В счастливое время царствования мудрой Астреи бог Морфей[20 - Морфей – древнегреческое божество сна и сновидений. Фортуна – в древнеримской мифологии богиня судьбы.] вместе с Фортуной занимали главное место в капище избалованных петербуржцев. Лишь приказная тля, ябедники, крапивное семя в халатах, с подвязанными зубами, с суконными мешками под мышкой и с чернильными пузырьками на шнурках, зацепленными за пуговицы, спешили в присутственные места, в палаты правосудия ловить столь же мелкотравчатых ранних клиентов, да просители и просительницы: вдовы, инвалиды на деревянных ногах, а также заимодавцы пробирались на пышные крыльца под фронтоны вельмож и бар, имея в виду проникнуть в передние, лишь только подымутся ленивый привратник и жирный дворецкий.
Приятное весеннее утро бодрило и веселило идущих по Невской перспективе. Свежий ветерок тянул со взморья и перебирал листы старых берез и лип, в два ряда росших вдоль длиннейшей столичной улицы.
Человек, не возбуждавший, как уже сказано, ничьего внимания, шел под деревьями мерным, торжественным и неспешным шагом. Среднего роста, он был необыкновенно широк и дюж в плечах, и вообще его можно было назвать квадратным – и большая голова на бычьей, короткой и толстой, шее, и грудь, и спина – все у него казалось квадратным. Поярковая черная шляпа с тремя загнутыми краями на манер пирога расстегая не имела никаких украшений, кроме небольшой розетки из лент зеленого и красного цвета. Локоны сырцового парика были упрятаны сзади в черный кошелек. С плеч спускался черный же длинный женевский плащ. Под ним виден был синий, грубого сукна, поношенный бастрак – род куртки, запрятанной в короткие штаны. Серые чулки обтягивали замечательно толстые икры и коленки не по росту коротких ног. Огромные ступни покоились в башмаках с квадратными носками и стальными пряжками. Человек этот обладал порядочным животом и необыкновенно белыми, красивыми, аристократическими, с тонкими пальцами кистями рук, украшенных дорогими кружевными манжетами и перстнями. Руки совсем не соответствовали его вульгарной фигуре.
Как сказано, шел человек медленно, выступая важно, причем обращал лицо свое к небу, навстречу утренним лучам весеннего солнца и опираясь на короткую трость с агатовым набалдашником. Повернутое к солнцу лицо незнакомца можно было хорошо разглядеть. Оливковый отлив бритых щек и губ и большие темные глаза обличали в нем южанина, а весь облик – иностранца, вернее всего, итальянца. Лоб его был широк, с сильно развитыми надбровными шишками. Черные брови выгибались двумя правильными дугами. Вообще верхняя часть лица его была красива и благородного склада. А нос – приплюснутый, как у готтентота[21 - Нос – приплюснутый, как у готтентота… – Готтентоты – одна из африканских народностей.], с широкими круглыми ноздрями. Небольшой рот сложен сердечком и окружен складками жирных щек и двойного подбородка, соединявшегося с шеей отложениями жира. Нижняя часть лица поэтому имела крайне незначительное и даже пошлое выражение. Когда большие темные глаза иностранец обращал к небу и солнцу, то созерцательная мечтательность делала его взгляд мягким. Но едва опускал взор к предметам земного горизонта, зрачки его расширялись, как у кошки, и глаза принимали подозрительное и скаредное выражение.
Незнакомец дошел наконец до Владимирской, где помещался Обжорный ряд, посещаемый преимущественно простым людом. Тут сидели у лотков бабы, предлагая пироги с печенкой, луком, перцем, жареную рыбу, вареное мясо; стояли обмотанные тряпьем медные бадьи со сбитнем, и лихие сбитенщики зазывали виршами неприхотливых потребителей горячего, пенистого, пахнущего мятой и полынью народного напитка; из горшков, прикрытых собственными телесами дебелых торговок, можно было получить в поливанную плошку суточных щей с приложением ковриги решетного хлеба[22 - С приложением ковриги решетного хлеба. – Решетный хлеб в противоположность ситному выпекался из муки, просеянной через крупное решето, а не через частое сито.], угощались и ситником с патокой. Трудовой народ, чернорабочие, со следами их профессии на платье, дворовые, крепостные ремесленники на оброке и разный затрапезный и шляющийся люд густо толпился в Обжорном и подкреплялся на две копейки медью ранним завтраком, согревая желудки перед началом дневного труда или безделья.
Свернув с перспективы, незнакомец смешался с простонародной толпой столь естественно, как бы он сам принадлежал к ней. Видимо, он был бы своим в любой толпе европейского города, будь то матросы приморского порта или каменщики, или другой рабочий люд. Он раздвигал стоявших ловкими, привычными движениями дюжих плеч, не возбуждая у окружающих ни удивления, ни внимания к своей особе. Скоро он очутился у лотка с масляными, пахучими пирогами. На грубом своеобразном французском языке, дополняя речь быстрыми, одушевленными жестами тонких белых пальцев, незнакомец отлично изъяснял бабе-пирожнице, столь же замасляной, как и ее товар, что ему требуется, и был понят, видимо, совершенно удовлетворительно. Баба подала ему огромный пирог и плеснула из горшка в плошку горячих щей. Присев на тумбу, мужчина принялся с видимым удовольствием насыщаться неприхотливой снедью.
Насытившись, он вытер рот и засаленные пальцы тонким дорогим платком, заплатил что требовалось, предложив торговке взять монету из горсти медных, протянутых ей на ладони, и затем спокойно выбрался из толпы и двинулся дальше по перспективе. Он шел, не останавливаясь, мимо магазинов мод, мимо кирок и домов с гербами, мимо палат бар, свернул затем на Мойку с берегами, заросшими зеленой муравой и укрепленными рядами вбитых внизу черных свай. И, наконец, достиг площадки перед Синим мостом с гранитными башенками и покрашенными в синюю краску цепями и балясинами деревянных перил. Здесь производился торг людьми, как семьями, так и в розницу, несмотря на воспрещающий последнее указ человеколюбивой императрицы, а также и наем вольных и отпущенных господами на оброк.
Сей род невольничьего рынка посреди столицы поразил бы не привыкшего к ужасающим злоупотреблениям крепостного права странными и часто трагическими картинами. Тут важные управляющие выбирали из толпы подходящих людей на черные работы, а так же и выискивали искусных ремесленников, музыкантов, живописцев, танцоров; покупали девушек, осматривая их с истинно восточной бесцеремонностью: степной помещик искал годных в актрисы для заводимого им в подражание важным барам домашнего театра, а может быть, и для своего гарема; старая барыня в сопровождении ливрейного лакея выбирала мастериц-рукодельниц, кружевниц и белошвеек; проигравшийся щеголь явился с заспанным малым – отпущенным с ним из дому провинциальным слугой и, поставив его в ряд, делал вид, что пришел совсем не для продажи человека, – и это показывало, что в обществе начинало распространяться понимание гнусности рабовладения. Но большинство продавало и покупало совершенно спокойно, с обычным при всякой продаже одушевлением, торгуясь, расхваливая или пороча товар, уступая и набавляя, как будто речь шла не о живых человеческих душах. Да это и были лишь «ревизские души».
Душераздирающие сцены происходили, когда разлучали супругов или мать с ее детьми или продавали старуху-бабушку отдельно от внучат…
Незнакомец, казалось, с негодованием наблюдал за происходившим, прохаживаясь по площадке между оживленными группами покупающих и продающих живой товар. Вдруг громкое французское восклицание раздалось за его спиной:
– Господин маркиз! Господин маркиз Пеллегрини! Вас ли я вижу?
Названный маркизом незнакомец живо обернулся. Перед ним стоял одетый в ливрейный кафтан с большими гербовыми пуговицами, но при шпаге, с пышным жабо и манжетами, в пышном парике с плюмажем невысокий, тощий и носатый человек с двумя крупными бородавками на лбу и на щеке. Он радостно улыбался и потирал руки.
– Сиер Бабю? Вот счастливая встреча! – сказал маркиз, широким жестом протягивая руку господину в кафтане.
Тот вложил в нее свою, и несколько мгновений они стояли, обмениваясь рукопожатиями и многозначительно улыбаясь.
– Давно ли вы пожаловали в Петербург, господин маркиз? – спросил наконец Бабю.
– Не слишком давно, – уклончиво отвечал Пеллегрини.
– Не слишком! Ха! Но слишком много воды утекло с тех пор, как мы встречались с вами в Париже! – оживленно говорил Бабю. – Колесо фортуны несколько раз оборачивалось для меня то верхом, то низом, и вот я очутился в этой странной столице просвещения и варварства.
– И что же, вы хорошо устроились здесь, сиер Бабю?
– Не могу пожаловаться. Я имею весьма почетное положение и выгодное место.
– А именно?
– Я состою главным кондитером при поварнях господина Бецкого[23 - Бецкой (Бецкий) Иван Иванович (1704–1795) – государственный и общественный деятель. В 1764–1794 гг. – президент Академии художеств. В 1763 г. был инициатором школьной реформы.]. Это один из первейших вельмож Петербурга и лицо, приближенное к императрице, – важно объяснил Бабю.
– Знаю, – кивнул маркиз. – Очень рад, что вы нашли применение своим кулинарным талантам и знаниям. Но помните, в Париже, когда я встретился с вами, иные намерения вас увлекали, любезный мой Бабю. Вы искали возможности приблизиться к источнику любомудрия и стать в ряды благотворителей человечества, работая на преображение мира по планам высшего художества.
– Да, да! Я все это помню, господин маркиз, и былые стремления не угасли у меня в груди. О, если б вы знали, как меня тяготит необходимость быть слугой! Но вы знаете, что у меня престарелые родители, братья и сестры. Я добрый сын, добрый отец, добрый муж, добрый друг и добрый гражданин, господин маркиз. И вот я принужден был направиться в варварскую Россию, где многие соотечественники, как я знал, нажились возле расточительных вельмож. Отложив в сторону любомудрие и благотворение, я занялся кондитерским искусством.
– Впрочем, честное ремесло не может мешать великому делу любомудрия, – сказал успокоительно Пеллегрини. – Тем более что я слышал о Бецком как о вельможе просвещенном.
– Да, это почтенный старец. Он творец всех благотворительных учреждений для девиц, для кадетов, Академии художеств, Воспитательного дома. Но, конечно, скромный кондитер Бабю не может привлечь внимания сего вельможи: он не подозревает о высоких стремлениях того, кто готовит к его столу торты, кремы, сооружает сахарные и карамельные замки и воздвигает храмы из желе и мусса!.. Впрочем, здесь много соотечественников среди прислуги богатых домов, и мы составляем свой клуб, где отдыхаем за поучительными беседами и невинными увеселениями. Многие из нас деятельно служат музам. Но сами вы, господин маркиз? Если позволите спросить, с какой целью пожаловали в Петербург?
Пеллегрини с важностью взял кондитера под руку и заговорил внушительно:
– Милейший мой сиер Бабю! Вы знаете, что лишь высшие цели благотворения человечеству руководят мной. Взор служителей истины и добродетели, строителей великого храма свободы, равенства и братства обращен на сию несчастную страну, где сгустел мрак невежества, где дикое самовластие опирает стопы о тлетворное рабство. От сих-то неизвестных благотворителей прибыл я сюда с высокими полномочиями, чрезвычайными силами, наставлениями, рекомендациями, чтобы потрясти царство застоя, внести сияние света во тьму, пролить елей на раны страждущих, объединить людей доброй воли, сокрушить или хотя бы ослабить цепи, лежащие на рабах, и преподать самой властительнице порабощенных миллионов великие истины! Взгляните, сиер Бабю, – продолжал он воодушевленно, – взгляните вокруг себя! Здесь, не стесняясь, идет торг людьми. Спокойно продают и покупают живые души человеческие! Взор мерзится сим скаредным и преступным зрелищем! И это совершается в столице могущественнейшей монархии, которую прославляют философы века, прельщенные ее золотом и лестью. Пусть бы пожаловал сюда господин Вольтер, который расточал передо мной столько похвал русской государыне во время моей беседы с ним перед отъездом в пределы Севера!
– Вы совершенно правы, господин маркиз, в своем человеколюбивом негодовании, – сказал кондитер. – Но все же я посоветовал бы быть осторожнее в речах. Вас могут подслушать и донести, – опасливо озираясь, предостерег он.
– Но кто же понимает здесь французский язык? – возразил маркиз.
– Кто? Да вот хотя бы этот бледный молодой лакей! – указал Бабю на стоявшего в двух шагах бедно одетого юношу. – По выражению его лица я заключаю, что он вас слышал и понял.
– Пусть! То, что я сказал, повторю везде. Заметьте, сиер Бабю, что меня охраняет некое тайное преосенение. Земные власти и враги мне не страшны. Имею врагов ужаснейших иного мира. С ними борьба труднее. Но и против тех я вооружен, ибо я есмь человек. Ничье происхождение не превышает сего происхождения. Я древнее всякого существа в натуре. Ибо я – человек! Я существовал прежде рождения всякого семени, однако явился в мир после всех них. Но тем я был выше всех сих существ, что им надлежало рождаться от отца и матери, а человек не имел матери. Сверх того человек всегда должен был сражаться, дабы прекратить беспорядок и привести все к единице, а их дело – повиноваться человеку. Но как сражения, к которым обязан он был, могли ему быть только опасны, для сего был он покрыт бронею непроницаемой и сверх того вооружен копием, составленным из четырех металлов. Сие копие имело свойство жечь, как огонь, и одним разом ударяло в два места. Но человек прельстился и пал! Тогда, лишася позорно всех своих прав, низвержен был в страну отцов и матерей, где с того времени и находится, сетуя и сокрушаясь о том, что видит себя смешанным с прочими существами натуры. В сем плачевном состоянии потерял он копие, и самая броня исчезла от него. Однако отец его, наказывая таким образом, не хотел лишить его всей надежды и совершенно предать его ярости врагов; тронут будучи раскаянием и стыдом его, обещал возвратить ему прежнее состояние, если только употребит к тому тщание, и броню и копие потерянные. Сего-то несравненного оружия исканием человеки должны заниматься! Искатель не утомится, найдет его. Указан ему путь земной к месту хранения и дверь в хранилище! Стучащему – отворят! Ищущий – найдет!
Произнося все эти непонятные слова с необычайным одушевлением и важной напыщенностью, Пеллегрини обращал взоры свои к небу, а при последних фразах несколько раз топнул ногой о землю.
Сиер Бабю слушал его с величайшим вниманием и благоговением, хотя едва ли понимал хоть слово.
– Все суть гиероглифы[24 - Гиероглифы – древнеегипетские, преимущественно священные письмена.]! – как бы самому себе, в изъяснение произнес кондитер, когда маркиз наконец умолк.
Бедно одетый юноша, обративший на себя их внимание, между тем, очевидно, вслушивался в речь Пеллегрини, который затем вдруг повернулся к нему и, шагнув, положил руку на плечо юноши, устремив пронзительный взор прямо в лицо смутившегося парня.
В Итальянских улицах
– Молодой человек, вы понимаете по-французски? – спросил затем маркиз.
– Понимаю, – смущенно отвечал юноша тоже по-французски.
– И слышали многое из сказанного мной? – продолжал допрос маркиз.
– Я имею уши, чтобы слушать, и глаза, чтобы видеть, – пожимая плечами, отвечал юноша. – И ваша милость изволили изъясняться так громко, как будто находятся среди глухих.
– Эге, вы, я вижу, острый слуга! Мне такого и надо. Ведь вы пришли сюда наниматься в услужение?
– И в этом ваша милость не ошиблись. Я вольный человек и даже польский шляхтич. Обучался наукам. Но бедность и необходимость помогать больной сестре моей заставляет меня искать должность слуги.
– Очень хорошо. А я именно с этой же целью явился на сей невольничий рынок: чтобы нанять расторопного молодого человека, который мог бы выполнять разнообразные поручения. Судьба посылает мне вас, любезный Казимир. Ведь, не правда ли, вас зовут Казимиром?
– Совершенно верно. Но как ваша милость узнали мое имя? – изумился молодой человек.
– Э, любезнейший, я могу прочесть нечто большее, если вы позволите мне коснуться вашей головы. – И, говоря это, маркиз быстро сунул руку под поношенную шляпу Казимира и мгновенно ощупал весь его череп. – О, я читаю, как в открытой книге! Вы большой честолюбец, любезный Казимир! Ого, вы даже мечтали о духовной карьере… потом о светской… Погодите! Что это? Вы хотели быть кардиналом и папой… О, еще выше! Вы метили даже на польский престол… Krol Poniatowski – kiep zaski Boskiey[25 - Король Понятовский – Божьей милостью дурак! (польск.)]. Чем он лучше вас? Природный шляхтич на крыльях золотой свободы может вознестись до высочайших степеней…
– Боже мой, как ваша милость догадались? – смущенно пробормотал Казимир. Это были сокровеннейшие думы несчастливца, утешавшегося фантазиями в горькой действительности.
– Вы много бедствовали… Покушались даже покончить с собой… Писали стихи… Ага! Безнадежная любовь к недоступной аристократке…
– Кто вы? – выворачивая голову из-под быстрых пальцев Пеллегрини, со страхом вскричал Казимир. – Ваша милость – пророк?!
– Я показал вам ничтожнейшее из моих искусств, любезнейший, – с важностью сказал Пеллегрини. – Кто я – вы скоро узнаете. Я беру вас к себе в услужение. О цене мы сговоримся. Вы не будете обижены. Покамест вот вам задаток, – опуская руку в карман и затем протягивая ее Казимиру, говорил маркиз.
Казимир протянул руку и ощутил на ладони три новеньких блестящих червонца. Казимир стал ловить руку маркиза, намереваясь поцеловать ее, но тот отдернул.