– Нет, я этого не хочу, – снисходительно улыбнулся Мекси шутовской выходке своего личного секретаря. – Вы возьмете купе в общем вагоне первого класса.
– Только для себя?
– Нет, не только для себя, но и для Марии. Вы проведете ночь вместе с нею. Полагаю, вы будете вести себя прилично?..
– Это серьезно, или патрон смеется? Если бы я жил на необитаемом острове и там была бы одна женщина, и эта женщина была бы Марией, даю вам честное, благородное слово…
– Верю без всякого честного слова. Довольно болтать. Поезжайте в «Вагон-лиг». Вот вам деньги.
– Есть, патрон, есть…
9. На морском берегу
Ранним утром, когда «аристократический» Сан-Себастиан, приводивший Арона Цера в телячий восторг, еще спал, Язон и княжна Дубенская совершали прогулку вдоль прибрежных камней с вечным прибоем, вечным шумом и вечной борьбой двух стихий: подвижной и неподвижной.
Усевшись на твердую ноздреватую крутизну, молодые люди подолгу наслаждались, всем существом наслаждались, этим морским простором и впитывали в себя, жадно впитывали, все: и этот густой воздух, и эти посеребренные солнцем дали, и эту зыбь богатейших переливов и красок, и этот шатер бирюзовых небес, – словом, все то бесконечное очарование, какое только может дать море ясным сверкающим утром.
И хотя они сидели обыкновенно на высоте трех-четырех метров над прибоем, однако седая пена брызг, чем выше, тем более превращавшаяся в водяную пыль, обдавала их влажной пылью, создавая молодое, бодрящее, полное какого-то необыкновенного подъема настроение…
Порою, когда волны с особенной мощностью разбивались о каменные глыбы, молодых людей обдавало уже не водяной пылью, а целым фонтаном брызг, окатывало с ног до головы. И они оба смеялись, и еще праздничнее, еще солнечнее согревалась душа…
И казалось им, нет ничего краше и этого моря, и этих каменных нагромождений, и этих белых парусов, белыми птицами скользящих по зеленой, как жидкий малахит, зыби. Казалось это им, во-первых, потому, что это было действительно прекрасно, а еще и потому, что они полюбили друг друга. Полюбили незаметно для самих себя еще в Париже. Но там чувство намечалось и крепло не так четко и ясно, как здесь. Там они встречались только в цирке, а потом становился между ними поглощавший их исполинский хаотический город. Здесь их ничто не разделяло, и они определеннее, скорее взаимно пошли навстречу.
И то, что назревало между ними и назрело в конце концов, было на виду у всей труппы. И вся труппа с какой-то бережной чуткостью наблюдала этот роман, такой чистый, такой поэтический. И не только потому, что красивое чувство радует со стороны вчуже, а еще и потому, что оба они, – и принц, и княжна, – имели сходное в своей судьбе и одинаково, каждый по-своему, пережили оставшуюся позади драму. А чувство сглаживает наболевшую горечь, разглаживает самые скорбные, самые безотрадные складки на челе, эту печать пусть даже перегоревшего, но еще властного и повелевающего пережитого.
В самом деле, разве не одинакова судьба их – наследного принца экзотической Дистрии и русской княжны, и разве не одинаково опустошающий самум развеял без остатка все близкое, все дорогое, заветное.
Революция выбила их из колеи, сделав бездомными скитальцами, она же бросила их на арену в борьбе за существование, и она же сблизила их.
Разбираясь в своем чувстве, Язон убеждался, что он впервые полюбил по-настоящему. Будь он тем, кем был еще недавно, связанный положением и этикетом, он не мог бы так свободно и так всецело отдаться этому чувству.
Деревянный цирк с брезентным шапито – конусообразным куполом – с первого же дня завоевал симпатии курортной публики. И достаточно было пойти на премьеру нескольким самым знатным, самым титулованным лицам, как вслед за ними потянулись многие, уже не только самого зрелища ради, а из снобизма. Ходить в цирк считалось для отдыхавшей в Сан-Себастиане испанской и французской знать хорошим тоном. Конечно, центр тяжести этого внимания был не в программе, пусть самой даже отмытой, первоклассной, а в том, что, пожалуй, еще нигде, никогда не было ни в одной цирковой труппе двух принцев крови, княжны древнего, очень древнего рода и кавказского горца, предки которого в десятках поколениях были такими же воинственными наездниками мужественно-сурового вида, как и он сам. В этом любопытстве не было ничего оскорбительного для титулованных артистов. А после того как присутствовавший на одном спектакле испанский король, пройдя в антракт за кулисы вместе со своим адъютантом, несколько минут дружески беседовал с Язоном, после этого весь «фешенебельный», по выражению Цера, Сан-Себастиан взапуски бросился знакомиться с бывшим престолонаследником Дистрии. Но Язон избегал, по мере возможности, этих новых знакомств. Зачем? Разве не хорошо ему было в своей семье и разве не было для него «всем» общество королевы пластических поз, с ее классическим профилем и светлыми прекрасными глазами?
Медея, так стремившаяся в Сан-Себастиан, была взбешена тем, что увидела.
– Здесь его фонды поднялись еще больше, чем в Париже, – говорила она Мекси таким тоном, как будто он, Мекси, был виноват, что фонды Язона поднялись.
Мекси успокаивал ее:
– Погодите, погодите. Немного терпения, и мы устроим ему такую штуку, будете довольны даже вы, ничем никогда не довольная.
– Хотела бы увидеть, – скептически отнеслась Медея к этому обещанию.
– Увидите, – уже на этот раз многозначительно пообещал Адольф Мекси.
– Да, мой друг, но не подумайте, что я ограничусь одним только Язоном. Я хочу заняться и этой королевой пластических поз, с которой он разыгрывает аркадскую идиллию наподобие пастуха и пастушки. Я сумею отравить ей, им обоим, это безоблачное аркадское настроение.
– Медея, можно подумать, вы ревнуете!
– Кто, я? Ха-ха, сударь, вы плохо знаете Медею Фанарет. Я, ревновать? – и, упершись в бока, подняв голову и сделав презрительную гримасу, с особенной кафешантанной манерой топнула ногой. – Я, ревновать? Никогда! Слышите? – и она помахала пальцем в горизонтальном направлении у самого банкирского носа.
Отодвинувшись, банкир сказал:
– Коль дело коснулось женщины, расправляйтесь сами. Я в этом вам не помощник. Я взял на себя принца, но здесь – умываю руки.
– Скажите, – какой джентльмен!
– Я всегда был джентльменом, всегда! – наставительно подчеркнул Мекси.
Медея рассмеялась, имея, очевидно, какие-нибудь основания усомниться в джентльменстве дистрийского волшебника.
10. Счастье Арона Цера
Мекси приказал Арону действовать самым решительным образом.
Цер, желая угодить своему патрону, выпалил:
– Знаете, его можно убить! Совсем убить!
– Церини, вы с ума сошли.
– Наоборот, у меня очень свежая голова, потому я и говорю. Здесь есть люди с такими ножами, – Цер отмерил своими ладонями самое скромное полметра в длину, – эти ножи раскрываются с таким шумом, как если бы целое стадо голубей взяло и улетело. Шум такой, фррр… Даже страшно. Если такой испанец раскрывает свой нож в десяти шагах, то делается уже страшно. Я теперь не посещаю кварталов, где эти люди с такими ножами. Мне так и кажется…
– Да замолчите вы, несносный болтун. Ряд мелких уколов чаще сильнее действует, чем смерть, особенно же на тех, кто самолюбив.
– Довольно!.. Церини понимает с полуслова. Так я уже перехватил вашу идею… Я уже на всякий случай подружился… Он из цирка. Называется очень громко: шталмейстер, а выговаривается «конюх»… Мы с ним выпили бутылочку вина. Этот конюх говорит, если надо сделать что-нибудь принцу, он берет на себя. Он сделает! Если, если ему немножечко заплатить, и то вперед. Деньги на бочку. У него даже есть готовый трюк, но он держит его в секрете. Если патрон мне даст «карт-бланш», то я ручаюсь за успех. Скоро будет новое парадное представление, и опять будет присутствовать на нем сам король испанский. А ведь вы знаете, что король испанский в приятельских отношениях с «нашим другом» Язоном. Так вот, хорошо его оскандалить во время этого самого гала-представления. Разумеется, не короля, а Язона.
Но пока Цер собирался «оскандалить» наездника высшей школы во время гала-представления, он сам, Арон Цер, был весьма оскандален и сконфужен.
Медея с первых дней в Сан-Себастиане поручила ему следить за княжной и принцем. Это была злая прихоть танцовщицы. Пусть он, мол, преследует их по пятам. Они вдоль берега, и Цер за ними, они сядут на камнях, и Цер устроится где-нибудь, хотя и на приличной дистанции, но все же на виду.
Цера хватило только всего-навсего на одну слежку. А на дальнейшее – закаялся.
По утрам княжна и принц совершали прогулки за город, где меньше людей и больше природы.
Цер, исполняя директивы Медеи, отправлялся за влюбленными, держась в какой-нибудь сотне шагов за ними. И вот уже кончился Сан-Себастиан, кончились пригородные виллы, а княжна и принц, увлекаясь друг другом и беседой, шли все вперед и вперед. Ансельмо Церини, избегавший передвигаться пешком, – то ли дело автомобиль? – проклинал свою миссию, к тому же не совсем безопасную. Если его заметят, вспыльчивый Язон может его избить тростью, и выйдет маленькая неприятность. Но случается иногда, ждешь неприятности лицом к лицу спереди, а она тебя подстерегает сзади. Так случилось и с Цером.
Одетый по-курортному, в белые фланелевые панталоны и белые туфли, шел он, держа в руке панаму и все более и более проникаясь мыслью, что его не заметят и все сойдет благополучно. Еще немного, и он совсем проникся бы этой мыслью, как вдруг сзади кто-то энергично «коснулся» концом трости его плеча. Похолодевший Цер съежился, не решаясь обернуться, боясь увидеть что-то донельзя страшное.
Кинуться наутек, уповая на резвость ног, не хватило мужества, ибо иногда и для бегства необходимо некоторое мужество. Две сильные руки схватили Цера за плечи, и, резко повернутый, словно вокруг оси, он увидел перед собой такое страшное, такое страшное лицо, что сначала на мгновение зажмурил глаза, вспомнив свой револьвер, оставшийся в чемодане.
Это «страшное» оказалось Мавросом. Да, это был князь Маврос, не призрачный, а настоящий, во всей своей многообещающей реальности.
– А, наконец-то я тебя поймал, негодяй! Теперь ты не убежишь! Это пустынный берег, а не Париж, и к твоим услугам нет снующих такси…
– Я… Я… Я… – Цер не мог произнести ни одного звука. Нижняя челюсть с подстриженной бородкой ходила ходуном, а зубы как-то цокающе выбивали дробь.
Мавросу от души хотелось рассмеяться, – так был жалок и гадок Цер, – но напряжением лицевых мускулов он сделал себе жестокий свирепый «грим».