Наверное, судьба, что застал В. в редакции и я. Заскакивал в машбюро, бросал от руки написанные материалы в огромную папку на столе, а напечатанные забирал из окошечка с надписью «спорт». Как-то позвонила старшая машинистка: «Забегай к нам. Ну у тебя и почерк». Забежал и был препровожден во вторую дальнюю комнату, где сидела в уголке очень пожилая, уставшая женщина. Сняв широченные разношенные ботинки, ставила распухшие ноги на скамеечку. Всегда была в старческих чулках выцветшего белесого цвета. Внешний облик никак не вязался с поразительной грамотностью и интеллигентностью. Я только начинал в «Комсомолке», и старушка извинилась, что еще не приспособилась, как она деликатно выразилась, «к моей манере письма». Попросила продиктовать ей несколько не разобранных предложений, напечатала в конце статьи подпись «Н. Долгополов» и поинтересовалась: «Вы не родственник Мих. Долгополова?» С гордостью признался: «Сын». На что получил: «Почерк неразборчивый, как у отца. Если нетрудно, передайте от меня привет папе». Передал, и отец удивился: «Неужели она до сих пор работает? Думал, что я последний».
В юбилейный майский вечер 1975 года, когда «Комсомолка» шумно отмечала 50-летие, в наш Голубой зал пригласили ветеранов. Пришел и отец. С любопытством прошелся по шестому этажу. Почему-то попросил показать ему машбюро. Их встреча с В. выглядела по-старинному церемонной и трогательной. Отец поцеловал ей руку. Такого знака с его стороны удостаивались немногие представительницы прекрасного пола. Она вдруг погладила его по седой голове. Пара фраз – и навсегда расстались.
Поздним вечером, уже дома, отец заглянул в мою комнату. Вдруг вырвалась редкая откровенность: «Учись у В. Она получше любого редактора. Правила даже Маяковского. И до чего была хороша». Присел на мою кровать, задумался: говорить – не говорить, и вдруг полилось: «В. несколько лет была близка с Маяковским. Ему бы с ней, а не с этими Лилями и Бриками».
Может, пахнуло и русофильством, но раз уж вырвалось: «Эта парочка (Лиля и Осип Брик. – Н. Д.) Владимира Владимировича сгубила. Дьяволица (Лиля. – Н. Д.) прямо к себе привязала. Ну да, был он разочарован: в стране все пошло не так. Стали его замалчивать. И у нас (в «Комсомолке». – Н. Д.) некоторые от поэзии далекие тоже зашевелились. Конечно, надежды на коммунизм – блеф, тонкая душа, нервы. Постоянная травля. Жил с женой Яншина (будущего народного артиста СССР. – Н. Д.), а любил эту (Лилю. – Н. Д.). И они с Осипом все из Маяковского высосали. Какая там у нее любовь. Одно было нужно – деньги. Лиля умна, хитра, а Осип шел напролом. Довели человека. Оставалось только стреляться».
Уже перед уходом, когда папа часто лежал по больницам, рассказывал мне всякие истории. Фигурировала в них и Лиля. Как-то попал в богемную компанию, и в центре гостиной предстала пред всеми сидящая в кресле Лиля – обнаженная. Никаких оргий – любование собственным телом и эксцентричность. Отец был немного циником, но нагота обидела, он сразу ушел не попрощавшись.
Однажды на какой-то премьере в Центральном доме работников искусств или Доме кино, что был еще на улице Воровского, вежливо поздоровалась с нами немолодая, со вкусом одетая дама. Отец ответил сухим кивком и утащил нас с мамой подальше. Сам учил: если приветствуют тебя люди даже малознакомые или те, кого не знаешь, надо обязательно отвечать. Приветствуют тебя – проявляют уважение, отвечай тем же и ты. А тут! Моя мама вздохнула: «Папа считает бедную Лилю чуть не убийцей Маяковского. Но можно же быть чуть деликатнее».
А я был уверен, что Лиля Брик сгинула в репрессиях 1930-х. Но нет. Правда или легенда, но, когда брали всех без разбора, пришел черед и Лили Брик. Но Сталин приказал кровавому наркому Ежову: «Жену Маяковского – не трогать».
Лиля Брик умерла в 1978-м, Осип – в 1945-м. Маяковский 1893 года рождения застрелился в комнате-лодочке в 1930-м. В 36 лет из «Комсомольской правды» ушел прекрасный корреспондент, из мировой поэзии – большой поэт.
И знаете, что раздражает? В 1990-е в адрес Маяковского вновь понеслась хула. Взяли и переименовали площадь с его памятником из Маяковской в Триумфальную. Зачем? С какого? Уж чем нам не угодил Владимир Владимирович?
Теперь о другом великом.
На полном серьезе мне рассказывали байки о похождениях отца и Михаила Булгакова. А потом все эти россказни пошли гулять по толстым журналам, в конце концов перекочевав и в «желтые» листочки. Да, случались между ними и трудные разговоры о том, что «пропустят», а что «не пойдет». Булгаков был не то чтобы оптимистом, но верил в силу искусства. Если уж пьеса принята в театре, какой смысл что-то коверкать, исправлять, запрещать. Хотя всегда, как говорил папа, ждал он именно в последнюю минуту подвоха, запрета, приказа о переделке одной из сюжетных линий, смягчении реплик, на чей-то взгляд чересчур смелых.
Более близкий к советской действительности, точнее к ее социалистическому реализму, отец был в душе немножко соглашателем. Уговаривал на требования идти, не особенно показываться на глаза высшему начальству, считая переписку Булгакова с советским царем и богом если и престижной, то бесполезной.
Он и мне втолковывал, будто «Миша не понимал, что ради спасения спектакля, творческого замысла можно и нужно идти на уступки».
Тут, на мой взгляд, была еще одна сложнейшая закавырка. Отец тащил на себе все многочисленное семейство: братья и сестра – лишенцы, больная мама, старушка-служанка Василиса, так и оставшаяся в семье еще с дореволюционных времен. Да еще и жена: Надя вынуждена была уйти из Большого театра, и отец писал о ней в анкетах: безработная балерина.
Это я к тому, что каждая если не копейка, то рубль, дававшийся ему с боем, был на счету. А Булгаков, как искренне полагал папа, чудил. Отказывался ради собственного ego и высочайших убеждений от больших заработков. По мнению отца, принципы эти были никак не применимы в ту эпоху, которая на их нелегкое время выпала.
Здесь видятся мне непримиримые противоречия великого творца с позицией осведомленного, добросовестного, однако побитого жизнью и собственной неудачной для той поры биографией журналиста. А Булгаков был и остался гением советской и постсоветской драматургии, литературы именно потому, что поднимался выше сиюминутного, запретного, подцензурного. Он смотрел и видел гораздо дальше. Широчайший его горизонт был никак не сопоставим с неким журналистским, профессией заданным, даканьем. Если правильно понимаю, то это искреннее двустороннее непонимание и послужило причиной не разрыва, не ссоры, а некоего охлаждения отношений.
Разговоры о высоком сводились теперь к минимуму, хотя они по-прежнему могли вместе провести время в обществе милых дам. Тут некоторые авторы, опубликовавшие свои опусы, перебарщивают в подробностях. Откуда они их только берут?
Самая неправдоподобная – история о совместном отдыхе в санатории или Доме творчества. При тогдашних строгостях отец выручал друга, выбрасывая ночью со второго этажа связанные простыни и подтягивая к окну сначала писателя, а за ним и его гостью. Чушь. Хотя бы потому, что папа был настолько неумел в быту, что элементарно не мог при всем желании и уважении к Михаилу Афанасьевичу связать простыни узлом. Какой узел! Держал ли он в руках молоток или хотя бы гвоздь?
Трудно было найти человека, столь оторванного от наших реалий. Уже студентом я как-то осведомился, слышал ли он, сколько стоит батон белого хлеба. Любой знал – 13 копеек. Отец задумался: «Копеек тридцать? Сорок? Точно знаю: брикет мороженого – сорок восемь копеек». Сомневаюсь, чтобы когда-нибудь он заходил в продуктовый магазин, даже в «Елисеевский», что в двух шагах от редакции. Он покупал только любимый пломбир, и все мороженщицы у перехода на Пушкинской величали его по имени-отчеству.
Сознательно ли он поставил себя в такую изоляцию от напиравшей действительности? Или спасался в искусстве от всего казавшегося лживым, ненужным, тягостным? Если да, то спасение было действительно найдено. Определенный эгоизм, некое чудачество, существование в скорлупе? Коктейль своеобразный. Но живительный.
Еще немного о Булгакове.
В детстве отец привел меня к Елене Сергеевне – жене давно ушедшего мастера. Она в ту пору болела, хотя прожила еще долго, очень жаловалась папе, что не издают книг мужа, а вот пьесы – ставят.
У меня, совсем маленького, вдруг разболелась голова. Елена Сергеевна сразу определила – мигрень. Помассировала виски и на прощанье нацепила теплую шапочку: «Это – его. Тоже все время мучился». Отец шутил, что вроде не по Коле шапка. Тогда я не мог понять, чей головной убор потерял на следующий же день. Но, значит, была степень доверия к отцу и после давнего ухода Михаила Афанасьевича.
Про Булгакова в доме много рассказывалось. Как воевал, не совсем понятно, в какой армии и какого был благородного происхождения. Как недовольство его пьесами высказывал сам Сталин, тем не менее их постоянно посещавший. Насколько был Миша талантлив, и как не дали ему многого успеть. Как складывалось и совсем не складывалось с театром. И каким был красавцем, на что всегда слышалось женское укоризненное «да уж, вся Москва была о ваших с ним приключениях наслышана».
Театр вошел в жизнь отца позже, а знание кино пригодилось сразу: в штат «Комсомолки» взяли благодаря этому. И отец оправдал доверие сполна. Не было перед войной такой «фильмы», о которой бы он не написал в газете, и почти всегда – раньше конкурентов.
Был в чудесных отношениях с Эйзенштейном, Довженко, Птушко… Григорий Александров и Любовь Орлова – друзья дома. Николай Черкасов, приезжая из Ленинграда, частенько останавливался у нас, на улице Горького, ныне Тверской, предпочитая общение с другом Мишей житью в гостинице. Кстати, в престижнейшую во второй половине 1950-х английскую специальную школу № 1 я попал только по протекции депутата Верховного Совета СССР Черкасова, хлопотавшего обо мне, как о родном. Даже на наших школьных концертах Черкасов и то выступал – чего не сделаешь ради сынишки близкого товарища. И все Маленковы, Ворошиловы, а также Буденные, крутившиеся в блатной школе, отбивали ладони, аплодируя долгожданному ленинградскому гостю.
Дружили мы с «Веселыми ребятами»
У папы с «Гришей» была дружба, думаю, еще с конца 1920-х, с Любовью Петровной – года с 1933-го.
Отец поддерживал «Гришу» Александрова с его фильмой о джаз-банде с Леонидом Утесовым в главной роли. Только вот название никак не могли придумать и, посмотрев, в «…надцатый» раз отснятый материал, Мих вдруг выпалил: «Так это же “Веселые ребята”!» Александров обещал поить его шампанским до конца дней своих, но обошлось бутылочкой, распитой на шестом этаже.
Григорий Васильевич всегда поражал – именно поражал – глубиной. Отец объяснял мне, что свои университеты Александров заканчивал у великого Эйзенштейна на съемках всяческих картин о революции. Был допущен ко всем закрытым архивам, мог часами рассказывать о Ленине – доброжелательно, уважительно, но совсем не так, как было написано о вожде в советских учебниках.
Никак не мог понять, откуда у этого занятого, спешащего, очень востребованного человека столько времени на необязательные выдумки. Даже каждая их с Любовью Петровной открытка к Новому году была неким если не произведением искусства, то трюком, веселой шуткой и оставалась воспоминанием. То полученные от Г. и Л. письма раскрывались и стреляли, то из них вылезала зеленая елочка, то вылетали шарики, серпантин. И все это – с остроумными пожеланиями. Вспомните, какое это было время: темные солнцезащитные очки на глазах у балетмейстера Игоря Моисеева – и то казались чудом.
Одно из последних новогодних поздравлений от «Веселых ребят» – со стихами. На пришедшей в письме открытке Любовь Орлова в роли разведчицы в фильме «Русский сувенир». А еще – пожелание: «Пусть всегда на этом свете будет только мир». Это песенка из фильма «Русский сувенир». И подпись – Люба – Гриша. К сожалению, судьба фильма сложилась неудачно. Сначала говорили, что взялся Александров за слишком закрытую, не его тему. Потом пошли разговоры, будто Орлова не так молода, как того требовал сценарий. Картина все-таки появилась, однако прошла незаметно. Даже ругать ее не решались. Все-таки Орлова и Александров. А картонное новогоднее поздравление долго стояло у нас на подзеркальнике.
А о встрече Нового года у Г. и Л. родители мне, малолетнему, рассказывали долго. «Гриша» прикрепил елку к потолку. И она крутилась, танцевала под мелодии, которые наигрывала Любовь Петровна.
Когда к нам приходили оба, это становилось событием. Доставался мейсенский фарфор, готовился салат из крабов, лепили многослойный – как любил «Гриша» – торт «наполеон». И Любовь Петровна появлялась в дверях скромной квартиры всегда в прекрасном наряде, точно входила в Дом кино на собственную премьеру. Была сдержанна, как-то все больше молчала, пришла к друзьям – а какие прическа, макияж, украшения! Александров помогал ей играть Королеву. Но и без его помощи чувствовалась в ней голубая кровь. Говорили всегда о высоком. И не было в этой паре двух ненавистных мне черт: зависти и выпендрежа.
Визиты никогда не переходили в застолье, заканчивались быстро. Иногда мы с папой провожали гостей до дома – они жили совсем рядом. И когда у меня вдруг появился здоровенный бинокль, я пару раз видел, что отец нацеливает его по утрам на александровскую квартиру: «Гриша уже работает. Вот человек». Да, осталась еще горсточка людей, помнящих Любовь Орлову и Григория Александрова. Однако поверьте, скоро и мы уйдем, и это – чисто временное – недоразумение несколькими годами позже разрешится самым естественным образом.
«Граница на замке»
Отец и сам сочинял сценарии. Вместе с другом по «Комсомолке» Илюшей Бачелисом они сделали по-нынешнему хит конца 1930-х: «Граница на замке». Название, ставшее крылатым, придумал папа.
Судьба фильма о поимке немецких диверсантов удивительна. Сначала приняли на ура. Потом заключили пакт с Германией, и фильм лег на полку. Но с приближением 1940-го снова пошел первым экраном.
Потом были десятки документальных фильмов и довольно известные художественные: «Сильва» с другом Гришей Яроном и «Девичья весна» об ансамбле «Березка», которым руководила первая жена – Надежда Надеждина. Не моя мама, как почему-то думают многие, а просто хорошая подруга семьи тетя Надя.
До Канн не добраться
Стыдно до жути, но трижды и без особых усилий довелось мне побывать на Каннском кинофестивале. Отец, человек достатка среднего, рвался туда чуть не до последних лет. Копил деньги, записывался в специализированные туристические группы… и его, спецкора «Известий» с 1938-го по 1977-й, члена Союза кинематографистов и множества других творческих союзов, из списков – всегда в последний момент – удаляли. Где-то в Париже или рядом жил сводный брат Жорж. Папа каждый раз обижался: в Берлин с Нюрнбергом пускали, в другие страны, даже капиталистические, тоже ездил. Но Франция была бдительно и наглухо закрыта.
Парад-алле
Уж не знаю почему, но отец боготворил цирк. Вышло, что именно цирковые были ближайшими друзьями. Знаменитый дрессировщик Владимир Дуров остался для меня дядей Володей, и с отцом их соединяло нечто общее – искреннее, товарищеское, они помогали друг другу, будто братья. Словно лихой кавалерист, врывался в наш дом Эмиль Кио, веселя себя и гостей шутками и анекдотами – не всегда приличными. Иногда меня даже удаляли из гостиной, отправляя в спальню: нечего тебе, иди, иди в свою комнату. Смысл одного подслушанного анекдота дошел до меня уже на последних курсах института.
Я никогда не забуду тех наших цирковых походов на Цветной бульвар. Отец не любил ложу дирекции наверху, и нас всегда сажали на приставных стульях во втором ряду. Иногда я опаздывал с занятий, и пропускавшая меня билетерша подсказывала: твой папа у Марка Соломоновича (Местечкина, директора), у Галины Алексеевны Шевелевой (заместителя директора, милейшей женщины, которая и руководила всем цирком), за кулисами у Кио, Карандаша, Попова, позже Никулина. Мы приходили в цирк, как домой. Покупали лучшее в Москве мороженое в вафельных хрустящих стаканчиках, закупали по дикому блату сухую невиданную венгерскую колбасу и съедали в антракте по два-три бутерброда. Цирк был каким-то родным. Я любил даже его необычный запах – смесь духов с конским навозом и трудовым артистическим потом.
Всегда цирковые были в сплошных интригах. Громким шепотом рассказывали, как опять сорвавшегося Карандаша закрыли в комнате, предварительно вынеся из нее все заначки. А потом, войдя, снова нашли его не в форме. Оказалось, что какой-то доброхот пропитал тряпку коньяком и подсунул под запертую дверь. И Михаил Николаевич свое взял.
Когда у Эмиля Теодоровича Кио случился инфаркт, пошли разговоры об отмене московских гастролей, а то и о временном закрытии всего аттракциона. Злопыхатели не дождались. Решался важнейший в цирковой династии Ренардов-Кио вопрос: кто заменит отца на манеже? Склонялись к тому, что старший сын от первого брака, тогда говорили – от осетинки, Эмиль. Но нежданно выбор пал на старшеклассника Игоря.
Никогда не забуду того нашего семейного воскресного похода. Обычно сдержанный отец волновался. Зря! Всё в аттракционе было так здорово отработано, что Игорь прекрасно справился.
Но папа был недоволен. Мы пошли в гримерку, и я стал невольным свидетелем необычной сцены. Отец вытащил из кармана свой как всегда белоснежный носовой платок и со словами: «Никогда больше так не красся!» – стер почти всю красную губную помаду с губ юного Игоря. Тот оправдывался: «Так решили гримеры», а отец бушевал: «Слава богу, тебя в таком виде не видел папа». Потом перешли к спокойному обсуждению деталей дебюта. По выходным давали и по три представления, и на прощание отец чуть не приказал Игорю, которого ждал еще и второй, и третий выход: «Дай слово, что обойдешься без всей этой гадости». Тот пообещал.
Между прочим, встретившись с Игорем Эмильевичем в 2005-м, я спросил, помнит ли он этот эпизод. Кио засмеялся: «Еще хорошо, что зубы не выбил. А если серьезно, то с того дня за гримом слежу сам, чтобы без перебарщивания».
Горько, что ушел он рано, да и внезапно. Приезжал ко мне в редакцию «Труда». Договорились, что через друзей из Газпрома постараюсь помочь в осуществлении одной его интереснейшей задумки. Потом он позвонил, пообещал дать знать, как только выйдет из больницы. И больше из нее не вышел…