Рассказавши затем всю историю переворота и приведши вполне письмо Петра, в котором он отрекается от престола, Екатерина переходит к объяснениям относительно ее собственных намерений и понятий о власти, ею принятой. Вот заключение манифеста (Указы, стр. 22–23):
Таковым, богу благодарение, действием престол самодержавный нашего любезного отечества приняли мы на себя без всякого кровопролития, но бог един и любезное наше отечество чрез избранных своих нам помогали. В заключение же сего неисповедимого промысла божия мы всех наших верных подданных обнадеживаем всемилостивейше, что просить бога не оставим денно и нощно, да поможет нам поднять скипетр в соблюдение нашего православного закона, в укрепление и защищение любезного отечества, в сохранение правосудия, в искоренение зла и всяких неправд и утеснений, и да укрепит нас на вся благая. А как наше искреннее и нелицемерное желание есть прямым делом доказать, сколь мы хотим быть достойны любви нашего народа, для которого признаваем себя быть возведенными на престол: то таким же образом здесь наиторжественнейше обещаем нашим императорским словом узаконить такие государственные установления, по которым бы правительство любезного нашего отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело так, чтоб и в потомки каждое государственное место имело свои пределы и законы к соблюдению доброго во всем порядка, и тем уповаем предохранить целость империи и нашей самодержавной власти, бывшим несчастием несколько испроверженную, а прямых верноусердствующих своему отечеству сынов вывести из уныния и оскорбления. Напротиву того, не сумневаемся, что все наши верноподданные клятву свою пред богом не преступят в собственную свою пользу и благочестие, почему и мы пребудем ко всем нашим верным подданным непременны нашею высочайшею императорскою милостию. Дан в Санктпетербурге июля 6-го дня, 1762 года.
Понятно значение подобного манифеста: взяв в свои руки власть от человека, которым были недовольны, Екатерина, очень естественно, старается показать всем, что в ее руках эта власть не будет уже источником недовольства. Вследствие этого она «наиторжествеинейше обещает» сделать такие постановления, которые «сохранят добрый во всем порядок и предохранят целость империи и самодержавной власти». Последнее указание очень важно: оно доказывает, что обещания императрицы не были фразою, довольно обыкновенною в подобных случаях, а вызваны были действительною необходимостью. Она чувствовала, что ей нужно добрым управлением сохранить и упрочить свою власть, и поспешила всенародно высказать свое убеждение. Таких данных уже совершенно достаточно было образованным людям того времени – и особенно писателям, людям скромным и негосударственным – для того чтобы предаться отрадным ожиданиям и даже представить себе уже осуществленною мечту далекого будущего о златом веке. И нельзя сказать, чтоб их мечты не имели основания: в первые годы царствования Екатерины каждый сколько-нибудь важный указ ее начинался заявлением материнской ее заботливости о благе народном, и во многих указах действительно делались льготы и улучшения, какие были нужны по тогдашнему времени. Одно уничтожение тайной канцелярии было уже такою мерою, которая способна была внушить всякому наилучшее расположение к правительству и полное доверие к его гуманности. Известно, какое страшное орудие составляла тайная канцелярия, вместе с «словом и делом», в руках клевретов Бирона; известно также, что не один Бирон пользовался этим ужасным средством держать всех в безмолвном страхе и повиновении. Со времен Петра I тайные канцелярии, под разными названиями, постоянно, в течение полвека, были страшилищем народа. Петр III, вскоре по вступлении на престол, указом 21 февраля 1762 года, уничтожил ее (П. С. З., № 11445), но Екатерина новым указом, 19 октября того же года (П. С. З., № 11687), еще раз ее уничтожила и вторично запретила ненавистное «слово и дело», повторивши слово в слово весь указ о том Петра III. В указе этом, по обычаю того времени, излагаются и побудительные причины принятого решения. Начало указа таково:
Всем известно, что к учреждению тайных розыскных дел канцелярий, сколько разных имен им ни было, побудили вселюбезнейшего нашего деда, государя императора Петра Великого, вечной славы достойный памяти, монарха великодушного и человеколюбивого, тогдашних времен обстоятельства и неисправленныя еще в народе нравы. С того времени от часу меньше становилось надобности в помянутых канцеляриях. Но как тайная розыскных дел канцелярия всегда оставалась в своей силе: то злым, подлым и бездельным людям подавался способ или ложными затеями протягивать вдаль заслуженные ими казни и наказания, или же злостнейшими клеветами обносить своих начальников или неприятелей. Мы, последуя нашему человеколюбию и милосердию и прилагая крайнее старание не токмо неповинных людей от напрасных арестов, а иногда и самых истязаний защитить, но паче и самым злонравным пресечь пути к произведению в действо их ненависти, мщения и клеветы, а подавать способы к их исправлению, повелеваем: тайной розыскных дел канцелярии не быть, и оную совсем уничтожить; а дела, буде иногда такие случатся, кои до сей канцелярии принадлежали б, смотря по важности, рассматриваны и решены будут в сенате. Но дабы сия наша милость для всех добрых и верных подданных совершенное действо имела, а напротиву того не показалось бы бесстрашно составлять, хотя и тщетные и всегда на собственную погибель злодеев обращающиеся, умыслы противу нашего императорского здравия, персоны и чести нашего величества, то есть первого указом 1730 года, апреля 14 дня, описанного пункта, или же завести бунт, или сделать измену против нас и государства, то есть второго, тем же указом истолкованного пункта: то восхотели мы чрез сие точнее объявить наши соизволения; и потому:
1) Вышеупомянутая тайных розыскных дел канцелярия уничтожается отныне навсегда; а дела оной имеют быть взяты в сенат; но за печатью к вечному забвению в архиву положатся.
2) Ненавистное изражение, а именно: «слово и дело», не долженствует значить отныне ничего; и мы запрещаем не употреблять оного никому. А если кто отныне оное употребит в пьянстве, или в драке, или избегая побоев и наказания, таковых тотчас наказывать так, как от полиции наказываются озорники и бесчинники.
3) Напротиву того, буде кто имеет действительно и по самой правде донести о умысле по первому или второму пункту: такой должен тотчас в ближайшее судебное место или к ближайшему ж воинскому командиру немедленно явиться и донос свой на письме подать; а только в случае, есть ли кто не умеет грамоте, тот может доносить словесно, однакож не инако, как тем же порядком, то есть пришед в ближайшее судебное место или к воинскому командиру, со всяким благочинием.
Далее говорится подробно о том, как поступать с доносчиками, чтобы дознаться, справедлив ли донос. Доносчика велено брать под караул, расспрашивать – впрочем, без пытки, исследовать его прежнюю жизнь и поведение, делать строгую поверку его слов, не принимать доносов от преступников пред казнью, за ложный донос наказывать и пр. Словом, меры для отвращения клевет и ложных доносов приняты самые благоразумные. В заключение говорится: «Объявляем притом точно нашим императорским словом, что за справедливый донос всегда учинено будет, смотря по важности дела, достойное награждение, а напротиву того – виновные, также смотря по делу, или нарочно учреждаемою на то время комиссиею, или же каким учрежденным уже судебным местом по сущей правде и справедливости судимы будут…»
Читая этот указ в 1762 году, современники, разумеется, не могли предвидеть, что через несколько лет явится на поприще полицейских исследований знаменитый Шешковский и что последующие обстоятельства заставят саму же Екатерину восстановить, к концу своего царствования, уничтоженную ею тайную канцелярию – под именем тайной экспедиции. Да если б это и могли предвидеть, то все-таки не могли не радоваться при данном облегчении, хотя бы и на краткое время.
Но не одно уничтожение тайной канцелярии привлекло к Екатерине сердца ее подданных в самом начале ее царствования. Она и вообще каждым своим распоряжением напоминала, что она, по ее выражению в «Секретнейшем наставлении» кн. Вяземскому, при определении его генерал-прокурором (см. «Чтения Московского общества истории», 1858, кн. I. Смесь, стр. 101), «иных видов не имела, как наивящее благополучие и славу отечества; иного не желала, как благоденствия своих подданных, какого бы звания они ни были». В указе «о выходе беглым из-за границы», данном 19 июля 1762 года, то есть через три недели по вступлении Екатерины на престол, она говорит: «Положили мы главным намерением нашим, чтоб всегдашнее старание иметь о целости нашея империи и о благоденствии верных подданных наших, чему мы и действительные опыты в краткое время государствования нашего показали, и впредь еще больше, да и с великим удовольствием, о том попечение прилагать не оставим» (П. С. З., № 11618). И действительно, немедленно по вступлении на престол Екатерина отменила разные обременительные положения, утвержденные Петром III относительно гвардейских полков, увеличила жалованье и пайки солдатам некоторых полков, велела понизить повсюду цену соли, объявила амнистию всем беглым, скрывавшимся в Польше и Литве, установила апелляционные сроки для тяжебных дел, издала подробный указ «о коммерции, торгах и откупах», в отмену указа Петра III от 28 марта, в котором оказались «многие неудобства, клонящиеся ко вреду и тягости общенародной» (П. С З., № 11630); повелела, «вместо бывших сыщиков, сделать в губерниях и провинциях благопристойнейшее учреждение, как бы воров и разбойников искоренять» (П. С. З., № 11634); весьма резко и энергически восстала против лихоимства… Словом, почти с каждым днем являлись новые знаки ее заботливости о благосостоянии государства, и при этом нужно еще заметить, что Екатерина нисколько не старалась замаскировать печальное положение, в котором она застала государство, принимая власть в свои руки. Напротив, она сама старалась выставлять сколько можно резче существовавшее до нее зло, чтобы тем более заставить ценить те меры, какие принимались ею для уничтожения этого зла. Вот, например, манифест ее «о лихоимстве», данный 18 июля 1762 года, спустя двадцать дней после воцарения Екатерины. Сила и откровенность его должны поразить удивлением даже и современного читателя, для которого тогдашнее положение дел есть уже предание чуть не мифологическое.
Божиим содействием престол наш утвердивши, вступили мы делом самым в правление всего государства, тем усерднее, чем больше народное обременение и государственные нужды того от нас востребовали.
Мы уже манифестом нашим от 6-го сего месяца объявили всенародно и торжественно, что наше главное попечение будет изыскивать все средства к утверждению правосудия в народе, которое есть первое от бога нам преданное святым его писанием повеление, дабы милость и суд мы оказывали всем нашим подданным и сами себя непостыдно оправдать могли пред богом, в хождении по заповеди его. Сие есть путь наш непорочный, которым мы, изыскивая блаженство нашего народа, ищем достигнуть будущего вечного за то воздаяния. Почему за долг себе вменяем непреложный и непременный объявить в народ с истинным сокрушением сердца нашего, что мы уже от давнего времени слышали довольно, а ныне и делом самым увидели, до какой степени в государстве нашем, лихоимство возросло, так что едва есть ли малое самое место правительства, в котором бы божественное сие действие (суд) без заражения сей язвы отправлялося. Ищет ли кто места, платит; защищается ли кто от клеветы, обороняется деньгами; клевещет ли на кого кто, все происки свои хитрые подкрепляет дарами. Напротиву того: многие судящие освященное свое место, в котором они именем нашим должны показывать правосудие, в торжище превращают; вменяя себе вверенной от нас звание судии бескорыстного и нелицеприятного за пожалованный будто им доход в поправление дому своему, а не за службу, приносимую богу, нам и отечеству, и мздоприимством богомерзким претворяют клевету в праведный донос, разорение государственных доходов в прибыль государственную, а иногда нищего делают богатым, а богатого нищим. Мы бы неправосудны были пред богом, ежели бы мы о всех наших верноподданных того же мнения были: но добросовестные и честные люди, которыми государство наше наполнено, не изменят лица своего, слыша и читая сие наше с материнским соболезнованием негодование, а причастники сего зла, всеконечно, должны угрызение своей совести почувствовать тем паче, когда они воззрят только на наше действие, в котором нам бог предводительствовал, и на наше праведное перед богом намерение, с каким мы воцарилися. Не снискание высокого имени обладательницы Российской, не приобретение сокровищ, которыми паче всех царей земных нам можно обогатиться, не властолюбие и не иная какая корысть, но истинная любовь к отечеству и всего народа, как мы видели, желание нас понудили принять сие бремя правительства. Почему мы не токмо все, что имеем или иметь можем, но и самую нашу жизнь на отечество любезное определили, не полагая ничего себе в собственное, ниже служа себе самим, но все труды и попечение подъемлем, для славы и обогащения народа нашего. В таком богоугодном намерении для отечества нашего, сколь трудно бы было нам царствовать, ежели бы правосудие на судах не содействовало нашему желанию, и сколь притом огорчительно, когда мзда и корысть оными обладают в сердцах таковых злонравных, которые, забыв многие предков наших блаженной и вечнодостойной памяти государей, а особливо деда нашего вселюбезнейшего, государя императора Петра Великого, строжайшие о лихоимстве указы, судей недостойно, а лихоимцев праведно имя носят и свою алчбу к имению, служа не богу, но единственно чреву своему, насыщают мздоприимством, льстя себя надеждою, что все, что они делают по лакомству, прикрыто будто добрым и искусным канцелярским или приказным порядком, а сердцеведца бога не памятуют, судью всевышнего, который все злые их помышления и советы открывает путями неизвестными и нас самих, яко законоположительницу, наконец побудит на гнев и отмщение. Таковым примерам, которые вкоренилися от единого бесстрашия в важнейших местах, последуют наипаче во отдаленных находящиеся и самые малые судьи, управители и разные к досмотрам приставленные командиры, и берут с бедных самых людей не токмо за дела безвинные, делая привязки по силе будто указов, в самом же деле во зло только ими истолкованных, и разоряя их за то домы и имения, – но и за такие, которые не инако, как нашего благоволения и милости высочайшей достойны, так что сердце наше содрогнулося, когда мы услышали от нашего лейб-кирасирского вице-полковника князя Михаила Дашкова, что в проезд его ныне из Москвы в Санкт-Петербург некто новгородский губернской канцелярии регистратор Яков Ренбер, приводя ныне к присяге нам в верности бедных людей, брал и за то с каждого себе деньги, кто присягал; которого Ренбера мы и повелели сослать на вечное житье в Сибирь на работу, по единому только еще нашему матернему милосердию; потому что он за такое ужасное, хотя малокорыстное преступление праведно лишен быть должен живота.
Сильное, однако ж, наше на бога упование и природное наша великодушие не лишает нас еще надежды, чтоб все те, которые почувствуют от сего милосердого к ним напоминания некоторое в совести своей обличение, не помыслили, сколь великое зло есть в государственных делах мздоприимство, а на суде, где правда божественная поборствовать должна, скверное лакомство и лихоимство; и потому, видя нашу умеренность матернюю ко всем верноподданным, не отчаиваемся, чтоб каждой, вразумя себе наше сие милостивое упоминание, не отринул от себя прежних поступков, ежели он ими заражен был. Но когда и после сего, что при вступлении нашем на престол, в совершенном еще незлобии сердца нашего, всем здесь лихоимцам и мздоприимиикам мы восхотели сделать увещание милосердое, не подействует оное в сердцах их окаменелых и зараженных сею пагубною страстию; то ведали бы они же, что мы установленным противу сего зла законам сами за правило себе примем и впредь твердо содержать будем повиноваться, не дав уже более милосердию нашему места.
Почему и никто обвиненный в лихоимстве (ежели только жалоба до нас дойдет праведная), яко прогневающий бога, не избежит и нашего гнева, так как мы милость и суд в пути непорочном царствования нашего богу и народу обещали. Дан в Санктпетербурге, июля 18 дня 1762 года.
Трудно вообразить себе что-нибудь более решительное, самоуверенное и откровенное, чем этот манифест. Здесь не только прямо указывается зло, не только делаются обещания в общих словах, но далее называется по имени преступник, сообщается во всеобщее сведение сделанное ему наказание и прямо объявляется, что манифест этот издан именно для предупреждения других от подобных поступков, за которыми последует строгое наказание. Но, не ограничиваясь и этим, императрица выказывает еще более искренности и откровенности, говоря, что самый способ ее восшествия на престол заставляет ее как можно более стараться о том, чтобы не возбуждать против себя неудовольствия, и что этого она не может иначе достигнуть, как позаботясь о водворении в государстве правосудия. Изъявления своих намерений, сделанные подобным образом, с представлением таких причин, необходимо должны были увлечь самых упорных скептиков, если бы таковые нашлись. И это тем более, что подобные расположения высказывались Екатериною не в одних торжественных манифестах и указах, но даже в секретных ее приказаниях ближайшим к ней лицам. В пример этого можно указать на «Секретнейшее наставление» кн. Вяземскому, данное ему при определении его в генерал-прокуроры и недавно напечатанное в «Чтениях». Наставление это показывает, между прочим, и то, как зорко смотрела Екатерина на многие насущные вопросы и как хорошо понимала она всю совокупность государственного управления. Кн. Вяземский определен генерал-прокурором в 1764 году, и, следовательно, документ этот относится к самому началу царствования Екатерины. Приведем из него некоторые пункты («Чтения Московского общества истории», 1858, кн. I, стр. 101–104).
4-е. Все места, и самый сенат, вышли из своих оснований разными случаями, как неприлежаннем к делам моих некоторых предков, а более случайных при них людей пристрастиями. Сенат установлен для исполнения законов, ему предписанных, а он часто выдавал законы, раздавал чины, достоинства, деньги, деревни, одним словом, почти все, и утеснял прочие судебные места в их законах и преимуществах, так что и мне случилось слышать в сенате, что одной коллегии хотели сделать выговор за то только, что она свое мнение осмелилась в сенат представить, до чего, однако же, я тогда не допустила, но говорила господам присутствующим, что им радоваться надлежит, что закон исполняют. Чрез такие гонения нижних мест они пришли в толь великий упадок, что и регламент вовсе позабыли, которым повелевается: против сенатских указов, есть ли оные не в силе законов, представлять в сенат, а напоследок и к нам. Раболепство персон, в сих местах находящихся, неописанное, и добра ожидать не можно, пока сей вред не пресечется; одна форма лишь канцелярская исполняется, и обдумать еще и ныне прямо не смеют, хотя в том часто интерес государственный страждет. Сенат же, вышед единожды из своих границ, и ныне с трудом привыкает к порядку, в котором ему быть надлежит. Может быть, что и для любочестия иным чинам прежние примеры прелестны; однако же покамест я живу, то останется как долг велит. Российская империя есть столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая другая форма правления вредна ей; ибо все прочие медлительнее в исполнениях и многое множество страстей разных в себе имеют, которые все к раздроблению власти и силы влекут, нежели одного государя, имеющего все способы к пресечению всякого вреда и почитающего общее добро своим собственным; а другие все, по слову евангельскому, наемники суть.
5-е. Весьма, по обширности империи, великая нужда состоит в умножении циркуляции денег; а у нас, по счетам монетного департамента, не более 80 000 000 рублей серебром в народе, которую сумму расположа по числу людей, придет по 4 руб. на человека, есть ли еще не менее. Разные были проекты, из которых наконец вышла медная монета, на которую много очень жалоб; однако ж, пока не будет знатного умножения серебра в государство, сей вред сносить должно, а паче в оном стараться надлежит, как уже начато, чтоб не было разного весу монеты, содержащей одинакую цену, так как и разных цен одного весу и металла, да чтоб серебро всевозможным способом вовлечь в государство так, как хлебным торгом, как о том и Комиссии о коммерции уже приказано.
6-е. О выписании серебра иного сказать не могу, как только, что сия материя весьма деликатна и многим о сем неприятно слышать; однако ж вам надлежит и в сие дело вникнуть. Все сие пишу, дабы вас ввести в наисекретнейшие материи, дабы вы в сем, при вступлении в дела, не новы были и могли сами разбирать, которые действительно полезны или только оными быть кажутся.
7-е. Труднее вам всего будет править канцеляриею сенатской и не быть подчиненными обмануту. Сию мелкость яснее вам чрез пример представлю. Французской кардинал де Ришелье, сей премудрый министр, говаривал, что ему менее труда править государством и Европу вводить в свои виды, нежели править королевскою антикаморою, понеже все праздноживущие придворные ему противны были и препятствовали его большим видам своими низкими интригами. Один для нас только способ остается, которого Ришелье не имел: переменить всех сомнительных и подозрительных без пощады.
8-е. Законы наши требуют поправления: 1-е) чтоб все ввести в одну систему, которой и держаться надлежит; 2-е) чтоб отрешить те, которые оной прекословят; 3-е) чтоб разделить времянные и на персон данные, от вечных и непременных. О сем уже было помышляемо, но короткость времени меня к произведению сего в действо еще не допустила.
9-е. Великое отягощение для народа есть соль и вино, на таком основании, как оные находятся. В корчемстве столько винных есть, что и наказывать их почти невозможно, понеже целые провинции себя оному подвергли; а что пресечь нельзя, не худо бы к тому изыскивать способы к поправлению и облегчению народному.
10-е. Малая Россия, Лифляндия и Финляндия суть провинции, которые правятся конфирмованными им привилегиями, и нарушить оные отрешением всех вдруг весьма непристойно б было; однако ж и называть их чужестранными и обходиться с ними на таком же основании есть больше, нежели ошибка, а можно назвать с достоверностью глупость. Сии провинции, так же и Смоленскую, надлежит легчайшими способами привести к тому, чтоб они перестали глядеть, как волки к лесу.
Нет сомнения, что наставлений подобного рода, как письменных, так, еще более, изустных, немало составлено было Екатериною в первые годы ее царствования. Нет сомнения и в том, что они производили хотя некоторое действие и на тех, которые были исполнителями ее воли. Все должно было проснуться от давней дремоты; апатический застой невежественного общества должен был уступить место смелому и быстрому стремлению вперед, и улучшениям и усовершенствованиям во всех частях народного быта и государственного управления. Мы видели, что Екатериною было поднято чрезвычайно много существеннейших вопросов государственной жизни, что она не оставила без внимания ни финансы, ни торговлю и промышленность, ни положение войска, ни судопроизводство, ни законодательство. В особенности относительно законодательства она дала такие задатки своего мудрого попечения о благе народа, что возбудила изумление целой Европы. Известен факт созвания ею комиссии для составления нового уложения. В январе 1767 года объявлено было, чтобы в течение полугода собрались в Петербург депутаты из всех провинций России, от всех племен и сословий, не исключая и крестьян. В июле действительно собрались депутаты, комиссия была открыта и получила себе в руководство знаменитый «Наказ» (П. С. З., № 12945 и 12949). Комиссия составилась из 645 депутатов; на нее отпущено было 200 000 рублей; в декабре 1768 года она приостановлена, ничего не сделавши. Срок окончания ее занятий несколько раз был отсрочиваем: сначала до 1 мая 1772 года, потом до 1 августа, потом до ноября, затем до 1 февраля 1773 года. Наконец, оказавшись совершенно неспособною к законодательству, комиссия для составления проекта нового уложения осталась только по имени; в 1796 году она была переименована Павлом I в комиссию составления законов, в 1804 году снова преобразована, и т. д. Но, несмотря на некоторую бесплодность созвания государственных сословий в 1767 году, оно произвело в то время необыкновенный восторг не только в русских, но и за границею. «Наказ» обошел всю Европу, как блистательное свидетельство высоких качеств ума и сердца императрицы русской. Созвание (по выражению объяснителя к сочинениям Державина)[32 - Ф. П. Львов, издавший «Объяснения на сочинения Державина, им самим диктованные родной его племяннице Елизавете Николаевне Львовой, в 1809 г.», ч. I–IV (СПб., 1834).] «депутатов из всех народов, составляющих Российскую империю, от дальнейших краев Сибири, камчадалов, тунгусов, от каждой области по два человека, даже якутов и пр.» – оставило памятник по себе и в следующих стихах певца Екатерины (Державин, I, стр. 144):
Ее изобрази мне ты,
Чтоб, сшед с престола, подавала
Скрижалей заповедь святых,
Чтобы вселенна признавала
Глас божий, глас природы в них;
Чтоб дики люди, отдаленны,
Покрыты шерстью, чешуей,
Пернатых перьем испещренны,
Одеты листьем и корой,
Сошедшися к ее престолу
И кротких вняв законов глас,
По желто-смуглым лицам долу
Струили токи слез из глаз…[33 - Из оды «Изображение Фелицы»; в наст. изд. исправлена опечатка в указании стр. источника.]
Но особенно рельефно выразился всеобщий энтузиазм того времени к великому начинанию – в речи, которая произнесена была представителем всех депутатов, 27 сентября 1767 года, при поднесении императрице титула Премудрой, Великой, Матери отечества. Мы приведем из этой речи, помещенной в Полном собрании законов (№ 12978), две тирады: одна изображает мрачное положение России пред вступлением на престол Екатерины, другая – благоденствие отечества под ее правлением.
Плачевное отечества нашего состояние до преславного и навеки достопамятного восшествия богом избранный и венчанныя всеавгустейшия нашей самодержицы на всероссийский императорский престол не токмо всем россиянам, но и целому свету известно. Когда мысленно воззрим на минувшее, дух в нас еще трепещет и падение империи живо представляется воображению. Видели мы веру поруганную, законы, приведенные в замешательство, правосудие, изнемогшее с падением законов, с правосудием истребленную совесть и добронравие. Государственные доходы истощались, потеряна была довольность, и угнетена торговля; грабительство, лакомство, корыстолюбие и прочие пороки, покровительством многих лиц ободренные, возрастали с гибелью народа и усугубляли бедствия отечества нашего; и, наконец, везде неустройства торжествовали, где следовало царствовать порядку… Перемена дивная вдруг последовала! Радость прогнала тьму печалей!.. Со дня восшествия ее императорского величества на престол все дни ее можно исчислить благодеяниями: вреды и неустройства исправлены и прекращены; православная вера наша торжествует и зрит монархиню, дающую пример подданным во благочестии; правосудие царствует купно с ее величеством на Престоле; человеколюбие обитает в ее душе и без послабления смягчает строгость законов. Пороки исчезают, и корень их пресекается; но с кротостью исправляются нравы, просвещаются умы, и добродетели, под священною сению престола, процветают нужнейшие роду человеческому искусства, земледелие и домоводство монаршим взором ободряются, торговля возрастает, и с нею изобилие рукоделий умножается; везде введены полезные учреждения, и словом – во всех частях государственных, во всех делах разум и добродетели нашея великия государыни сияют и не обретают ничего выше сил своих. Но, печась о настоящем, премудрая наша самодержица печется и изливает благодеяния на времена и будущие… и пр.
Эту речь можно назвать первообразом той сатиры, которая получила такое развитие в журналах 1769–1774 годов и рассмотрению которой посвящена книга г. Афанасьева. В речи депутатов мы видим две половины, противоположные одна другой: в первой излагается ужасное положение России до Екатерины, расстроенное до последней степени и грозившее падением империи; во второй прославляются неимоверные успехи, совершенные Россиею в пятилетний период от 1762 до 1767 года. Те же две стороны находим мы и в сатирических произведениях екатерининского времени: все они с необычайною резкостью восстают против, общественных пороков, но во всех выражается довольно ясно та мысль, что эти пороки и недостатки суть исключительно следствия старого неустройства, остатки прежнего времени и что теперь уже настала пора для их искоренения, явились новые условия жизни, вовсе им неблагоприятные. Эта мысль, положенная в основание всякого обличения, всякой сатиры, служит даже объяснением резкости тогдашних журналов, удивительной и для настоящего времени, когда наша гласность сделала такие огромные успехи. Сатирики 1770-х годов, проникнутые верою в близкое усовершенствование России, вследствие принятых императрицею мер, считали священным долгом содействовать путем литературным всем ее начинаниям. И чем более проникались он и благоговейным восторгом к действиям Екатерины, тем смелее и беспощаднее становилось их обличительное слово против старых злоупотреблений, потому что все доброе и полезное они соединяли с волею императрицы, а все злое и недостойное разумели как противоборство ее намерениям и желаниям. Таким образом, сатира на все современное общество являлась в мыслях благородных сатириков не чем иным, как особым способом прославления премудрой монархини. Указывая недостатки управления и карая вопиющие злоупотребления во всех родах, сатирики отнюдь не думали делать укоры самому правительству; напротив, они говорили: вот как презренны и низки некоторые люди, не понимающие благотворных видов монархини и не желающие им содействовать. И, отправляясь от этой мысли, сатирики уже не церемонились с безумными и порочными, в которых видели противников обожаемой монархини. Иногда обличения тогдашних журналов заключали в себе и прискорбную мысль о том, что так трудно прогрессивному правительству бороться с невежеством и недобросовестностью отсталых людей; но и это бывало очень редко. Чаще же всего горькие истины обличения скрашивались отрадным убеждением, что все-таки дело прогресса идет вперед и что скоро правда и свет одержат решительную победу над ложью и мраком. Издатель «Вечеров»[34 - «Вечера» издавались в 1772–1773 гг. лицами из кружка М. М. Хераскова.] в самом начале своего журнала говорит о том, что «ябеды узловатее становятся, а крючки больше растут, подьячие богатеют», и пр. Но вслед за тем он прибавляет: «Однако вскоре воссияет истина, исчезнут совсем приказные сплетни, воспоют музы, прославят царствующую на земле Астрею, прославят такими стихами, которые ее достойны, а недостойные умолкнут» («Вечера», ч. I, стр. 5). Такие надежды – и не при начале только сатирических изданий, а во все продолжение царствования Екатерины – выражались нередко даже в виде положительной уверенности, хотя, обращаясь к действительности, сам автор тут же находил вещи, совершенно нейдущие к златому веку. Так, например, Василий Новиков, в посвящении своего «Театра судоведения» (1791 г.), говорит: «Во дни благословенного державствования в стране, где царствует правосудие и торжествует невинность, где изгоняется порок и водворяется добродетель, где низится невежество и возвышается просвещение, в сии дни блаженства я рожденный и воспитанный приемлю смелость», и пр. …А через несколько страниц, в заключение своего предисловия, он же пишет: «Великим бы почел я торжеством для моих трудов, если бы чтение сей книги заступило место карточной игры и других пустых времяпровождений, столь мало приличных важности судейского звания» («Театр судоведения», ч. I, стр. 5–6). Сличения подобных мест могут наводить на мысль, что восторги тогдашних писателей были не более как реторическою фразою, которая ставилась, может быть, с умыслом, чтобы под ее защитою смелее поражать пороки. Но такое заключение будет несправедливо: характер всей сатиры екатерининского времени отличается самым искренним уважением к существующим постановлениям и преследованием исключительно одних только злоупотреблений. Доказательством этого служит и манера обличений, и даже внешняя история сатиры. Замечательно, что прекращение сатирических журналов совпадает с концом первой турецкой войны и усмирением пугачевского бунта. В первые годы царствования Екатерины было чрезвычайно много материалов для сатиры, потому что много было людей, осмеливавшихся восставать против правления Екатерины. В 1762 году разносились по России ложные слухи о ее намерениях, издавались фальшивые манифесты, волновались крестьяне разных местностей, как видно из указов по этим предметам, данных чуть не в первые дни царствования Екатерины. В 1763 году составлен был целый заговор Хрущевыми и Гурьевыми,[35 - Офицеры П. Ф. Хрущов и братья Гурьевы были участниками дворцового заговора в пользу Ивана VI Антоновича, номинального российского императора (1740–1741), свергнутого Елизаветой Петровной, с 1756 г. содержавшегося в Шлиссельбургской крепости.] в 1764 году произошла попытка Мировича[36 - Подпоручик В. Я. Мирович пытался освободить из заключения Иоанна VI Антоновича, чтобы совершить дворцовый переворот.]. С этих пор в течение десяти лет постоянно каждый год выходило по нескольку указов – то о публичном сожжении пасквилей и о наказании тех, у кого они окажутся, то о предостережении от продерзких речей, то об усмирении крестьян, увлекшихся ложными слухами. В 1771 году было серьезное волнение по поводу моровой язвы,[37 - Добролюбов имеет в виду «чумной бунт» в Москве, в котором участвовали фабричные и дворовые люди.] наконец, в 1773 году разразился пугачевский бунт… Все это очень беспокоило тогдашнее правительство, и Екатерина прилагала все старания, чтобы своими распоряжениями привлечь к себе сколько можно более приверженцев и предупредить могшее возродиться недовольство. Одним из орудий ее в этом деле была литература. Конечно, в тогдашнем обществе литература почти ничего не значила; но к ней обратились, вероятно, отчасти вообще по естественной людям наклонности к благоприятной для них гласности, а всего более – по соображению того, какое значение имела литература, и особенно сатира, во французском обществе. Видя, как француз боится насмешки, зная, какое страшное влияние имел Вольтер, надеялись, вероятно, что и в России сатира может занять довольно почетное место в ряду других средств, служащих к уничтожению противников благих мер Екатерины. Этим отчасти может быть объяснено даже то усердие, какое сама она прилагала к сочинению комедий и сатирических безделиц, под названием «Былей и небылиц». Но в видах Екатерины вовсе не было того, чтобы дать литературе неограниченное право рассуждать о политических предметах и смеяться над всем, что не будет нравиться писателям. Она очень не любила, когда под видом гласности в литературу прокрадывались какие-нибудь «продерзкие речи». Вот почему, когда внутреннее спокойствие было совершенно восстановлено, а конец первой турецкой войны возвеличил имя Екатерины и в Европе, когда остатки старого недовольства и недоверия к ней стали ей уже не страшны, она охладела к сатире, как к вещи уже ненужной и могущей быть только вредною для ее спокойствия. С 1773 года она перестала писать комедии и возвратилась к этому занятию только уже через десять лет, когда, вместе с княгиней Дашковой, вздумала подвинуть вперед русскую науку заведением Российской академии. В 1774 году прекращаются и сатирические журналы. Разумеется, сатира, раз явившись, все-таки не могла быть совершенно уничтожена, но по крайней мере с этих пор нет уже у нас того внешнего признака, по которому можно следить действия сатиры шаг за шагом и судить о ее распространении в обществе и о степени успеха, – нет более периодических изданий, отличающихся сатирическим характером. Мы не имеем никаких данных, по которым бы можно было утверждать, что сатирические издания вообще после 1774 года подвергались у нас каким-нибудь официальным стеснениям и преследованиям. Но самый их характер объясняет до некоторой степени их падение. Они были живы, блестящи, эффектны, интересны, даже дерзки до тех пор, пока имели дело с остатками отжившего порядка, против которого шла сама Екатерина. Над этими остатками и потешались они в течение пяти лет. Но мало-помалу люди старого времени заменились людьми свежими, противники нового направления удалены, в силу вошли его приверженцы, приняты меры, каких прежде не было, сделаны преобразования в старинном порядке. Если теперь и были в администрации и в обществе недостатки, то недостатки эти уже нельзя было сваливать на старое время: нужно было говорить прямо против существующего порядка. А этого-то и не могла тогдашняя сатира; до этого-то и не доросла она, не доросло и само общество, в котором приходилось ей действовать. Ясно, что круг ее действий должен был очень сузиться: она могла, например, восставать против ужасов пытки, когда сама императрица неоднократно высказывала отвращение от этой ненавистной судебной меры (см., например, два указа 15 января 1763 года); но когда потом обстоятельства привели к восстановлению тайной экспедиции и когда явился страшный Шешковский, тогда, разумеется, кричать против пытки стало не очень повадно. Сатирики не хотели подвергаться опасности и молчали. Подобного рода обстоятельства парализировали смелость и откровенность сатиры и в отношении к другим предметам. Таким образом, значение сатирических изданий потерялось в публике: сатиры на дурных стихотворцев, на подражателей французам, на скупцов и мотов, на хвастунов и рогатых мужей и т. п., конечно, оставались в полном распоряжении литературы; но эти предметы не могли уже так занять публику, как обличение дурных судей, помещиков, попов, вельможной спеси и невежества, пыток, ханжества и т. п. Зато, вместо новых журналов, в течение многих лет и перепечатывались те из старых в которых с особенной резкостью затрогивались эти предметы. Особенный успех имели «Живописец», «Трутень» и «Вечера». «Живописец» имел шесть изданий, последнее – в 1829 году![38 - Об успехе этих журналов Добролюбов говорил и в статье «Собеседник любителей российского слова». См. наст. изд., т. 1.]
Мы сказали, что, кроме внешней истории екатерининской сатиры, самая манера ее служит доказательством того, что тогдашние сатирики не любили добираться до корня зла и могли поражать пороки только под покровом «премудрой Минервы, позволявшей им знать и мыслить». Манера эта не совсем незнакома нам: она состояла главным образом в употреблении задних чисел. Существующее зло обличалось обыкновенно как исключительное явление, составляющее странную аномалию с существующим порядком. Трудно объяснить положительно, отчего это происходит. Иногда такая манера бывает неискренни, и тогда она совершенно понятна; но у тогдашних сатириков замечается при этом какое-то трогательное простодушие. Они, кажется, до того увлекались созерцанием будущих благополучий, что наконец воображали их уже наступившими и, принимая слова за дела, считали все гадости действительного мира лишь дряхлыми остатками прежнего, отживающими последние дни. Так, описывается ли у них судья-взяточник, он уже непременно отставлен и бранится за это; говорится ли о своевольном помещике, он непременно представляется сожалеющим о том, что теперь уже нет прежнего простора для его произвола; осмеиваются ли подлость и ласкательство – тут же неизбежно прибавляется замечание, что теперь уж этими качествами нельзя выйти в люди, как прежде. В «Вечерах», например, один господин рассуждает: «Я свое благополучие считаю в том, когда меня большие бояре ласкают. Правду сказать, я до сего счастия с великим трудом достигаю, особливо в нынешнее время: как я ни хвалю их в глаза, как я ни стараюсь услуживать им, но все не клеится». К этому услужливому господину пристает судья, отставленный за взятки, и ведет такую речь: «Правду ты говоришь, что ныне услуги не награждаются: тому примером я служить всем могу. Я знаю все указы наизусть, умею их толковать по своему желанию; но, несмотря на сие, меня отставили… Ведь, кажется, все равно государству, что у меня деньги в кармане, что у того, с кого взял; но в нынешнее время об оном не рассуждают» («Вечера», II, 173). В «Вечерах» же изображается господин Оттягов, который «всех меньше дело смыслил, всех чаще на поклоны ездил и за сии великие достоинства получил чистую отставку» («Вечера», I, 57). В «Живописце» напечатан целый ряд писем к Фалалею от уездных дворян, его отца, матери и дяди. Весь смысл этих писем заключается в том, что нынешнее время не так благоприятно для своевольства, жестокостей, обманов и пр., как прежнее блаженное время. Это похоронный плач о погибшей дворянской воле, это вопль проклятия просвещению и правде, торжественно и незыблемо воцарившимся в области тьмы и застоя. В книге г. Афанасьева приведено в разных местах много выписок из этих писем, а на стр. 139–145 три письма помещены вполне. Письма эти очень замечательны по мастерству своего лукавого юмора; и мы также решаемся привести отрывок одного из них, хотя он и довольно длинен.
Сыну нашему Фалалею Трифоновичу от отца твоего Трифоиа Панкратьевича, и от матери твоей Акулины Сидоровны, и от сестры твоей Варюшки низкой поклон и великое челобитье.
Пиши к нам про свое здоровье: таки так ли ты поживаешь, ходишь ли в церковь, молишься ли богу и не потерял ли ты святцев, которыми я тебя благословил. Береги их; ведь это не шутка: меня ими благословил покойник дедушка, а его – отец духовной, Ильинской батька. Он был болен черною немочью и по обещанию ездил в Киев: его бог помиловал, и киевские чудотворцы помогли; и он оттуда привез этот канонник и благословил дедушку, а он его – возом муки, двумя тушами свиными да стягом говяжьим. Не тем-то покойник свет будь помянут! он ничего своего даром не давал: дедушкины-то, свет, грешки дорогоньки становились. Кабы он, покойник, поменьше с попами водился, так бы и нам побольше оставил. Дом его был как полная чаша, да и тут процедили. Ведь и наш батько Иван, кабы да я не таков был, так он бы готов хоть кожу содрать: то-то поповские завидлииые глаза: прости господи мое согрешение! А ты, Фалалеюшка, с попами знайся, на берегись: их молитва до бога доходна, да убыточна… Как отпоет молебен, так можно ему поднести чару вина да дать ему шесть денег, так он и доволен. Чего ж ему больше: прости господи, ведь не рожна? Да полно нынече и винцо-то в сапогах ходит; экое времечко; вот до чего дожили; и своего вина нельзя привезть в город; пей-де вино государево с кружала да делай прибыль откупщикам. Вот какое рассуждение! А говорят, что все хорошо делают; поэтому скоро и из своей муки нельзя будет испечь пирога. Да что уж и говорить, житье-то наше дворянское нынече стало очень худенько. Сказывают, что дворянам дана вольность: да черт ли это слыхал, прости господи, какая вольность? Дали вольность, а ничего не можно своею волею сделать; нельзя у соседа и земли отнять; в старину-то побольше было нам вольности. Бывало, отхватишь у соседа земли целое поле; так ходи же он да проси, так еще десять полей потеряет; а вина, бывало, кури сколько хочешь, про себя сколько надобно, да и продашь на сотню места. Коли воевода приятель, так кури смело в его голову: то-то была воля-то! Нынече и денег отдавать в проценты нельзя: больше шести рублей брать не велят; а бывало, так бирали на сто и по двадцати по пяти рублей. Нет-ста, кто что ни говори, а старая воля лучше новой. Нынече только и воли, что можно выйти из службы да поехать за море; а не слыхать, что там, делать! хлеб-ат мы и русской едим да таково ж живем. А из службы тогда хоть и не вольно было выйти, так были на это лекари; отнесешь ему барашка в бумажке да судье другого, так и отставят за болезнями. Да уж, бывало, как приедешь в деревню-то, так это наверстаешь: был бы только ум да знал бы приказные дела, так соседи и не куркай. То-то было житье! Ты, Фалалеюшка, не запомнишь этого.
Сестра твоя Варя посажена за грамоту, батько Иван сам ей начал азбуку в ее именины; ей минуло пятнадцать лет: пора, друг мой, и об том подумать; вишь, уж скоро и женихи станут свататься; а без грамоты замуж ее выдать не годится: и указа самой прочесть нельзя.
Отпиши, Фалалеюшка, что у вас в Питере делается: сказывают, что великие затеи, колокольню строят и хотят сделать выше Ивана Великого: статочное ли это дело; то делалось по благословению патриаршему, а им как это сделать? Вера-то тогда была покрепче; во всем, друг мой, надеялись на бога, а нынече она пошатнулась, по постам едят мясо, и хотят сами всё сделать, а все это проклятая некресть делает: от немцев житья нет! Как поводимся с ними еще, так и нам с ними быть в аде. Пожалуйста, Фалалеюшка, не погуби себя, не заводи с ними знакомства: провались они проклятые! Нынече и за море ездить не запрещают, а в Кормчей книге положено за это проклятие. Нынече всё ничего; и коляски пошли с дышлами, а и за это также положено проклятие; нельзя только взятки брать да проценты выше указных, это им пуще пересола; а об этом в Кормчей книге ничего и не написано. На моей душе проклятия не будет; я и по сю пору езжу в зеленой своей коляске с оглоблями. Меня отрешили от дел за взятки; процентов больших не бери, так от чего же и разбогатеть; ведь не всякому бог дает клад; а с мужиков ты хоть кожу сдери, так не много прибыли. Я, кажется, таки и так ни плошаю, да что ты изволишь сделать? Пять дней ходят они на мою работу, да много ли в пять дней сделают? Секу их нещадно, а все прибыли нет; год от году все больше нищают мужики: господь на нас прогневался; право, Фалалеюшка, и ума не приложу, что с ними делать. Приехал к нам сосед Брюжжалов; и привез с собою какие-то печатные листочки и, будучи у меня, читал их. Что это у вас, Фалалеюшка, делается, никак с ума сошли все дворяне! чего они смотрят? да я бы ему, проклятому, и ребра живого по оставил. Что за Живописец такой у вас проявился? Какой-нибудь немец, а православный этого не написал бы. Говорит, что помещики мучат крестьян, и называет их тиранами: а того, проклятой, и не знает, что в старину тираны бывали некрещеные и мучили святых: посмотри сам в Четьи Минеи; а наши мужики ведь не святые: как же нам быть тиранами? Нынече же это и ремесло не в моде; скорее в воеводы добьешься, нежели во… Да полно, это не наше дело. Изволит умничать, что мужики бедны: эдакая беда! неужто хочет он, чтоб мужики богатели, а мы бы, дворяне, скудели; да этого и господь не приказал: кому-нибудь одному богатому быть надобно, либо помещику, либо крестьянину: ведь не всем старцам в игумнах быть. И во святом писании сказано: Работайте господеви со страхом и радуйтеся ему с трепетом. Приимите наказание, да не когда прогневается господь: егда возгорится вскоре ярость его… Да на что они и крестьяне? его такое дело, что работать без отдыху. Дай-ко им волю, так они и не ведь что затеют. Вот те на! до чего дожили! только я на это смотреть не буду; ври себе он что хочет: а я знаю, что с мужиками делать!.. О, коли бы он здесь был! то-то бы потешил свой живот: все бы кости у него сделал как в мешке. Что и говорить, дали волю: тут небось не видят, и знатные господа молчат; кабы я был большим боярином, так управил бы его в Сибирь. Эдакие люди за себя не вступятся! Ведь и бояре с мужиками-то своими поступают не по-немецки, а все-таки так же по-русски, и их крестьяне не богатее наших. Да что уж и говорить, – и они свихнулись. Недалеко от меня деревня Григорья Григорьевича Орлова; так знаешь ли, по чему он с них берет? стыдно и сказать! по полтора рубли с души; а угодьев-то сколько! и мужики какие богатые: живут себе да и гадки не мают, богатее иного дворянина. Ну, а ты рассуди сам, какая ему от этого прибыль, что мужики богаты? кабы перетаскал в свой карман, так бы это получше было: эдакой ум! То-то, Фалалеюшка, не к рукам эдакое добро досталось. Кабы эта деревня была моя, так бы я по тридцати рублей с них брал, да и тут бы их в мире еще не пустил; только, что мужиков балуют! Эх! перевелисьста старые наши большие бояре: то-то были люди! не только что со своих, да и с чужих кожи драли. То-то пожили да поцарствовали, как сыр в масле катались: и царское, и дворянское, и купецкое, все было их; у всех, кроме бога, отнимали; да и у того чуть таки не отни… А нынешние господа что за люди, и себе добра не хотят. Что уж и говорить: все пошло на немецкий манер. Ну-тка, Фалалеютка, вздумай, да взгадай, да поди в отставку: полно, друг мой, ведь ты уже послужил: лбом стену не проломишь; а коли не то, так хоть в отпуск приезжай. Скосырь твой жив и Налетка; мать твоя бережет их пуще своего глаза: намнясь Налетку укусила было бешеная собака; да, спасибо, скоро захватили, ворожея заговорила. Ну да полно, и было за это людям! Сидоровна твоя всем кожу спустила: то-то проказница; я за то ее люблю, что уж коли придется сечь, так отделает! Перемен двенадцать подадут; попроси с небось воды со льдом; да это нет, ничего, лучше смотрит. За сим писавый кланяюсь. Отец твой Трифон, благословение тебе посылаю.
На первый взгляд письмо это может показаться чрезвычайно резким, даже и для нынешнего читателя. По если всмотримся в него повнимательнее, то найдем, что оно составляет не что иное, как прославление правительственных мер Екатерины. Приведши его, г. Афанасьев справедливо замечает, что «в подобных жалобах лучшая похвала екатерининскому веку» (стр. 112). В самом деле, что такое представляет собою обличаемый Трифон Панкратьевич? Ведь это в некотором роде неблагонамеренный либерал, беспокойный человек, осмеливающийся порицать, во имя невежества и своеволия, благодетельные меры императрицы… Какая же надобность щадить такого человека? Как же не вылить на него всей желчи благородного негодования, накипевшего в груди у сатирика? Как не осмеять, не опозорить его нелепые понятия и о значении священного сана и о крестьянах? Нападения на таких людей, недовольных просвещенными действиями правительства с такой точки, не могли служить ни к чему иному, как только к большему проявлению заботливости Екатерины о благе своих подданных. Сатира говорила обществу прямо и ясно: «смотрите, вот каковы те, которые выказывают недовольство современными правительственными реформами; неужели кто-нибудь захочет присоединиться к фаланге таких людей?» Само собою разумеется, что когда сатира имеет такой смысл, то чем она резче, тем выгоднее для правительства.
Между тем самая резкость слов давала сатирикам повод думать, что слова эти имеют большое значение и на деле. И вот второе обстоятельство, которым поддерживалось в тогдашних сатириках самодовольство, сильно мешавшее им вникнуть в свое положение, понять свои отношения к обществу, среди которого они говорили, и приняться серьезно отыскивать коренные причины зла. Поставив себя на условную точку зрения, о которой мы говорили выше, они, уже не стесняясь, выговаривали все, что было у них на душе, по поводу ежедневных мелких злоупотреблений, и часто до того доходили, что пугали своих собратьев и, наконец, даже самих себя. «Трутень», например, в преследовании взяточничества зашел так далеко, что «Всякая всячина», издававшаяся статс-секретарем Козицким [39 - «Всякая всячина» (1769–1770) издавалась под наблюдением Екатерины II.] и сама иногда слегка затрогивавшая судей, сочла нужным напечатать против него такую отповедь, в виде письма Правдомыслова.
Случалося мне слышать от одной части моих сограждан изречение такое: правосудия нет. Сие родило во мне любопытство узнать, отчего бы такой вред к нам вкрался? и справедливы ли жалобы о неправосудии? наипаче тогда, когда всякий согражданин признаться должен, что, может быть, никогда и нигде, какое бы то ни было правление не имело более попечения о своих подданных, как ныне царствующая над нами монархиня имеет о нас, в чем ей, сколько нам известно и из самых опытов доказывается, стараются подражать и главные правительства вообще. Мы все сомневаться не можем, что ей, великой государыне, приятно правосудие, что она сама справедлива и что желает, в самом деле, видети справедливость и правосудие в действии во всей ее обширной области. О том многие изданные манифесты свидетельствуют, а наипаче Наказ комиссии уложения, где упомянуто в 520 отделении, что никакой народ не может процветать, если не есть справедлив. Где же теперь болячка, на которую жалуются, то есть что правосудия нет? Станем искать. 1) В законах ли? 2) В судьях ли? 3) В нас ли самих?
Законы у нас запутаны; о том сумнения нет. Сию неудобность мы имеем вообще с Европою; но пред ней имеем мы выгоду ту, что ее величеством созвана вся нация для составления нового проекта узаконений; следовательно, питаемся надеждою о поправлении тогда, когда Европа вся не видит конца конфузии. А между тем, пока новые поспеют, будем жить, как отцы наши жили, с тем барышом противу них, что мы ощущаем более от высшей власти человеколюбия, нежели они. Но я скажу и то, что справедливостью распутывать можно и весьма запутанные, да и самые противуречащие законы. Итак, неправосудие не в самих законах.
Судии у нас, как и везде, всякие. У нас их определяют обыкновенно из военнослужащих или из приказных людей без великого знания. Во многих европейских землях, а наипаче во Франции, покупают за деньги судейские места друг у друга, как товар. Итак, у кого есть деньги, тот судья, хотя бы он никакого знания не имел. Почему в сем случае наши обычаи не много разнствуют от обычаев других народов нашего шара. Но врождена ли справедливость во всех судьях так, чтоб могла наградить недостаток знаний? то никак утвердить не можно. Следовательно, жалоба на неправосудие отчасти падает на судей и на нравы.
Говоря о нравах, Правдомыслов обвиняет общество в страсти к тяжбам и утверждает, что половина жалоб на судей несправедливы и происходят оттого, что неправая сторона, будучи обвинена, всегда остается недовольною и старается очернить правосудие. А чтобы правая сторона была осуждена, это, по мнению Правдомыслова, может быть не часто. «Чтоб подобных дел много могло проходить сквозь строгое рассматривание трех апелляций, – рассуждает он, – и в присутствии тяжущихся, тому верить не можно; ибо не много таких людей, которые бы захотели лихо творити в лице почти целого света и оставить на бумаге писанные свидетельства своего плутовства, за которое подобные им получили возмездие по достоинству своему». Говоря об апелляциях, о присутствии тяжущихся, о достойном возмездии за неправосудие, «Всячина», очевидно, разумеет новые распоряжения Екатерины, направленные к восстановлению правосудия. Здесь сатира, можно сказать, дает сама себе тонкий намек, что продолжение нападок на судей может наконец принять вид неблагонамеренности и непокорства. Продолжая свои рассуждения и замечая сам, что, «однако, приведенное доказательство слабо», Правдомыслов выражает наконец без обиняков следующую мысль: «Но долг наш, как христиан и как сограждан, велит имети поверенность и почтение к установленным для нашего блага правительствам, и не поносить их такими поступками и несправедливыми жалобами, коих, право, я еще не видал, чтоб с умысла случались». В заключение письма Правдомыслов ругает «дурных шмелей» («Трутень»?), которые «прожужжали ему уши своими разговорами о мнимом, неправосудии судебных мест» («Всячина», стр. 277–280).
Письмо Правдомыслова есть какая-то монитёрская[40 - От слова «moniteur» – руководитель, наставник (фр.).] статья, отчасти противная даже направлению самой «Всячины», слабейшей и осторожнейшей в обличениях, чем все другие журналы, ей современные. Но тем не менее основной ее мотив, то есть что «у нас теперь все-таки лучше, чем когда-нибудь и где-нибудь», и что «нужно иметь поверенность и почтение к установленным правительствам», – мотив этот вовсе не чужд был екатерининской сатире. Относительно почтения «Адская почта»[41 - Журнал Ф. А. Эмина, издавался в 1769 г.] объяснялась, что «знатных и в правлении великие места имеющих людей она никогда в лицо не трогала своими критическими замечаниями». При этом она, впрочем, с большим достоинством заметила, что «делала сие не для ласкательства, но для того, чтобы, переправляя такие столбы, на которых огромное опирается здание, целому строению не причинить вреда» («Адская почта», стр. 78). В этом же смысле, вероятно, и Новиков говорит самому себе в предисловии к «Живописцу»: «Никогда не разлучайся с тою прекрасною женщиною, с которою иногда тебя видал; ты легко отгадать можешь, что она называется Осторожность» («Живописец», I, 9). Этой осторожностью, чтобы не повредить зданию существующего порядка, постоянно руководились сатирики времен Екатерины, и, следовательно, они действительно убеждены были, что здание само по себе совершенно хорошо, но что его нужно только очистить несколько от накопленного в нем сора. А для того, чтобы вымести этот сор, они чувствовали в себе достаточно сил и не щадили себя для того, чтобы сделать чище и удобнее жилище российской Минервы. «По указанию Екатерины Великой, – говорит г. Афанасьев, – периодические издания выступили с своим обличительным словом, и в этом общем увлечении сатирическим направлением нельзя не признать высокой нравственной стороны современной эпохи. Старинные суеверия, предрассудки и ложь отживали свой век, в их диком вопле против сатиры и правительственных мер слышится уже близкое торжество всеобновляющей правды» (стр. 111). Точно так думали о себе и своем значении и сами сатирики 1770-х годов. «Парнасский щепетильник»[42 - Журнал М. Д. Чулкова, издавался в 1770 г.] совершенно соглашается с мнением г. Афанасьева, говоря: «Я с восхищением вижу в некоторых головах целительное действие; ибо многие, присматриваясь пристально к описанным весьма худыми красками лицам и находя в них не знаю какое-то с собою подобие, совершенно бросили юродствовать и принялись за разум» («Парнасский щепетильник», стр. 29). Правда, следует заметить, что слова «Щепетильника» относятся не ко всем вообще обличаемым, а только к дурным стихотворцам, следовательно, воззрение г. Афанасьева гораздо шире; но в пользу «Щепетильника» можно привести то обстоятельство, что он на девяносто лет опередил нашего ученого. Впрочем, некоторыми изданиями воззрение г. Афанасьева на жизненное значение сатиры было уже принято и в то время. Так, «Полезное с приятным»[43 - Журнал издавался в 1769 г. при Сухопутном шляхетском корпусе.] пишет в своем объявлении: «Видя, с какою жадностью приемлет общество издаваемые еженедельные сочинения для увеселения оного, не можно не восчувствовать истинной радости. С каким бы намерением кто ни желал иметь оные, однако то неоспоримо, что там найдет и такое, которое напоследок и порочное сердце устыдить и к некоторому исправлению побудить может; а сие самое и есть предметом трудящихся в таковых изданиях» (Афанасьев, стр. 19). А «Всячина» выражается еще решительнее. «Мы не сомневаемся, – говорит она, – о скором исправлении нравов и ожидаем немедленно искоренения всех пороков, ибо уже начали твердить наизусть «Всякую всячину» («Всякая всячина», стр. 123). К сожалению, в этой заметке слышна ирония; а то мы сказали бы, что «Всячина» уже чувствовала «торжество всеобновляющей правды», о котором так лестно отзывается г. Афанасьев…
Признаемся, мы не удивляемся самоуверенности сатириков и еще менее дивимся отзывам о них г. Афанасьева. Действительно, если бы дело было только в том, чтобы уничтожить злоупотребления, опозорить людей, препятствующих правильному ходу общественной машины в том виде, как она есть, то от сатиры ничего и требовать нельзя было бы более того, что она давала при Новикове. И ежели она, в самом деле, не имела практического успеха, то не от слабости нападений на те или другие пороки: нет, на что она нападала, тому доставалось от нее очень сильно. Но слабая ее сторона заключалась в том, что она не хотела видеть коренной дрянности того механизма, который старалась исправить. Этой стороны не замечает г. Афанасьев, и потому суждения его о великой важности сатиры 1770-х годов отзываются весьма естественным преувеличением. Но стоит несколько поднять уровень нравственных требований, и мы увидим, что и новиковская сатира была еще очень слаба и занималась менее важными предметами, оставляя в стороне главные и существенные. Чтобы не пускаться в далекие рассуждения, возьмем пример. В журналах Новикова было много обличений против жестоких помещиков. Это было очень хорошо и сообразно с намерениями государыни, находившей, что злоупотребления помещичьей власти составляют страшное зло и служат поводом ко многим беспокойствам в государстве. Но весьма немногие из тогдашних сатир брали зло в самой его сущности; немногие руководились в своих обличениях радикальным отвращением к крепостному праву, в какой бы кроткой форме оно ни проявлялось. А еще это один из наиболее простых и ясных вопросов, и новиковская сатира его поставила много лучше других. В отношении к другим условиям, составляющим основу общественного быта, сатирики еще легче скользили по поверхности… Принявши аксиому, что
……………… Законы святы.
Да исполнители – лихие супостаты[44 - Из «Ябеды» В. Капниста (д. I, явл. 1).] —
они все темные явления русской жизни считали противозаконным исключением и очень часто ссылались, для подкрепления своих обличений, на вновь изданные указы. Таким образом, они сами ставили свою деятельность в зависимость от существовавшей тогда администрации, и, следовательно, все основные недостатки в организации русского общества, незамеченные, а иногда даже и освященные законом, избегали и пера сатириков… Этим-то и объясняется то, на первый взгляд очень странное, явление, что сатира тогдашнего времени, при своей резкости, благородстве и постоянном соответствии с правительственными мерами, ничего, однако же, не исправила и не переделала. Человека, который свалился с ног от тяжелой болезни, она хотела заставить ходить, расправляя его ноги разными специями… Разумеется, старания ее должны были остаться безуспешными.
Чтобы видеть, до какой степени бесполезны в практическом отношении все нападки на частные проявления зла, без уничтожения самого корня его, мы можем представить теперь несколько примеров того, как поставлен был сатирою екатерининского времени вопрос об отношениях крестьян и помещиков. В настоящее время, когда крестьянский вопрос рассматривается уже правительством во всей его обширности, можно, кажется, совершенно спокойно и безбоязненно повторить то, что говорилось, почти за столетие назад, лучшими людьми времен Екатерины. Притом же характер этих обличений таков, что они имеют теперь уже только историческое значение, и если кто решится увидеть в них какое-нибудь отношение к современности, тот докажет только, что он целым столетием опоздал родиться…
В приведенном выше письме Трифона Панкратьича мы уже видели, что жестоким помещиком является человек старого временя, с отсталыми понятиями, жалующийся на то, что невежество и грубость уже отжили свой век в царствование Екатерины. Такой же точно господин является в «Трутне» (1769 года, стр. 202–208, 233–240), в «отписках» крестьян своему барину и в копии с его господского «указа». Эти документы так хорошо написаны, что иногда думается: не подлинные ли это? Вот выписка из крестьянской отписки: