– Церини, бросьте молоть вздор. Вы больны, больны манией преследования.
– Хорошая мания преследования… Не хотели ли бы вы быть на моем месте? А всему; всему виноваты, виноваты…
– Кто виноват? – приходя в раздражение, допытывался Мекси.
– Виноваты, прямо скажу, вы, патрон! Да, вы! – со смелостью маленького человечка, в отчаянии решившего идти напролом, повторял Цер. – Если бы не это колье, ничего не было бы! Никто не ходил бы за мной, как тень. Патрон, как вы мне посоветуете? Я хочу заявить в сыскную полицию.
– Что такое? Да вы окончательно с ума спятили! Мавросу только это и надо. Себя же погубите, осел вы этакий! До меня им не дотянуться, руки коротки, а вас начнут таскать и посадят в тюрьму на казенные хлеба. Эта перспектива улыбается вам?
– Ой, не хочу в тюрьму, не хочу!
– Так и молчите, и не лезьте ко мне со всяким вздором. А если вы исполнили мое приказание, вам заплачено, и крупно заплачено. И вот что я вам скажу, Церини, советую зарубить себе. Вы теряете чувство меры, становитесь назойливым и неприятным. Мое терпение лопнет, я вас выгоню и…
Цер смиренно умолкал, съежившись побитым псом. Нет, не везло бедному Арону Церу.
4. Цирк, его поэзия и его демократизм
Язон, в бытность свою наследником дистрийской короны, мало, очень мало соприкасался с цирком. Вернее, совсем не соприкасался. Он, если и посещал цирк, то за границей. У себя же в Веоле – никогда.
Высочайшие особы дистрийского дома, как и вообще высочайшие особы всех остальных владетельных домов, были связаны этикетом, строгим, не допускающим исключений.
Принцу крови вход в цирк запрещался этим этикетом наравне со входом в театры легкого жанра, вернее, даже во все театры, за исключением королевского. И когда Язон был маленьким и его хотели развлечь, не его возили в цирк, а во дворец к нему доставляли фокусников, акробатов, жонглеров, музыкальных клоунов.
Для этих фокусников, акробатов и музыкальных клоунов работа во дворце в присутствии Его Высочества являлась целым событием. Воспоминаний об этом хватало им на всю жизнь. И не только одних платонических воспоминаний, а и вполне реальных. Каждый из них, кроме денежного гонорара, получал еще какой-нибудь высочайший подарок: часы, портсигар, булавку для галстука, перстень, и все это – часы, портсигар, булавка и перстень – все с бриллиантовой короной.
Кочуя из города в город, из страны в страну, из одной части света в другую, артисты весьма гордились высочайшими подарками и как зеницу ока хранили эти, в сущности, скромные, знаки высочайшего внимания. Потом, приобретая имя, а вместе с именем славу и деньги, артисты за свой собственный счет обзаводились куда более ценными булавками, запонками, портсигарами. Пусть, но полученное когда-то в Веоле, в королевском дворце, навсегда оставалось для них самым ценным, самым прекрасным…
Таково уж обаяние власти, неотделимого от короны высочайшего церемониала, от права жаловать чины, титулы и звания.
Никакие богатейшие подарки всех Ротшильдов и американских миллиардеров, вместе взятых, не могли сравниться с тем, что получали эти артисты на память в скромном дворце с его бедными королями и принцами.
Отчего так, отчего? Этого нельзя понять, это можно почувствовать не умом, а сердцем.
И вот, много лет спустя, Язон увидел близко всех этих акробатов, жонглеров и клоунов не как смешивших и развлекавших его детские досуги, а как своих товарищей, братьев по совместной работе.
До сих пор он видел мимолетно и редко залитый огнями вечерний цирк с его нарядной труппой, блестящей, показной, и с такой же нарядной публикой. Теперь, сделавшись частицей этой труппы, он увидел близко – не как случайный посетитель, а как свой член семьи – другой цирк, будничный. Будничный, но вовсе не прозаический, ибо в этих серых, трудовых, и до чего еще трудовых, буднях, была своеобразная, несомненная поэзия.
Эта поэзия – мягкий, как бы сквозь матовые стекла, свет, нежно-мечтательно озаряющий сверху через маленькие окна купола и арену, и пустой амфитеатр, пустой, если не считать нескольких лож, занятых группой артистов, или не принимающих участия в репетиции, или уже отработавших свое.
Эта поэзия в конюшнях с их полумраком. Плавные, красивые, мощные очертания холеных, породистых лошадей, мерно, с каким-то успокаивающим звуком жующих овес.
Эта поэзия – сердечность дружеских отношений всей труппы. Зависть, профессиональная зависть почти не свойственна цирковым артистам. Они ее не знают или знают очень мало. И то, что в драматическом театре, в опере, в фарсе, в оперетке является правилом, то в цирке не более как досадное редкое исключение.
Эта поэзия – в отношениях человека к животному.
Язон с удовольствием наблюдал, как дрессировщики и клоуны обходятся со своими кроликами, собаками, белыми мышами, морскими львами, черепахами. Эти клоуны и дрессировщики подчиняли себе животных не грубой физической силой, не чувством страха; а вдумчивой любовью, терпением, бесконечным терпением. Слов нет, педагогические методы эти значительно реже применимы к хищным зверям, но и там основано далеко не все на ошеломляющих выстрелах, на побоях и раскаленном железе.
Одно из непременных условий каждого контракта – дирекция требует – всякий без исключения артист перед исполнением своего номера или после него, одевшись в униформу, должен помогать прислуге во всех работах в часы спектакля. Эта «работа» – живые декоративные шпалеры. Сквозь них, зрительного эффекта ради, проходит или проезжает артист или артистка. Все должны помогать в установке или разборке сложных акробатических снарядов. То же самое, когда воздвигается или разбирается гигантская железная клетка вокруг манежа. Клетка, внутри которой дает представление с хищниками своими укротитель.
Этот параграф, обязательный как для больших столичных цирков, так и для бродячих, имеет несомненное воспитательное значение.
Гвидо Барбасан так пояснял это:
– Мы – цирковая семья, мы – несомненные аристократы, ибо наше «метьэ» требует знаний, знаний и знаний, работы, работы и работы. Маленький актерик может быть и невежественным, неученым, но даже третьестепенный цирковой артист должен кое-что знать и уметь, и это «кое-что» усваивается работой многих лет. Итак, мы аристократы, но мы в то же время демократичны, в благородном значении этого слова, демократичны, как, пожалуй, никакая другая из артистических семей. Наши цирковые знаменитости никогда не презирают, внешне по крайней мере, маленьких скромных работников манежа. Этому немало способствует, во-первых, опасность, физическая опасность, подстерегающая почти на каждом шагу людей нашей профессии, а затем, затем прекрасный, имеющий глубокий смысл параграф о взаимопомощи, когда какой-нибудь баловень, кумир толпы, вроде нашего красавца Фуэго, вместе со вторым клоуном, вся обязанность которого смешно и нелепо кувыркаться, одетые в одинаковую форму, вместе дружно подтягивают к потолку систему трапеций или убирают с манежа дощатый помост, на котором исполнялся балетный номер. И поэтому в нашем общежитии нет людей высшей касты и нет париев. Совсем другое – в театрах. В глазах какого-нибудь первого любовника исполняющий маленькие роли артист – не человек даже. Любовник не только не подает ему руки, он его даже не замечает, хотя бы они и служили десятки лет вместе. То же самое и в опере, где примадонна, ежедневно сталкиваясь с хористками, не видит их, просто-напросто не видит.
У старого Гвидо слово не расходилось с делом. Он был одинаково вежлив со всеми членами своей семьи и для серых маленьких работников своего цирка всегда находил и ласку, и хорошее слово.
Перед тем, как подписать контракт с персидским принцем Каджаром, он сделал оговорку:
– Но, знаете, Ваша Светлость, до исполнения вашего блестящего номера и после него вы будете обязаны помогать в простой физической работе всем остальным. Эта работа сложна и требует большого количества рук. Хотя вы и принц крови, но раз вы артист цирковой труппы, я не могу поставить вас в исключительные условия.
Фазулла-Мирза с подкупающей добротой людей Востока улыбнулся в свои густые черные усы, которых, не следуя моде, ни за что не хотел подстригать:
– Полноте, господин директор, может ли быть иначе? Я сам воспротивился бы, вздумай вы сделать для меня исключение. Мне стыдно было бы в глаза смотреть моим, моим… но как это выразить, моим сослуживцам, что ли? Я умышленно избегаю выражения «товарищам», это слово так опошлено, так опоганено революцией, что приобрело теперь самый оскорбительный, самый бранный смысл…
Такое же предупреждение было и по адресу наездника высшей школы Ренни Гварди. Под этим псевдонимом Барбасан тотчас же угадал человека тонкой расы и белой кости. И Ренни Гварди ответил в несколько иной форме, но то же, что и Фазулла-Мирза.
И они вместе, плечо к плечу, бывший дистрийский престолонаследник и потомок древней персидской династии, в вицмундирах, в белых рейтузах и лакированных ботфортах делали то же самое, что и все остальные. И ни разу ни один, ни другой не испытали чувства, называемого «ложным стыдом». Самое большое – это если каждый в глубине души с горечью вспоминал недавнее прошлое, когда вместо цирковой униформы носил иные, совсем иные мундиры…
Особенно много в этом недавнем прошлом было мундиров у Язона. Помимо общегенеральской, пехотной, морской, артиллерийской, кавалерийской формы, он в известном случае надевал еще мундиры тех полков, – и своих дистрийских, и чужеземных, – коих был шефом.
Куда все это девалось? И мундиры, и шефство? Все погибло. Хотя мундиры, пожалуй, не погибли. После того, как был разграблен дворец, во всем этом великолепии, наверное, щеголяли, да и теперь щеголяют, какие-нибудь комиссары: каторжники в прошлом, а в настоящем – военные сановники республиканской Дистрии. Так было в России, так было в Венгрии в течение трехмесячного большевизма, и почему же должна быть исключением Дистрия?
5. Ожидания и действительность
На двух репетициях сошло гладко, даже более чем гладко, но репетиция днем, в присутствии нескольких человек – это не вечерний спектакль на глазах тысячной толпы.
Язон волновался перед своим дебютом, мучительно допытываясь у самого себя, сойдет ли все гладко и оправдает ли он оптимистические радужные упования Барбасана?
Но куда острее, чем он сам, волновался за него князь Маврос. Этот, хотя и знал лучше всех других, какой наездник принц, его принц, но был настроен менее оптимистически, чем старый Гвидо. Ему, Мавросу, чудились всякие ужасы, до конфуза и провала включительно. Психологически это понятно. Принц был его божеством, как божеством является для матери дочь – талантливая певица или музыкантша. И какая же мать не волнуется смертельно перед первым, да и не только перед первым, а перед каждым публичным выступлением своей дочери? Дочери ли, сына ли, одинаково трепещет и бьется материнское сердце. Так было и с Мавросом. И у него трепетало и билось сердце. Но его переживание было еще запутаннее и сложнее. Он волновался бы гораздо менее, будь это дорогой и близкий ему обыкновенный смертный. Но все усложнялось тем, что это не обыкновенный смертный, а принц, и хотя пока парижские газеты молчат, но ни для кого не останется же тайной, что наездник высшей школы Ренни Гварди не кто иной, как разоренный революцией престолонаследник Дистрии.
С ужасом думал Маврос: а что если во время дебюта раздастся какой-нибудь иронический возглас, последует какая-нибудь оскорбительная плоская шутка? И то, и другое весьма возможно. К тому же Маврос ни на один миг не сомневался, что и Мекси, и Медея, несомненно, украсят собою одну из лож… А если будут они, почему не быть их клакерам, готовым на какие угодно выходки, раз это будет щедро оплачено, хотя бы тем же Церини? Сам Церини, пожалуй, не дерзнет показаться в цирке, так за последнее время терроризировал его Маврос. Но что такое Церини? В амфитеатре могут оказаться десятки других таких же негодяев, о которых он, Маврос, и понятия не имеет.
Маврос не ошибся. Цер, хотя и жаждал увидеть первый выход Язона, а главное, увидеть, как он будет посрамлен, – соблазн был так велик! – не рискнул, однако, явиться в цирк, убежденный, что этот страшный Маврос сделает ему какую-нибудь очередную пакость.
Но это не мешало Церу держаться поблизости, с афишей в руках. Он отмечал карандашом исполненные номера, чтобы все время оставаться в курсе программы и вернее чувствовать приближение дебюта наездника высшей школы.
Живой связью между вестибюлем цирка и личным секретарем Адольфа Мекси был какой-то юный апаш, за пять франков извещавший Церини о ходе спектакля. Церини принимал своего вестника в соседнем кафе и карандашом в дрожащих пальцах зачеркивал то, что уже оставалось позади.
Любопытна в данном случае психология бывшего героя конских ярмарок в местечках Юго-Западного края. Лично ему принц не сделал ничего дурного, и вообще до самых последних дней Язон и понятия не имел, что какой-то Арон Цер существует в природе. И, однако же, этот самый Арон Цер ненавидел Язона, с наслаждением выкрал у него знаменитое колье и сейчас готов был накинуть еще пять франков юному апашу, если этот юный апаш прибежит и донесет ему, что Ренни Гварди освистан.
Нельзя было это истолковать и собачьей преданностью Адольфу Мекси. Он, мол, Церини, как верный пес, готов вцепиться зубами во всякого, кто неприятен его шефу. Предан был Цер постольку, поскольку дистрийский волшебник оплачивал и держал его при своей особе. Но если бы Мекси выгнал его или разорился бы вдруг, от «собачьей» преданности Цера и следа не осталось бы. Нет, его чувство было другое. Подленькая, тупая ненависть, ненависть плебея к человеку высшей породы и так называемой голубой крови. Цер не мог не сознавать, сделайся он, Арон, таким же миллиардером, как и Мекси, ему никогда не сравняться с этим принцем, изгнанным, обедневшим, вынужденным поступить в цирк. Никогда! И это сознание еще больше разжигало низкую, насыщенную злобой страсть человека со шрамом.
Не ошибся Маврос, – да и мудрено было ошибиться, – что Мекси с Медеей будут красоваться в одной из барьерных лож. Хотя они и сильно опоздали к началу, но до Ренни Гварди было еще несколько номеров. Сжигаемая нетерпением, Фанарет не могла усидеть, а Мекси барабанил пальцем по набалдашнику своей трости. Ложа в момент их появления приковала всеобщее внимание. Их лорнировали, на них наводились бинокли. Нарядная публика первых рядов знала: это дистрийский волшебник со своей подругой, и не какой-нибудь звездочкой полусвета, а Медеей Фанарет, несравненной исполнительницей восточных танцев. Ее экзотическая красота затмевалась ее чудовищными бриллиантами. Они ослепляли, ослепляли в буквальном значении. Больно глазам было смотреть на это волшебное сверкание, увы, самой Фанарет не доставлявшее никакой радости. Все эти горевшие на ней миллионы с удовольствием отдала бы за право появиться в колье из скарабеев.
Не ошибся Маврос еще и в том: должна быть враждебная клака. Добрый десяток молодцов, сделавших ремесло из своих ладоней, своего шиканья и свиста, рассажены в одиночку в нескольких местах.
Выход Ренни Гварди обставлен был помпезно… Не ограничиваясь шпалерами «униформы», Барбасан, дабы подчеркнуть исключительность номера, сам, строгий, величавый, во фраке, в цилиндре, в белых перчатках и с берейторским бичом, стоял впереди расшитых галунами «шпалер». И сквозь этот пышный строй медленным шагом выехал на манеж Ренни Гварди. И получилось впечатление, на которое так рассчитывал опытный, умеющий подать товар лицом Барбасан. Впечатление наездника-джентльмена, совсем не думающего о том, что выступает публично. Нет. Он сам по себе, никого не видит, не замечает.