие книги, возрождающие человеческую душу. Настроить свою душу так, чтобы воспринять слова жизни, произносящиеся век за веком всем этим хором чудаков, непонятых, оболганных, ставших классиками в мире подмен, ставших брендами, но тем не менее, до сих пор обладающими взрывной силой, способной ввести тебя в область новой жизни, в область нового, истинного пространства ТЕБЯ САМОГО, пространства внутреннего, бросающего преображающий свет на пространство внешнее, и тогда оба они оказываются одним и тем же пространством – тем самым, от красоты и правды которого слезы наворачиваются на глаза.

С некоторых пор я стал делить все написанное на две категории – то, что написано при помощи авторитарного мышления, и то, что написано при помощи мышления опыта. Второе – подтверждено всей жизнью писателя, его духовными поисками, и в результате является не «вымыслом», не теорией, а «отчетом» по проделанной духовной работе. Такой отчет всегда ведет нас к правде. Таким книгам можно верить. Они не из головы, они не теория, не концепт. Мера им – душа человека, отважившаяся на предельно опасное и честное путешествие в поисках себя и своей миссии в мире. То, что описано в подобных книгах – это реальность. Это экзистенциальная реальность, реальность духовного опыта. Та самая реальность, которая при контакте с ней способна творить чудеса.

…Однажды, ранним утром, и это был не самый легкий период моей жизни и не самое счастливое утро, я проснулся на сеновале, куда меня определила одна моя знакомая, в гости к которой я приехал на пару дней. Как я уже сказал, чувствовал я себя неважно, будущее казалось мрачным, перспективы удручающими. К тому же я продрог, ночь была холодной, а одеяло недостаточно толстым. Внизу мычали коровы и блеяли козы. Надо было вставать, идти навстречу новому дню, но мне не хотелось двигаться – какое уж тут вдохновение жизни, одна только тоска. Я залез в рюкзак и нащупал там книжку, которую кинул туда, чтобы почитать по дороге. Это было переиздание жизнеописаний знаменитых людей издательства Павленкова. Одна из биографий была посвящена Томасу Карлейлю, не особо знакомому мне персонажу. Я открыл наугад и стал читать то, что было написано мелким шрифтом – послесловие к жизнеописанию Карлейля. По мере чтения я начал ощущать, что написанное трогает меня и призывает продолжать чтение, словно бы автор был родным незнакомцем, которого тревожили и вдохновляли те же самые идеи, которые тревожили и вдохновляли меня. Вот именно – я вошел в ощущение глубинного родства в том самом поле, которое, вероятно, оказалось общим не только для нас с Томасом и неизвестным автором послесловия, но скорее всего – родиной всех людей и деревьев на свете. Я прочитал текст до конца, не очень понимая большинство слов, задержавшись на одном или двух абзацах, которые меня задержали. А вернее говоря, таинственным образом отправили в те внутренние края моей жизни, откуда мы все родом, в те самые, которые дзэнский мастер Банкэй называл человеческим лицом, данным до рождения, а другой Мастер – Царством Небесным.

Через некоторое время я оторвался от книжки. На улице – было небо. И в нем плыли облака. Там, за купами деревьев угадывалась речка, куда стоило сходить и окунуться. Только что бывшее серым пространство теперь непонятно каким образом было пронизано веществом жизни. И я уже догадывался, откуда оно взялось. Нет, оно пришло не от автора послесловия. И, конечно же, не от меня. Но от нашего с ним контакта. Потому что именно эта встреча, которая благодаря тексту, данному мелким шрифтом, стала реальной, – и преобразила мир. Мы ничего не знали друг о друге. Но это оказалось неважно… для чудес это не преграда.

Прежде, чем отправиться купаться, я взглянул на имя автора чудного эссе. Там стояло мелким шрифтом – Н. Болдырев. – Надо запомнить, – сказал я себе. И я запомнил.

    Андрей Тавров

Солнце в полночь

Ускользающее таинство

1

Кое-кто полагает, что дзэн (чань) – это модная интеллектуальная вещица, к которой нельзя не относиться с некоторой долей иронии как к моде позапрошлого сезона. Тем более что сегодня, в перегруженном ментальными тренингами мире, иронически реагировать в том числе и на дзэн стало чуть ли не признаком хорошего тона. Кто только ни иронизирует или отмалчивается: от Бориса Гребенщикова и питерских митьков[1 - Характерная миниатюра в «Саде камней» В. Шинкарева: «Максим стоял с поднятым пальцем. Федор ржал. Так оба овладели дзэн-буддизмом».] до иных (немногих) солидных мэтров и романистов, пользующихся дзэн как прекрасным утренне-вечерним гигиеническим средством, а также как изысканной поэтической методикой, но избегающих малейших намеков на сам источник. Впрочем, это легко понять: как же иначе защитить хрупкую субстанцию подлинного дзэн от опошления, от сегодняшнего убийственно-массового стремления всё потрогать, захватать руками…

И все же подлинный дзэн не может быть модной вещицей, поскольку не может быть ни предметом моды, ни предметом потребления. Дзэн вневременен: истоки этого учения (впрочем, разве это учение, доктрина, а не самодвижущаяся сущность вещей) уходят в неизреченную глубину даже не истории, а времени. Истиной дзэн нельзя обладать, сколько бы ни читать о нем книг. Нельзя сказать: я знаю дзэн; но можно пребывать в дзэн, и это не зависит от количества накопленных о нем фактов. Дзэн неуловим. Сформулировать его в понятиях невозможно: дзэн внепонятиен. Для философии в нем слишком много искусства, для искусства в нем слишком много философии. (Впрочем, может быть следовало бы говорить не о философии, а о метафизике). Дзэн существует в промежутках между словами о нем, в паузах между мыслями о нем, он в том глубочайшем молчании, когда тишина внутри человека вдруг соединяет его со стихиями и вещами вокруг. Как писал поэт:

Есть меж абзацами какая-то печаль…
Нет, не печаль: провал и чернота без края.
Воистину неведомая даль,
куда нам не доплыть без звездолетов Рая.

Вот в этом ужасе и скрыта книги суть.
Судьба вздымается как горных пиков крылья.
Ты извлечен на свет, стремительный как ртуть.
Но видишь только миг сквозь пепла изобилье.

Нам не достать всё то, что между строк и слов.
Оно громаднее всех наших заморочек.
Там буйствует аркан убийственных основ,
где шевелит пурга блаженный хаос точек.

Дзэн не есть нечто догматически-застывшее. Он живет и развивается как некая неуловимая сущность нас самих. Достаточно напомнить такие общеизвестно-самобытные его «аранжировки», как творчество В. Розанова, Г. Гессе, Дж. Сэлинджера, Андрея Тарковского или, скажем, Дж. Кришнамурти, чья вариация дзэн до сих пор откликается пронзительными о нем дискуссиями в разных частях света. А столь любимый интеллектуальной Европой Мартин Хайдеггер, углубившись в работы Д. Судзуки, признался однажды, что неожиданно нашел в чань всё, что хотел выразить своими сочинениями.

Не может не вызывать изумления одна странность. Коснусь ее посредством одного наблюдения. В первой же (в советское время) книжке о чань-буддизме исследовательница[2 - Е. Завадская.] нашла элементы и черты чань в Ветхом и Новом заветах, а также у целой когорты западных мыслителей всех времен и в том числе у Парменида, Сократа, Платона, Аристотеля, Плотина, Августина, Кузанца, Бёме, Экхарта, Эразма, Спинозы, Канта, Фихте, Киркегора, Шопенгауэра, Сартра, Камю, Фрейда, Юнга, Фромма, Швейцера, а кроме того у литераторов: Гёте, Торо, Рильке, Керуака, Хлебникова, Мандельштама, у живописцев и композиторов: Ван Гога, Матисса, Малера, Кейджа… (Понятно, что в восточной литературе и философии черты чань/дзэн самоочевидны в неизмеримо большей степени). Список этот достаточно произвольный, кого-то из него хочется вычеркнуть, а многих иных добавить (причем расширение списка могло бы быть весьма ощутимым), однако дело в другом: вдумываясь в него, задаешь невольный вопрос: чем вызвана эта столь поразительно размашистая перекличка во времени и пространстве? Не тем ли обстоятельством, что, как писал Гессе, подлинная «мудрость у всех народов одна и та же, не существует двух или трех – мудрость одна»? Во всяком случае, когда пытаешься приблизиться к сущности дзэн, ощущаешь дыхание той глубины, где слова, символы или идеограммы уже ничего не значат.

2

Дзэн – это нечто, что кружит и кружит вокруг нас, словно мировой орел, отрешенно-спокойно ждущий нашей смерти. Это то, что мы неосознанно ищем всю жизнь, вглядываясь в темноту рощ и лесов, вслушиваясь вновь и вновь с неиссякающей надеждой на чудо в журчанье ручья, вчитываясь взволнованно-недоуменно в строфы стихов, догадываясь, что о самом главном там дан лишь намек и не потому, чтоб автор знал больше, а потому, что сам намек – для него предельнейшее. Ибо и он, как и мы, интуитивно вглядывается/вслушивается прежде всего в паузы, в «антракты» жизни и во все внефункциональные предметы, так вглядываются в любимое лицо – что в нем? Что в нем такого, что томит и вызывает слезы? И откликается затем ничем, пустотой?

Дзэн – это Беатриче для Данте, это море для Юзефа Коженевского, ставшего внезапно Джозефом Конрадом, это пустынные норвежские хутора под осенним звездным небом для Кнута Гамсуна, это Ламбарене для Швейцера, лесная хижина в Уолдене для Генри Торо, это поэзия проселочных тропинок для Хайдеггера, это внезапная смена стилей и манер письма для Хокусая, это вечное странничество для Басё и Рильке, их превращения каждого пейзажа в «родину», подобно тому, как Пушкин одно время мечтал каждую женщину сделать любимой. Это Лермонтов, стоящий на склоне Машука под выстрелом Мартынова и чувствующий как «пустыня внемлет Богу», это чердынские, разрывающие сердце, ночи Мандельштама, это сумасшествие Гёльдерлина. Дзэн – это Клингзор у Новалиса, это голубой зверь Георга Тракля, скользящий на грани миров, чьи шаги “уходят в священную синеву”, и по этой синеве поэт тоскует, тоскует бесконечно, до смертной дрожи, до самоубийства. Священное озаряет лик пришельца и дикого синего зверя в их странствиях. Поэт заворожен их движением, становясь невидимым третьим. «Кто же они, начинающие такое странствие? – спрашивает Хайдеггер. – Вероятно, их немного и они неизвестны, равно как всё Существенное случается в тиши, и притом внезапно и редко… Синий дикий зверь, где и когда бы он ни существовал, покинул, оставил прежний сущностный образ человека. Существовавший до сих пор и существующий человек деградирует, чахнет, так как теряет свою сущность и вследствие этого тлеет, разлагается».

Вне дзэн человек (как и весь род) чахнет, тлеет, разлагается. Речь, в конечном итоге, идет о качестве жизни, о жизни, которая жаждет осуществиться в своем сущностном, в своем сердцевиннейшем истоке/эпицентре, а не на леденящей периферии. Дзэн – это та тайна, что ощутима нами с младенчества и проходит, видоизменяясь в «симптомах», сквозь все этапы пути, томя тем чувством, которое иногда выплескивается одиноким, почти библейского смысла воплем: миф моей жизни не дается мне! он истаивает у меня на глазах! он выпархивает из моих рук!

3
1 2 3 4 5 ... 13 >>
На страницу:
1 из 13