От дождя да в воду
Николай Александрович Добролюбов
Статья является ответом на нападки либеральной печати на Добролюбова по поводу статьи «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами» (см. наст. т.) и служит как бы ее продолжением. В статье «Всероссийские иллюзии…» Добролюбов подверг резкой критике составленные Н. И. Пироговым «Правила о проступках и наказаниях учеников гимназий Киевского учебного округа» (1859), которыми знаменитый хирург, служивший в то время попечителем Киевского учебного округа, закрепил существовавшие школьные порядки, в том числе телесное наказание, против которого сам высказывался в печати.
Николай Александрович Добролюбов
От дождя да в воду
Впредь утро похвалю, как вечер уж наступит.
И. Дмитриев[1 - Из басни И. И. Дмитриева «Чижик и зяблица» (1793).]
По случаю прощанья Киевского учебного округа с Н. И. Пироговым, 4 апреля нынешнего года[2 - В 1861 г. Н. И. Пирогов был вынужден оставить пост попечителя Киевского учебного округа из-за враждебного отношения к его деятельности со стороны местной киевской (генерал-губернатор князь Васильчиков) и петербургской администрации, в том числе самого царя.], русская журналистика сочла нужным вспомнить и меня с моею статейкою: «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами», напечатанною в первой книжке «Современника» прошлого года. Очищая прощальную дорогу знаменитому хирургу и педагогу, нашли, что минута триумфального удаления его будет очень удобна для того, чтобы бросить несколько комков грязи в темного журналиста, осмелившегося когда-то жестко отозваться об одном из распоряжений г. Пирогова[1 - Впрочем, как бы опасаясь не попасть в такую маленькую цель, некоторые господа придумали – к подписи моей статьи – бов прибавить еще три слога и таким образом обращались уже не к имени, которым подписана статья, а к господину Добролюбову. Так, например, сделал г. Драгоманов в 54 № «Русской речи». Г-н Драгоманов (как видно из брошюрки: «Прощание Киевского учебного округа с Н. И. Пироговым»)[22 - Брошюра была издана в Киеве в 1861 г., а затем перепечатана во многих газетах и журналах.] – студент одного из первых курсов университета, и потому для будущей его деятельности в литературе (к которой он, по-видимому, имеет наклонность) не мешает ему узнать кое-что о литературных приличиях. Видите что. Мы все желаем, конечно, самой решительной и полной гласности во всех делах общественных, и жаловаться на нее в этих случаях я считаю недостойным человека, хоть сколько-нибудь уважающего себя. Но в отношениях частных, семейных и личных – усердие к гласности должно, по-моему, быть сдерживаемо некоторым чувством деликатности. Если приверженцы г. Пирогова нашли в моих словах уголовное преступление, пусть начинают судебный иск – я не спрячусь за свою полуподпись, я явлюсь к суду и не буду противиться обнародованью процесса с моим полным именем. Если, по мнению господ, вооружающихся против меня, поступок мой не подходит под те, которые караются законом, но тем не менее остается возмутительным и невыносимым для них, – пусть требуют от меня каких угодно личных удовлетворений: я опять не откажусь объявить мое имя и адрес. Но покамест дело остается в пределах литературного спора, я не могу признать за моими возражателями право называть меня произвольными именами. Кроме того, что эта бретёрская привычка не хороша уже сама по себе, как свидетельство полицейского неуважения к инкогнито, – я нахожу в ней следующие два неудобства для моей личности. Во-первых, раз допустивши произвольную подстановку фамилия писателя, нельзя уже будет остановить порывов журнального остроумия… Вот, например, г. Драгоманов, припомнив, кажется, одну из комедий Фонвизина (Бригадир: Добролюбов, любовник Софьи), называет меня Добролюбовым, а какой-то другой господин (в «Сыне отечества», кажется, или, может быть, в «Иллюстрации»), вдохновляясь, очевидно, другою комедиею Фонвизина (Недоросль: Скотинины все родом крепколобы), – уверяя, что моя фамилия – Крепколобов. Третий после этого скажет, что я – Деризубов, четвертый – Подлолюбов и т. д. Все это будет, конечно, нимало не остроумно, но то-то и дурно… Второе обстоятельство вот какое: пока вы говорите о – бове, вы говорите о его статье и о том, что можно заключить из статьи, – и только. Тут я вас не боюсь: вы можете меня не понять, исказить, оклеветать – вам же хуже. Публика имеет пред глазами мою статью, мы судимся открыто и гласно, наши шансы ровны. Но когда вы вместо моей подписи называете полную фамилию (верно или неверно – все равно), публика видит, что у вас были какие-то частные сведения об авторе, кроме того, что известно всем из печати. И если вы, говоря о статье – бова, уверяете, что г. Добролюбов – умный человек, но поборник либерального деспотизма, и затем даете видеть, что он легкомыслен и неблагонамерен, то ведь читатель-то вправе подумать, что вы всё это говорите – или по личному знакомству с г. Добролюбовым, или по достоверным частным сведениям. И вследствие того читатель может решить: «Конечно, из статьи – бова не видно того, что выводит об авторе г. Драгоманов, но, как видно, он имеет и другие данные для характеристики г. Добролюбова, – надо ему поверить…» И вам не совестно было бы, г. Драгоманов, подобным путем приобресть доверие читателя, когда вы и сами-то, вероятно, имеете обо мне разве лишь самые смутные сведения, перешедшие через бог знает сколько рук!.. Кстати, для предостережения публики от подобных вам господ, я замечу здесь (преодолевая неохоту говорить о себе), что, кроме трех или четырех литераторов, с которыми одними я по моим занятиям веду постоянные сношения, хоть мне и приходилось встречаться со множеством других, но разговоры наши обыкновенно ограничивались взаимными вежливостями, и в рассуждения обо мне и моих литературных занятиях я никогда ни с кем из них не пускался. Из печатных же отзывов обо мне (в последнее время довольно частых) я вижу, что эти господа не имеют понятия не только о моем характере, но даже и об образе мыслей. Поэтому мне очень странно, что так бесцеремонно поступили со мною г. Драгоманов, о существовании которого узнал я из его статейки, и «Русская речь», ни одного из редакторов которой я и в глаза не видывал[23 - Газету «Русская речь» (Москва, 1861–1862) издавала Е. В. Салиас де Турнемир, а редактировал Е. М. Феоктистов.].].
Долгое время не бывши в Петербурге[3 - Добролюбов с мая 1860 по июль 1861 г. находился за границей на лечении.], я только на днях мог прочитать некоторые из статей, написанных против меня по поводу киевских «Правил о проступках и наказаниях». Не ради этих статей, слишком легких и бездоказательных, и не ради самого г. Пирогова, наверное, лучше других понявшего сущность моих возражений, – но ради самого дела, которое теперь, по удалении г. Пирогова, остается в большей опасности, чем как было при нем, – я решаюсь снова поднять старый вопрос, пользуясь для своих объяснений полемическими статейками против меня.
Я не знаю, должен ли оправдываться против обвинений, будто я написал свою статейку с намерением унизить и оскорбить г. Пирогова. Может быть, и надо бы: ведь редко кто захочет проверить обвинения и для этого перечитать статейку, напечатанную полтора года тому назад, – в этом положение мое перед обвинителями очень невыгодно. Притом же «Современник» вообще известен тем, что находит ехидное наслаждение в попирании всяких заслуг, в опозорении всего священного и возвышенного, в «облаянии» всякой благородной личности!» Об этом так часто и так усердно кричали, что робких людей, может быть, и уверили… Поэтому не удивительно, что иные читатели весьма серьезно примут, например, такие выходки: «Отечественные записки» говорят, что г. Пирогов «был предметом оскорбительной статьи» в «Современнике», и затем дают мне совет: «Не торопитесь, не обращая внимания на среду, в которой они (люди, подобные г. Пирогову) действуют, бросать в них камнем и грязью» («Отечественные записки», IV, стр. 62)[4 - Добролюбов цитирует фельетон «Заметки праздношатающегося», который вел М. П. Розенгейм (ОЗ, 1861, № 4).]. В VI № те же «Отечественные записки» «с искреннею благодарностью» помещают письмо какого-то г. Е. Суд., который выражается так: «Самым неделикатным образом, во имя либерализма и гуманности, г. – бов отнесся к г. Пирогову» (стр. 138)[5 - Цитируется заметка Е. В. Судовщикова «Пирогов и «Современник» (ОЗ, 1861, № 6).]. «Не больно ли, когда какой-нибудь журнальный крикун, во имя либерализма и гуманности, вздумает посягать на такую личность, как Пирогов?» (стр. 142). Г-н Драгоманов также читает мне свысока назидание: «Не мешало бы иметь побольше действительного уважения к личности и долго подумать, прежде нежели окрестить человека обидным прозвищем плантатора. А то мы все как-то много фразерствуем о гуманности, а между тем слишком торопимся негуманно обращаться с лицами, особенно во имя гуманной идеи. Это наконец начинает надоедать. Пора от этого отделаться» («Русская речь», № 54, стр. 29)[6 - Цитируется статья М. П. Драгоманова «По поводу заметки о Н. И. Пирогове в № 4 «Отечественных записок…» (Русская речь, 1861, № 54).].
Ну, словом, я – обидчик, крикун, клеветник; мое призвание состоит в том, чтобы посягать на благородные личности и бросать в них грязью и каменьями… Что ж мне с этим делать? Защищаться? Противно очень, да, по всей вероятности, и бесполезно: ведь кого интересует задетый вопрос, тот может и справиться с моей прошлогодней статьей, а кто не интересуется, так для того что же и хлопотать? Меня же лично эти обвинения нисколько не беспокоят: крики о страсти журнала, в котором я пишу, к поруганию всего высокого сделались уже таким неизбежным общим местом всякой полемики против нас, что я бы очень удивился, если бы журнальная братия не воспользовалась таким великолепным случаем, как моя статья о «Всероссийских иллюзиях».
Да, впрочем, что же и за дело публике до моих тайных намерений? Я мог бы доказать, положим, – что писал статью свою с наилучшими расположениями; но если она вышла несправедливо-оскорбительна, все-таки мне пришлось бы сознаться в дурном поступке и просить прощения. Отсутствие злонамеренности могло бы служить только облегчающим обстоятельством. Но я беру самый факт и утверждаю, что статья моя не заключает в себе ничего оскорбительного для честного и правдивого деятеля, каким представляется нам г. Пирогов, – и несмотря на все противные крики, несмотря на последующие объяснения некоторых обстоятельств, несмотря на охлаждение первых впечатлений, я ничего не могу взять назад из этой статьи.
Часто случалось мне слышать упреки, что я обращаюсь к почтенным лицам в небрежном и насмешливом тоне: тон статейки о г. Пирогове не может подвергнуться даже этому упреку. В серьезности и горячности тона именно и высказалось то глубокое уважение, которое питал я к г. Пирогову, и то огорчение, которое почувствовал я при виде жалкого факта, допущенного и освященного его авторитетом. Незадолго до того, восхищаясь непреклонной логикой автора «Вопросов жизни»[7 - См. примеч. 13 к статье «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами» (наст. т., с. 679).] и светлым его взглядом, я вместе с другими предавался, против моего обычая, безрассудной иллюзии, что вот этот-то человек может неуклонно провести свои взгляды на практике и одолеть сопротивление среды. Это я высказал тогда и печатно, в назидание профессора Киттары, который, при всей своей гуманной репутации, показался мне на практике весьма несостоятельным[8 - Речь идет о рецензии на «Собрание литературных статей» Пирогова и «Речи и отчет, читанные в торжественном собрании Московской практической академии…», в которой Добролюбов противопоставлял принципиальную и твердую позицию Пирогова в вопросах воспитания (в частности, безоговорочное отрицание им телесного наказания) поверхностному педагогическому «либерализму»«инспектора практической академии М. Я. Киттары (Совр., 1859, № 2; см.: IV, 201–212).]. Но горький опыт разрушил восторженные иллюзии: и г. Пирогов оказался слабым перед средою, и он уступил, уступил не в мелочи, а в принципе, уступил в том, против чего решительно и ясно заявлял свое мнение прежде. Я увидел, что, вместе со множеством других, я преувеличивал свои надежды, увидел, что напрасно считал возможным для одного человека победу над мрачною средою, окружающею всех нас, и счел нужным высказать это для заявления своего мнения пред теми, которые, может быть, мною же отчасти введены были в ошибку, подобную моей. Поэтому смысл всей статьи вышел таков: вот мы бегаем за разными авторитетами, воображая получить от них все, чего желаем: увлечение, достойное наивного детства! Суровый опыт говорит нам постоянно, что под давлением нашей среды не могут устоять самые благородные личности; посмотрите – вот одна из лучших, Н. И. Пирогов, – а между тем с своим комитетом он принужден постановлять законом то, что прежде сам же объявлял несправедливым и диким, Горько будет, если и в этом несчастном уклонении последуют за ним те, которые шли за ним по прямой дороге… И заключение статьи состояло в предостережении, которое я позволю себе выписать здесь:
«Нет надобности полагать свое спасение в деятельности какого-нибудь известного лица и слепо верить ему, а надо делать дело сообща, пока идет сообща, и продолжать в одиночку, если другие свернут в сторону, хотя бы эти другие были превознесены всеми похвалами и украшены всеми венками… Времена сказочных богатырей давно прошли, общественная жизнь слагается не но щучьему веленью, Иванушкину прошенью, – от влияния окружающей среды не могут освободиться даже самые лучшие личности; стало быть, нечего возлагать надежды на чужую деятельность, а надобно хлопотать о том, чтобы самому понимать дело и уметь вести его, по мере сил и возможности. Тогда мы приобретем две выгоды: не будем лжецами пред самими собою и не будем испытывать мучительных сомнений от идей г. Миллер-Красовского[9 - Н. Л. Миллер-Красовский – педагог-рутинер, проповедовавший, в частности, «благотворное» воспитательное действие пощечины (см. примеч. 16 к статье «Всероссийские иллюзии…» – наст. т., с. 680).], даже в том случае, если нам станет проповедовать их сам г. Пирогов».
Чем же мог бы тут оскорбиться г. Пирогов? Неужели тем, что из него не делают и не советуют делать кумира? Неужели тем, что убеждают принимать сознательно и с критикою его мнения? Неужели тем, что вызывают свежие силы – не откликнутся ли они из той самой среды? мертвящему влиянию которой должен был уступить сам г. Пирогов, действительно приобретший себе на Руси репутацию характера твердого и непреклонного?
«Нет, – говорят нам наши противники, – не то было оскорбительно в статье, а вот что: в ней нападали на Пирогова, как будто не изменившего своим убеждениям, а между тем он им вовсе не изменял, а только уступил – во-первых, большинству комитета, а во-вторых – статьям училищного устава, которых он не вправе был отменить». По мнению г. Праздношатающегося в «Отечественных записках», г. Пирогов этим обстоятельством совершенно оправдывается, а по уверению гг. Е. Суд. и М. Драгоманова, даже особенно возвышается. Г-н Драгоманов пространно рассуждает, что «это подчинение коллегии не отрицательно только хороший факт, не порок только, но добродетель. Пирогов не только подчинился решению коллегии, которую создал, – он не хотел иначе действовать, как посредством коллегии[2 - Курсив у автора.]. На коллегиальном принципе основана была вся его деятельность, в этом главная его заслуга…» и пр. То же говорит и г. Е. Суд.: «Пирогов уступил большинству. За такие уступки его еще более стали уважать люди, разумно следившие за ходом его общественной деятельности. Мы видели в Пирогове начальника, который уважает общее мнение, никому не навязывает своего…» и пр. и пр.
Из этого, разумеется, и выходит, что я – поборник либерального деспотизма, что по-моему Пирогов должен был произвольно отвергнуть мнение комитета и заставить всех насильно быть гуманными. Характеризуя мое направление, гг. Е. Суд. и М. Драгоманов доходят до удивительного и трогательного единогласия. Один гласит:
«Пора нам понять, что мало пользы приносят и возмутительные Калиновичи, которые, считая себя «высшими организмами относительно всей этой массы», ломят ее с озорниковским pour leur bien[3 - Для их блага (фр.). – Ред.], что недалеко ушли эти господа цивилизаторы от ремесленников, которые бьют своих учеников, говоря: «Тебя же, дурака, добру учат» («Русская речь», стр. 30).
Так же точно и г. Е. Суд. провозглашает, что по-моему Пирогов должен был «оказаться либеральным чересчур или, пожалуй, щедринским озорником[10 - Щедринский озорник – тип наглого и циничного барина-бюрократа, который разоблачается в одном из «Губернских очерков» («Озорники»), Оппоненты Добролюбова приводят высказывания героя этого очерка. Калинович – главный герой романа А. Ф. Писемского «Тысяча душ» (1858), просвещенный бюрократ.], высшим организмом относительно всей этой массы, благодаря неусыпному попечительству которого мужик понимает, что и он – ничего и сход его – ничего… и только просвещенный взгляд администратора может осветить этот хаос», и пр. («Отечественные записки», стр. 140). Все это почтенный г. Е. Суд. для большей убедительности пропечатал даже курсивом.
«Мы много фразерствуем о гуманности, а сами торопимся слишком негуманно обращаться с лицами, особенно во имя гуманной идеи; пора от этого отделаться», – восклицает г. Драгоманов. Да, г. Драгоманов, – пора: вот хоть бы вам или г. Суд., прежде чем бросать в меня стрелы своего красноречия, что бы хоть перелистовать мою статейку!.. Вы бы тогда и увидали, что красноречие ваше тратится понапрасну, мало того – что оно даже отзывается недобросовестностью. Кто вас прочтет, тот ведь подумает, что я в самом деле обрушился на одного г. Пирогова, что о комитете и коллегиальном принципе я, может быть, и не знал и не думал совсем… А между тем в статейке моей нападения вовсе не обращены исключительно на г. Пирогова: иной раз говорится: «г. Пирогов», а в другой – «киевский комитет», «киевские педагоги», или просто «Правила», или же – «г. Пирогов с своим комитетом». Мало того – ведь весь смысл статейки состоял в том, что «вот как подчиняется у нас влиянию неблагоприятной среды деятельность даже самых лучших людей». Выходит, что ярые защитники благородной личности г. Пирогова совершенно напрасно поторопились обозвать меня озорником, Калиновичем (и дался же им этот Калинович! Точно бессмертный тип какой!) и пр. Выходит, что я нападал не на личность, а на комитет и на Пирогова, как на его председателя, следовательно как на одного из влиятельнейших членов, да еще притом заявившего себя незадолго перед тем целой России отвращением от тех мер, какие в комитете были допущены. В попыхах негодования мои жаркие противники просмотрели это обстоятельство и не могли придумать для моей статьи лучшего мотива, как «теорию либерального деспотизма». Вот попали-то!..
А впрочем, я даю повод подозревать, что я увертываюсь: ведь статья моя, точно, отзывается очень жестко о г. Пирогове, как будто о человеке, имевшем возможность поступить иначе, чем он поступил. А поступить иначе он мог, только последовав «теории либерального деспотизма», или, что все равно, «принципам г. Добролюбова», выведенного на свет божий г. Драгомановым. Ясно, стало быть, что я осердился на благородную личность именно за то, что она не оказалась таким «озорником», как я…
На это я мог бы возразить, что не все так узко понимают меня: «Отечественные записки», например, сообразили, что, по моим требованиям, г. Пирогов должен был бы выйти в отставку, видя невозможность провести на практике свои убеждения. Поэтому они возражают: «Что будет с нами, если честные деятели, из-за того, что им невозможно вдруг, всецело осуществить своих благородных стремлений, покинут дело и удалятся с поприща действительной деятельности, на котором, к сожалению, они и без того долго не остаются?»… Вот то-то и есть, что не остаются, – замечу я кстати: не оттого ли и не остаются, что уже слишком податливы? Ведь если бы все умные и честные деятели приняли за правило – вступать в общественную деятельность не иначе, как с условием развивать свою программу, так их программа скорее пошла бы в ход, потому что, как хотите, а без честных и умных деятелей никак не обойдешься ни в какой отрасли общественной жизни. Самое их удаление было бы, во-первых, живым протестом, во-вторых, свидетельством их независимой силы и, в-третьих, горьким уроком для тех, которые до сих пор привыкли пользоваться их услугами, в то же время налагая различные «уступки» на их убеждения…
Впрочем, речь шла и не об этом. Радикальная теория могла бы, конечно, доказать, что для г. Пирогова и для России, или по крайней мере для Киевского учебного округа, было бы вовсе небесполезно, если бы г. Пирогов решился скорее отказаться от своей должности, нежели допускать водворение нелепости, против которой сам же вооружался… Но я, признаюсь, даже и этого не имел в виду: куда нам до таких воззрений!.. Мотив моих нападений, насколько они касались г. Пирогова, был гораздо проще и ближе к обыкновенному, житейскому пониманью. Он состоял вот в чем:
Г-н Пирогов не просто уступил решенью комитета, не просто склонился пред необходимостью… Он не стал просто в пассивное положение человека, которому связали руки; нет, он и со связанными руками бросился вперед, чтобы заслонить собою тех, которые его связали… Ну, естественно, что сильнейшие удары и пришлись по нему… Кто писал предисловие и текст объяснений к «таблице наказаний»? Н. И. Пирогов. – От чьего лица пишет он? Коллективно или нет? – Нет, он говорит: «я предлагаю», «я нахожу»… Значит, основания «Правил» – его. Мало того – в заключение предисловия он говорит: «Я предлагаю дирекциям… следующие положения комитета, вполне разделяемые и мною» («Журнал для воспитания», 1859, № XI, стр. 112). И против этих слов нигде нет никакого протеста, никакой оговорки. Скажите, добрые люди, – такой образ действий тоже необходимо требовался, чтобы не впасть в «либеральный деспотизм», не сделаться «озорником» и пр.?.. Кажется, никто ни в каких комитетах никогда не обязывался мгновенно делаться рыцарем противных убеждений, как скоро они утверждены большинством. Г-н Пирогов мог уступить решению комитета, но мог тут же, ясно и решительно, заявить пункты своего несогласия с ним. Тогда бы вышло совсем другое: отсталость киевского комитета и училищного устава не покрывалась бы гуманным авторитетом г. Пирогова, и не было бы нам с г. Е. Суд. никакой причины горячиться… Но г. Пирогов этого не сделал… Да что же я говорю – не сделал?.. Он, напротив, постарался мотивировать ненавистный параграф о розгах… Чем же? «Тем ли, что комитет желает их удержать и что попечитель не имеет права изменять училищного устава? Нет, а тем, что: 1) нельзя вдруг вывести розгу из употребления, 2) трудно придумать что-нибудь вместо нее, 3) в школу поступают дети, уже сеченные дома, 4) в некоторых случаях проступки требуют сильного, мгновенного сотрясения…
Таким образом, г. Пирогов делался пред судом публики (имеющей полное право не знать интимностей комитета) не человеком, «с болью в сердце вырвавшим у самого себя уступку», а просто-напросто сообщником киевских педагогов (мудрость которых мы еще увидим впереди – по подлинным свидетельствам самих киевлян). И после этого я виноват, что не отделил тайных убеждений г. Пирогова от того, что он редижировал для комитета? Да какое же мне-то было дело до тех его убеждений, которых он сам знать не хотел? Вы можете кричать на меня сколько вам угодно, а я, по совести говоря, не раскаиваюсь теперь даже в тех иронических фразах, в которых говорилось, что, вероятно, среди киевского комитета г. Пирогов действительно нашел какое-то удобство в розге и быстро убедился в ее полезности…
Но если уж пошло на то, чтобы пристыдить вас, господа противники «принципов г. Добролюбова», – я вам скажу, что я в своей статейке сделал более, чем от меня требовалось: я проник в то, во что мог бы и не заглядывать. Видите ли, в одном месте моей статьи (стр. 170)я говорил: «Только совершенным несогласием истинных убеждений г. Пирогова с принятою мерою можно до некоторой степени оправдать те противоречия, какие встречаются в каждой строчке «Правил» там, где говорится о телесном наказании». В числе этих противоречий было указано мною следующее: причиною допущения розги выставлена, между прочим, потребность сильного, мгновенного сотрясения, и потому оно должно следовать непосредственно, безотлагательно за проступком; а между тем розга назначается не иначе, как по определению педагогического совета, после расследования и обсуждения дела… В «Отчете о следствиях введения «Правил» (рекомендуемом мне г. Драгомановым, который даже сожалеет, что я не читал его, когда писал свою статью!)[11 - «Отчет о следствиях введения по Киевскому учебному округу Правил о проступках и наказаниях учеников гимназий», написанный Н. И. Пироговым, был опубликован в журнале «Воспитание», 1861, № 2–4.] г. Пирогов сам сознается в следующем: «Замечу здесь мимоходом, что нам указали некоторые на противоречие в «Правилах», относящееся до телесного наказания. Мы приняли, что это наказание тогда только может достигнуть цели, когда оно будет употребляться безотлагательно и вслед за проступком, а между тем определение его предоставили педагогическому совету. Это действительно противоречие, но такое, которое говорит само за себя. Мне оно казалось необходимым. Когда большинство в комитете сочло невозможным уничтожить совсем телесное наказание, то это противоречие выразило мой личный протест, который должен был напомнить педагогическим советам, какого я мнения о розге. Вот и все» («Журнал для воспитания», 1861, № IV, стр. 216).
Прочли ли это место мои возражатели? Если прочли, то как же они не заметили, как оно для меня благоприятно? Ведь нельзя не согласиться, что протест г. Пирогова был уже слишком тонок, так что кроме меня действительно едва ли кто и заметил его. А я заметил и указал печатно – позвольте уж похвалиться этим!.. Или, напротив, и тут я виноват в чем-нибудь?
Впрочем, во всяком случае, что бы ни говорили о неприличии моего обращения с г. Пироговым, – дело разъясняется в мою пользу, или, лучше сказать, в пользу самого дела: издавая свои «Правила», г. Пирогов не только не протестовал против некоторых пунктов их, но даже сказал, что вполне разделяет мнения комитета, даже принялся их оправдывать; это многих могло ввести в заблуждение (и вводило) и заставить думать, что г. Пирогов действительно оправдывает розгу, как полезную меру наказания. Теперь г. Пирогов уже положительно объявляет, что он питает к розге прежнее отвращение и никогда не переставал питать его, но что ему делать было нечего против комитета. С этой стороны, значит, можно быть спокойным: педагоги розочных принципов не имеют за себя по крайней мере авторитета г. Пирогова.
* * *
Вот я и покончил с моими строгими судьями. Но дело мое только что начинается. Вообразите – ведь розгу все-таки отстаивают!..
«Как же это, однако, – восклицает читатель, – после всего, что сказали сами поборники г. Пирогова, после его собственных признаний, – кто же еще может осмелиться отстаивать розгу? Ведь они уж все объяснились, что и рады бы, да нельзя, или, как говорит г. Сухарев (это тоже наш антагонист) в «Русской речи»: «Хотели бы, да Фатей не велит!»… Ну, после этого уж и молчи…»[12 - Имеется в виду статья А. Сухарева «Нечто о лавочках журнала «Современник» (Русская речь, 1861, № 54, 6 июля).]
Читатель оказывается недогадливым: он забывает среду. Среда требует, читатель: как же ее не послушаться?
Вы опять удивляетесь: «Как, законодатель должен постановлять нелепые законы, если среда нелепа, должен освящать законом всякие гадости, если к ним среда привыкла!.. Да ведь он на то и законодатель, чтобы…»
Позвольте, читатель, – вы слишком торопитесь. Я сейчас объясню вам, в чем дело.
В моей статейке было замечено, что остановить сечение в школах вовсе не такая уж невозможность, как многим кажется: «Попечитель мог положить, чтоб не секли, – и не стали бы сечь». Эта последняя фраза, действительно слишком отважная и вызванная именно преувеличенным доверием к моральной силе и влиянию г. Пирогова, – послужила, кажется, одним из сильнейших поводов к восстанию на меня. Разумеется, если б мне просто сказали: «где же, дескать, попечителю усмотреть за всеми в одиннадцати гимназиях округа», – так мне бы и возражать нечего было. Но нет, г. Драгоманов, подхвативший мою фразу, не с этой стороны напал на нее, а забрал гораздо выше: «воспрещать сечь, это, видите ли, значит приказывать учителям насильно быть либералами», то есть опять-таки «действовать по принципам г. Добролюбова». А уж это – чего хуже!..
Мы с вами, простосердечный читатель, думали до сих пор, что есть разница менаду положительными и отрицательными фактами. Оказывается, что никакой. Вы не допускаете вора стянуть ваш кошелек – вы, значит, насильно заставляете его быть честным человеком; вам запрещают драться – хотят из вас насильно сделать либерала… Если вы встретите на улице г-на Козлянинова, тузящего женщину[13 - А. П. Козлянинов – помещик, избивший в вагоне железной дороги в 1860 г. свою соседку (см.: Мансуров А. Случай на Николаевской железной дороге. – М Вед, 1861, № 185, 24 августа). Возмущенные отклики в прессе заставили полицию возбудить против Козлянинова уголовное дело.] или ребенка, – вы, может быть, почувствуете порыв отнять у него беззащитную жертву? Удержите же ваш порыв, если не хотите заслужить обвинение «в последовании принципам господина Добролюбова». Вы рассудите, что ведь у нас среда такая: дерутся, да и только… Ну, положим, вы и прекратите безобразие на улицах – что же из того? Ведь дома – мужья жен бьют, отцы – дочерей, разные франты – своих любовниц: а уж если дома дерутся, то как же на улице-то воспретить? Оно хорошо бы, слова нет – очень бы хорошо, да еще никак нельзя: хоть и воспретишь на бумаге, а на деле все будет продолжаться… Обратитесь к городовым и спросите: есть ли возможность предупредить драки на улицах и оскорбление женщин? «Никакой возможности, – ответят вам городовые по большинству голосов, – ибо, дескать, у нас уж грубость нравов такая…» Что делать в этом случае?.. Ясно что: рассмотреть различные случаи публичных ссор и оскорблений, подвести их под рубрики и, по совещании с городовыми, постановить правило, в каких случаях г. Козлянинов имеет право тузить публично женщин и детей, в каких нет.
Вы думаете, мы это на смех выдумали? Вовсе нет. Я думаю, что если бы спросить об этом мнения, например, г. Драгоманова, так он рассудил бы именно таким образом. Посмотрите, например, как он доказывает необходимость узаконения розги.
«Нам могут привесть еще одно возражение: «Как ни толкуй, а детей все-таки секут». Это, конечно, очень прискорбно. Но (внимайте же!), во-первых, секут гораздо меньше (радость-то какая!). Во-вторых, количество высеченных в гимназиях (27 гимназистов) – капля в море сравнительно с высеченными дома (ну да – количество побитых г. Козляниновым с компаниею, – что же значит в сравнении с числом тех, кому дома задают потасовку!): родители все-таки не перестают сечь своих детей. Что делать, если общество так неразвито (конечно, другого нечего и делать, как утвердить его законом в его неразвитости!). Вот два примера (г. Лев Камбек мог бы насчитать и больше)[14 - Л. Л. Камбек в начале 1860-х гг. пользовался известностью как журналист-обличитель. Выступал, главным образом, по частным вопросам: например, в заметке «Общественные кареты» (Северная пчела, № 107, 15 мая) он возмущался тем, что кондукторы не пускают мужиков в общественные кареты, разрешая им ехать только на внешнем сиденье, рядом с кучером, в чем Камбек убедился на собственном опыте, так как носил бороду.]. В Полтавской губернии, говорил нам человек, близко знакомый с делом, многие родители взяли своих детей из одного уездного училища, заслышав, что там уж не секут; в К – е процветает частный пансион, в котором воспитываются мальчики довольно богатых родителей и в котором ученикам делается систематическая порка (ясно, что именно этот пансион и должен служить образцом для киевских педагогов!). В-третьих – наказание розгами так ограничено «Правилами», назначается за такие проступки, что оно достается только тому, кого дома любезные родители раз по пять в год секут (это в-третьих решительно совпадает с первым и вторым, но г. Драгоманов в жару защиты забывает требования логики; не будем слишком требовательны к юноше). Наконец, скажем мы с Пироговым, «самые драконовские законы не будут страшны, если будут законно применяться» (то есть неудобство розги г. Драгоманов видит только в излишней строгости этого наказания, а не в моральном его безобразии: ведь так надо понимать его, если только он изучал древнюю историю и помнит, в чем упрекали драконовские законы[15 - Выражение драконовские законы обязано своим происхождением древнейшему своду афинских законов, составленному при архонте Драконте в VII в. до н. э. Не только преступления, но и многие проступки карались по этим законам смертной казнью.] («Русская речь», стр. 30).
Я бы не привел отзыва г. Драгоманова, если бы не нашел подобной же мысли в самом «Отчете о следствиях введения правил о проступках и наказаниях», писанном г. Пироговым. Он тоже оправдывает свой образ действий тем обстоятельством, что «нравы общества не приготовлены еще к отмене телесного наказания». Предложив сначала эту отмену, но «не нашед сочувствия в большинстве членов», – г. Пирогов «вскоре убедился, что бесполезно было бы уничтожить на одной бумаге, под видом гуманности и современности, средство, которое и многие воспитатели и большая часть родителей признают еще необходимым». Далее, «Отчет» приводит, что еще в прошлом столетии телесные наказания в училищах отменялись, но это не удержалось именно потому, что «убеждение в необходимости телесного наказания было еще слишком сильно и у родителей и у воспитателей», В «Устав» 1828 года опять введены телесные наказания, и как нельзя более пришлись по вкусу общества: «Отцы и теперь еще обращаются в училища и гимназии с просьбами сечь детей и сами секут дома; ученики шестого и седьмого классов, не нынче, так завтра студенты, тайком, без ведома гимназического начальства, за поступки против чести секут своих товарищей. Вот факты, обличающие нравы общества» («Воспитание», II, 60).
В статейке «Всероссийские иллюзии» я уже опровергал круговую поруку домашнего сечения с гимназическим. Здесь повторю только, что именно потому и важно отменение телесного наказания в школах – что оно сильно употребляется в домашнем воспитании. Если бы общество все чувствовало отвращение к этому роду наказаний, тогда не было бы особенной важности в существовании его где-нибудь на бумаге. Это говорит сам г. Пирогов: «Если, говорит, действительно общественное мнение вопиет и громко требует отмены телесного наказания – чего же лучше и о чем же тогда спорить? Мы будем рады, уже верно, не менее других, и что за дело тогда, будут ли наши правила угрожать виновному розгой или нет, – все равно: против общественного мнения не устоят никакие правила, и розга, оставаясь на бумаге, исчезнет на деле, а это-то и есть именно то, о чем мы все хлопочем». Эти соображения были бы совершенно логичны и неопровержимы в устах человека, отличающегося уменьем искусно поддерживать старую рутину и даже делать в ней кое-какие починки. Но не такие слова хотели бы мы слышать от Н. И. Пирогова, человека, на которого с такой уверенностью обращались общие надежды как на человека, умеющего пролагать новые пути и проводить новые начала в общественной деятельности. Он мог бы и не ожидать, пока общественное мнение не будет уже терпеть розги; он мог дать толчок общественному мнению, мог и должен был всеми силами стремиться к тому, чтобы преобразовать его сообразно с своими началами. В этом смысле принятие на себя тех пунктов «Правил», с которыми он был сам несогласен, составляет, на мой взгляд, важную ошибку, которая и теперь едва искупается сделанными объяснениями.
Г-н Пирогов замечает в «Отчете», что бороться против предрассудков и ложных взглядов он предпочитает в жизни, а не на бумаге. «Мы боремся, – говорит он, – да и не с одними предубеждениями общества, а и самой школы, еще недалеко опередившей общество. Мы боремся, твердо зная, что нравы и ложные взгляды нельзя переменить предписаниями и письменными правилами. Потому мы восстаем против розги и выводим ее из наших школ не на письме, а на деле. Она должна исчезнуть не по приказанию начальства, а по общему единогласному убеждению воспитателей, когда они найдут в себе довольно воли и искусства заменить ее более нравственным суррогатом». Все это прекрасно, и общее мнение уже успело воздать должное благородной и плодотворной практической деятельности г. Пирогова. Но как же предписания-то? Разве уж он их ни во что не ставит? А они иногда бывают важны. Вот, например, хоть бы в этом же вопросе: по положениям 1794 года отменено было в училищах телесное наказание; в «Уставе» 1828 года восстановлено. В 1859 году г. Пирогов снова находит это наказание излишним, но отменить его не может, – и самое первое, высшее и непреклонное препятствие находится в статьях «Устава». Он спрашивает комитет: «Не лучше ли отменить розгу?» – но сам тотчас же замечает: «Собственно, я и не имел права об этом спрашивать, потому что существующий Устав училищ признает еще ее необходимость» («Воспитание», II, стр. 59). Видите ли все-таки, как существующие на бумаге правила связывают дальнейший прогресс: ведь нельзя не сознаться, что, не будь в «Уставе» положений о телесном наказании, г. Пирогов мог бы действовать по этому вопросу несколько свободнее, да и комитету не было бы легальной опоры для отрицательного ответа.
Никто не спорит, что при дурных нравах искажаются самые лучшие законы. Но все же нельзя узаконить дурных нравов. Теперь, например, никакими предписаниями нельзя вконец искоренить по всей России взяточничество; с этим мы согласны. Но неужели поэтому нужно дать ему законную силу? Неужели возвратиться к старинному порядку кормления[16 - Кормление – способ содержания должностных лиц местного управления в Древней Руси, отмененный в середине XVI в.: они не получали жалованья от правительства и имели право производить поборы с населения в свою пользу.], на том основании, что сущность этого порядка до сих пор не исчезла из нравов? И если бы где-нибудь в уголке России уцелело еще установление кормления, то неужели новое законодательство должно было бы поддерживать его, покамест сами кормящиеся от него не откажутся? Ведь, следуя такой системе, пришлось бы, пожалуй, и произвол оставить в покое, на том основании, что, по свидетельству самого же г. Пирогова, он слишком сильно распространен был в гимназиях еще в очень недавнее время. А между тем г. Пирогов смело пошел против произвола, созвал комитет, постановил правила, несмотря даже на возгласы некоторых педагогов, что правила вовсе не нужны. Вот за это, разумеется, честь и слава г. Пирогову…
Все это я говорю, возражая только против мнения г. Пирогова, будто законодательство должно выжидать, пока жизнь предупредит закон, то есть, иначе говоря, – когда нарушения прежнего закона сделаются так сильны и повсеместны, что уж старого закона нельзя будет удерживать. Мне кажется, что если, например, кто-нибудь при составлении проекта нового училищного устава будет руководствоваться этим мнением, то поступит очень неосмотрительно. Конечно, при неразвитости общества часто не достигают цели самые лучшие законы; но, с другой стороны, надо заметить, что чем человек неразвитее, тем чаще действует он без сознания, по рутине, и, следовательно, тем более расположен (разумеется, там, где не мешает личная выгода) в своих действиях соображаться с тем, что ему положено свыше. Поэтому, узаконите розгу – это розочникам на много лет придаст бодрости; отмените ее – и на действиях их все-таки хоть сколько-нибудь отразится сознание, что установленная над ними сила закона – не в их пользу.
«Но в практической деятельности, – возражают нам, – г. Пирогов достиг самых лучших результатов, каких только возможно было желать. Вот доказательство, что все теоретические умствования против его системы – совершенно несостоятельны».
Об этом мы сейчас поговорим.
Против практической деятельности г. Пирогова, против его личности мы решительно ничего не имеем. Во-первых, мы знаем, что он был связан в своей деятельности существующим уставом и не имел никакой практической возможности явиться реформатором. Во-вторых, мы знаем теперь, что он употреблял усилия сделать то, чего мы желаем, – но встретил препятствия в большинстве. В-третьих, мы видим, что, несмотря на все препятствия, влияние его благородной личности было, в самом деле, сильнее, нежели, может быть, самые решительные и строгие запрещения при другом начальнике.
Но, признавши все это и присоединив свой отдаленный голос к благодарным голосам, раздававшимся вокруг г. Пирогова при его проводах, я все-таки не могу отстать от своих нападений на систему и на некоторые положения, допущенные в «Правилах». Сначала скажу о частностях; об опасности, грозящей самому делу от принятой системы, поговорю в заключение.
В «Правилах» не одно допущение розги мною признано несправедливым, но и то, за что она допущена. Ею наказываются: воровство и дерзость или вообще – оскорбление. Судя по «Правилам», я заключал, что телесное наказание положено также и за фанатизм, так как против него в таблице стоит то же наказание, как и за оскорбление посторонних лиц, то есть розги, в третьей степени – для низших классов, и исключение – для высших. Это было бы уже слишком нелепо, и теперь
г. Пирогов объясняет в «Отчете», что тут был «недостаток редакции», а на самом деле за фанатизм никогда не предполагалось сечь, так как в низших классах не считаются возможными серьезные его проявления[4 - Это, впрочем, тоже кажется мне не вполне основательным. Г-н Пирогов с некоторым пренебрежением отзывается о моей заметке по этому поводу. «Некоторые рецензенты, – говорит он, – без дальнейшего размышления хотели заставить нас думать, что мы наказываем также розгою и оскорбления товарищей за веру, хотя в наших правилах нарочно прибавлено к этому проступку слово «фанатизм», в скобках. Мне кажется, что ни один воспитатель не вздумает искать фанатизма в глупых выходках учеников низших классов, то есть детей 10–12 лет, против товарищей не одной с ними веры, а телесное наказание дозволяется только в этих классах. Так можно исказить все, желая видеть одно худое и не понимая смысла или притворяясь, – что не понимаем» («Воспитание», III, стр. 118). В самом деле – я был злонамерен и глуп… Ни один воспитатель, благодаря бога, таков не будет… А впрочем – посмотрите, что же это такое… Вот № IV того же «Воспитания»; тут напечатано окончание «Отчета» г. Пирогова; на стр. 213 г. Пирогов, сам же г. Пирогов, – пишет: «Недосмотр в редакции сделал то, что наказания, определенные правилами за оскорбление за веру – не только были перетолкованы воспитателями, но вменены нам даже в преступление некоторыми журналами». Значит – не я один подумал, что «Правила» велят сечь за фанатизм? И между воспитателями нашлись такие? Как же после этого г. Пирогову могло казаться, что «ни один воспитатель» и пр. (см. выше)?.. Правда, впрочем, что воспитатели, предполагавшие фанатизм в детях 10–12 лет, должны были быть уж очень плохи… Ведь в гимназиях Киевского округа в первых трех классах бывают только дети от 10 до 12 лет… Однако – как же это… мы помним в «Правилах» общую оговорку, что розга назначается только до 16 лет, а ученики старше 16 лет, хотя бы и в низших классах, наказываются уже не розгою, а увольнением. Значит, в низших классах могут быть ученики и старше 16 лет? В них ведь уж и фанатизм может быть? Да, но это, верно, сказано только на всякий случай, в действительности же вовсе не бывает… Да, впрочем, вот, в том же III № «Воспитания», где так презрительно сказано о моем – либо тупоумии, либо неблагонамеренности, – тут же, на стр. 113, указаны самим г. Пироговым лета некоторых наказанных. Вот, например, один ученик подольской гимназии – 19 лет… Что же это?.. Он должен был находиться в 3 классе 15 лет?.. Нет, он, вероятно, перешел из 3 в 4–12, а потом в каждом классе сидел по два года… Вот другой – ученик 5 класса, 18 лет… Этот же как? Если он в 4 и 5 сидел по два года, а все-таки в 3-то был уже 14 лет… Ну, уж это я не знаю как… А вот еще – ученик немировской гимназии 1 класса, 13 лет… Значит, скольких же лет будет он в 3 классе – 12 или 15? Нет, едва ли не напрасно г. Пирогов так свысока отзывается о непонимании рецензентов… Просто признаться в просмотре – было бы, вероятно, благоразумнее, – а то ведь вот я и не утерпел, чтобы не вывести новых недосмотров – на этот раз уже прямо самого г. Пирогова. Оскорблять я никого не хочу, но не могу выносить, когда сваливают что-нибудь с больной головы на здоровую.Кстати здесь замечу еще о стихотворении, в котором осмеивалось сеченье за фанатизм[24 - Речь идет о стихотворении «Грустная дума гимназиста лютеранского исповедания и не Киевского округа», напечатанном в «Свистке», № 4 (Совр., 1860, № 3).]. Признаюсь, я принимаю на себя полнейшую за него ответственность, потому что предмет стоил такого осмеяния, и в этом случае малодушно было бы удерживаться даже уважением к такой личности, как г. Пирогов. А кто знает, может быть, эти стихи, вместе с моими нападками, и послужили еще к разъяснению дела для тех воспитателей, которые перетолковали положение «Правил». Г-н Драгоманов толкует, будто стихи заключают тот смысл, что «присуждение розог советом установлено Пироговым для большей торжественности церемонии, а не для ограничения произвола». Ну, так ведь вольно ему так толковать…].
Но почему же за воровство – телесное наказание? Какое соответствие между тем и другим? Вот что спрашивал я еще в прошлом году и чего никто до сих пор не объяснил хорошенько. Почему также и дерзость или оскорбление заслуживают розгу по преимуществу? Да и как определить степени оскорбления, как подвести под один уровень взгляд наставников на дерзость? Если уж в самом комитете большинство отличалось такою мудростью, что, например, за лихоимство постановило наказание меньше, чем за простое воровство (о чем я тоже заметил в прошлом году[5 - Вообще моим обвинителям не мешает заметить, что замечания моей статьи не были серьезно опровергнуты никем, а подтверждений, напротив, получили довольно много. Крича против моей непрактичности и легкомыслия, они забывают это.]), то каких подчас премудрых соображений можно ожидать от иных педагогических советов! И сколько тут может быть произвола, об уничтожении которого так хлопочет г. Пирогов.
На первый раз, под управлением Пирогова, при «Правилах» действительно умерились наказания. Это видно из одной таблицы высеченных за 1858 (до кодекса) и за 1859–1860 годы (после кодекса). Вот эта таблица: