Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Полный курс русской истории Николая Карамзина в одной книге

Год написания книги
2010
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Работа над «Историей» была долгой, утомительной, но она захватила Карамзина целиком. Даже отвлекаясь на разговоры или какие-то бытовые дела, он продолжал держать события в голове, не в силах остановить мысли. Видавшийся с ним в Петербурге Сербинович рассказывал, что труд этот шел часто по вдохновению – Карамзин записывал текст целыми страницами, но ему приходилось вести много подготовительной работы, сверять рукописные источники, делать немало выписок, отбирать то, что должно войти в книгу, а что окажется в примечаниях. «Черновые листы «Истории» в первоначальном их виде, – писал Сербинович, – подвергались большим переделкам или перемеркам; целые строки бывали перечеркиваемы и заменяемы новыми строками; даже случалось видеть, что и между этих строк вставлены были другие слова и выражения вместо зачеркнутых, в такой степени, что только глаз, привычный к его почерку, может надлежащим образом разобрать и прочесть все. А между тем он никогда не упускал означать в строках меж скобками название сокращенное источника с указанием страниц. Все такие места непременно требовали собственноручной его переписки; затем являлись и перебеленные им целые главы, с указанием уже на полях книг и страниц, откуда взяты события».

Сам Карамзин в начале своей «Истории» указал, какого рода материалами (кроме сочинений современных авторов) пользовался: это летописи («Повесть временных лет» в разных списках, Ипатьевский, Хлебниковский, Кенигсбергский, Ростовский, Воскресенский, Львовский, Архивский, Никоновский летописные своды), Степенная книга, сочиненная в царствование Иоанна Грозного, «Хронографы, или Всеобщая история по византийским летописям», жития святых в патерике, в прологах, в минеях, в особенных рукописях, старинные дееписания, разрядные книги, родословные книги, письменные каталоги митрополитов и епископов, послания святителей к князьям, духовенству и мирянам, грамоты и душевные записи, статейные списки, иностранные хроники (византийские, скандинавские, немецкие, венгерские, польские) и записки путешественников, посещавших Русь или Московское царство, государственные бумаги иностранных архивов, а также предметы материальной культуры и фольклорные тексты.

В примечаниях к первому тому он пространно поясняет значимость каждого из таких источников. Подобная работа требовала не только усердия и кропотливости, но и специальных знаний, которыми ему пришлось овладеть, – так, он освоил палеографию, сфрагистику и прочие вспомогательные дисциплины, которые позволяли работать с таким обилием древнего наследия. К этой части своих занятий никого он, конечно, не подпускал. Разве что по его просьбе делались переводы с древних иноязычных текстов.

Но всю основную работу делал он сам. Как рассказывает Сербинович, «в семействе он читал только некоторые интереснейшие места супруге, с которою, как сам говорит, жил в одну мысль, в одно чувство. Окончательно она же переписывала если не все, то очень многие главы «Истории»: эту обязанность впоследствии стала разделять с ней старшая дочь его Софья Николаевна, а потом уже и Екатерина Николаевна. Таким образом переписанное подносилось и государю. Из московской жизни Николая Михайловича я знаю от Екатерины Андреевны, что, когда он занимался «Историею» и жил еще в доме своего тестя, все утро было посвящаемо этой работе; что даже он не обедал с семейством, а приносили ему кушать в кабинет, где после умеренной своей трапезы он отдохнет, бывало, на короткое время и опять возвращается к труду, и только с наступлением вечера проводит время уже исключительно в семействе с близкими родными и знакомыми.

В Петербурге он вставал в 9 часу утра и всякий день в 10 часу делал довольно большую прогулку: здесь не мешает прибавить, что он всегда с самого начала дня был совершенно одет и не надевал шлафрока иначе как уже к ночи, ложась спать. Когда он жил в доме Екатерины Федоровны Муравьевой у Аничкова мосту и потом на Моховой в доме Межуева, то гулял обыкновенно по Фонтанке до Прачечного моста, иногда и по Дворцовой набережной и по Невскому проспекту; когда ж погода не позволяла, прогулка ограничивалась Невским проспектом. Большею частью он гулял один, иногда ж случалось видеть его с одною из дочерей. Помню, что зимою он был в темно-зеленой бекеше с бобровым воротником, в теплых темного цвета перчатках и с тростью в руке.

Возвратясь домой, Николай Михайлович садился за работу свою и занимался ею без отдыха до самого обеда, то есть до 5 часов. Случалось, однако ж, что постоянное занятие его было прерываемо визитами лиц, которым он не мог отказывать. С другой стороны, хотя и очень редко, необходимость требовала, чтобы перед обедом он сам сделал кому-либо посещение. Эти исключения были всегда ему очень тягостны.

После обеда он обыкновенно отдыхал с полчаса или с четверть часа на диване в полулежачем положении. «Мне только нужно немного забыться, чтобы освежить себя», – говаривал он. После короткого сна следующее время у него назначено было для чтения полученных в тот день русских, французских и немецких газет, а также и журналов, какие ему доставлялись.

Затем он приходил в гостиную, где семейство и добрые знакомые ожидали его. Тут приезжали друзья, ученые, литераторы и люди государственные или те молодые таланты, которым суждено было впоследствии занять важнейшие государственные места. Разговор шел обо всех предметах, которые могли интересовать русского гражданина и образованного человека… Ложился спать обыкновенно в 12 часу, но приятная беседа с друзьями длилась иногда и далеко за полночь..

Николай Михайлович работал сам, не диктуя никому. Во время последней его болезни, с января по май 1826 года, когда бывало ему легче и он говорил, что у него в голове много роится мыслей, много приходит соображений о предметах политических, нравственных, литературных, ему предлагали диктовать кому-нибудь, но он отвечал: «Нет, к этому я не привык, и когда передам бумаге мои мысли, то не иначе как с пером в руке». Он и перебеливал сам. Окончательно (как уже сказано) переписывали набело Екатерина Андреевна и старшие дочери, а в последние годы А. И. Тургенев присылал ему писцов из Канцелярии, которые занимались у него в кабинете переписыванием одних примечаний и уже считали себя счастливцами.

Сотрудников для «Истории» он не имел, а пользовался выписками и переводами разных документов и отрывков, присылаемыми от государственного канцлера графа Румянцева, от директора Императорской Публичной библиотеки Оленина, от А. Ф. Малиновского, Бантыш-Каменского, Калайдовича и многих других».

Так что без всякой снисходительности можно сказать, что работа была каторжная. Но он ее жаждал. Он в ней нуждался. Без нее терялся смысл его существования.

Первые книги еще при жизни историка были переведены на европейские языки. Последний, двенадцатый том изданным он так и не увидел. Не увидел этого тома и император. 1 сентября 1825 года Карамзин простился с отъезжавшим в Таганрог Александром. «Вы не можете более ничего откладывать и должны еще столько сделать, чтобы конец вашего царствования был достоин его прекрасного начала», – сказал он императору, Александр обнял историка, на том и расстались.

Карамзин вновь погрузился в работу. Он никуда не выезжал, даже не посещал Гатчину, чтобы встретиться с императрицей. «Работа сделалась для меня опять сладка: знаешь ли, что я с слезами чувствую признательность к небу за свое историческое дело? Знаю, что и как пишу; в своем тихом восторге не думаю ни о современниках, ни о потомстве: я независим и наслаждаюсь только своим трудом, любовью к отечеству и человечеству. Пусть никто не будет читать моей «Истории»: она есть, и довольно для меня», – писал он Дмитриеву.

Но это счастье от занятия любимым делом вдруг резко и трагично оборвалось. Из Таганрога пришло известие о неожиданной смерти Александра. События стали развиваться стремительно и ужасно. 14 декабря началось восстание. Историк надел парадный придворный мундир и отправился на Сенатскую площадь, то ли надеясь остановить кровопролитие, то ли хотя бы запечатлеть событие в памяти.

Его осмысленная жизнь началась с французского Конвента, конец его жизни совпал с восстанием декабристов. К этому времени Карамзин равно разочаровался как в способностях аристократии создать нормальное государственное устройство, так и в возможностях молодого дворянского поколения изменить строй по примеру республиканскому. «Аристократы, сервилисты хотят старого порядка, ибо он для них выгоден. Демократы, либералисты хотят нового беспорядка – ибо надеются воспользоваться им для своих личных выгод», – к такому выводу он пришел. Первые хотят править «палицей», то есть принуждением и устрашительными мерами, вторые – на словах говорят о всеобщем счастье, но «есть ли счастие там, где есть смерть, болезни, пороки, страсти»?

С сенатскими бунтарями Карамзин был хорошо знаком. Многих он любил и уважал, но не принимал их методов, при помощи которых они желали достичь этого всеобщего благоденствия. В торжество общечеловеческой утопии он и вовсе не верил: «Основание гражданских обществ неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание». Сенатское восстание представлялось ему бессмыслицей.

Сербинович говорил об этом событии так: «С кротостию нрава, с миролюбием, с полным к каждому доброжелательством, с уважением к заслугам и старшинству, Николай Михайлович соединял постоянство в чувствах родства и дружбе и великую твердость духа в опасностях как физических, так и нравственных: известно, что в 14 день декабря 1825 г., желая собственными глазами удостовериться, где государь, чтобы потом успокоить императрицу Марию, он вышел из дворца на Адмиралтейскую площадь, искал его глазами, принужден был вмешаться в толпу народа и лично подвергался оскорблениям людей или злонамеренных или обманутых злонамеренными, которых старался образумить. Здесь-то он, будучи по-тогдашнему в чулках и башмаках, получил ту простуду, которая расстроила окончательно его здоровье. Любя государя всей душою, он никогда не боялся подвергнуться явной немилости его, высказывая правду так, как был убежден относительно пользы России. Он никогда не скрывал своего образа мыслей, не заботясь о людских пересудах, хотя и знал, что люди иных убеждений составят об нем превратное мнение. И действительно были такие, которые, даже по издании «Истории государства Российского», старались выставлять его как преданного новизнам вредного либерализма (особенно после появления IX тома); были другие, особенно из нового поколения, которые сильно восставали против него за приверженность к самодержавию».

«Любя государя»? Александра – да, но только не Николая. Выгнать не слишком здорового уже человека на пронизывающий холод, который был в тот роковой день, могла лишь забота об императрице (она волновалась за Николая Павловича) и надежда, что все еще можно остановить, исправить, обратить к благу.

Из похода на Сенатскую площадь ничего не получилось. Рассказывали, что он подходил к восставшим и умолял их разойтись, чтобы не проливать невинной крови. «Видел ужасные лица, слышал ужасные слова, камней пять-шесть упало к моим ногам», – записал историк для себя. Остановить восставших он не мог. Ответственность за этот бунт молодых дворян он мучительно ощущал: это поколение выросло из его читаталей. На его «Историю» как источник идей, породивших восстание, декабристы ссылались потом на допросах.

Самому Карамзину посещение Сенатской площади стоило жизни. Погода была скверная, историк был без шляпы, его длинные седые волосы развевались на ветру, долгое время он пытался уговорить то одного, то другого, охрип, простудился и тяжело заболел. Простуда усугубилась еще и невыносимым чувством вины: он должен был спасти этих юношей, остановить их, но не нашел нужных слов.

Карамзин через силу поехал к Николаю, умоляя пощадить восставших. Но найти общего языка с новым царем тоже не сумел. Тот предпочитал аресты, допросы и наказания. Историк и до этого уже чувствовал себя подавленно, смерть Александра оказалась для него тяжелым ударом. А теперь рушилась надежда, что самодержавие способно вести процветающую страну в будущее. Дворяне, которых он считал опорой самодержавия, жаждали не самодержавия, а конституции.

Переживания, болезнь, тяжелые размышления – все это надолго лишило его сил. Писать он больше не мог. Жить, кажется, тоже. Вот если бы уехать, как в юности, куда-нибудь далеко, может быть, в Италию, залечить душевные раны и телесные недуги на вольном средиземноморском воздухе… Непривыкший вести праздную жизнь, он даже стал просить у Николая места во флорентийской дипломатической миссии, по слухам, там как раз образовалась вакансия.

К чести Николая Павловича стоит сказать, тот возмутился этим искательством Карамзина и велел готовить корабль, чтобы отвезти больного историка и полностью оплатить все его расходы. Даже послал к больному Карамзину его друга и тоже придворного человека поэта Жуковского, чтобы тот напомнил историку о немеркнущей славе и корабле, который ждет часа, дабы отвезти его в Италию.

Карамзин вроде бы обрадовался, но вместо того, чтобы строить планы о средиземноморском отдыхе, стал просить за Пушкина – пусть Жуковский похлопочет и передаст Николаю его пожелание: нужно бы отпустить поэта из деревенской ссылки. Просьбу эту Николай выполнил: Пушкину разрешили вернуться в столицу. Но ни денег на поездку, ни корабля – ничего этого историку уже не потребовалось. Карамзин не дожил до начала серого северного лета. Он умер в мае 1826 года. А вскоре в Петропавловской крепости были повешены пятеро организаторов сенатского восстания. Остальные отправились этапом в Сибирь. Просить за этих несчастных было уже некому. И не у кого. Николай Павлович мог выделить для Карамзина фрегат, мог отпустить из ссылки несносного Пушкина, но посягнувших на самодержавную власть никогда бы не помиловал.

Уже после смерти Карамзина был издан последний, двенадцатый том, собранный по его рукописям и заметкам. С этого времени «История» периодически переиздавалась. Сторонники и противники вроде бы притихли и примирились. Но спустя еще пару лет благодаря усилиям Погодина, который прежде искал в трудах Карамзине только несообразности, возникло почвенническое русское направление. Оно подняло труды Карамзина как штандарт. От многого, что проповедовали эти историки, Карамзин, наверное, открестился бы. Он видел в самодержавии благо, но в то же время вовсе не считал русских каким-то избранным народом-миссионером. Своих современников он пытался убедить, что русские не хуже немцев, французов и англичан, но никогда бы ему в голову не пришло, что они – лучше! Последователи же как раз считали, что лучше. И для вящей убедительности шпарили цитатами из Карамзина.

Такой странной оказалась судьба его «Истории», что спор между сторонниками и противниками длится и до сих пор. И в наши дни Карамзина пытаются читать, выискивая кто необходимость реставрации монархии, кто особую миссию русского человека, кто принудительное введение православия – сколько одержимых собственными идеями читателей, столько и Карамзиных. Каждый изымает из него то, что ему кажется наиболее созвучным собственным теориям.

Своего вывода о том, что такое «История» Карамзина, я делать не стану. Лучше приведу слова критика XIX века Виссариона Белинского, который, при всей своей революционной направленности и ядовитом языке, предпочел не растоптать эту первую русскую «Историю» для русской же публики, а защитить от нападок.

«Карамзин воздвигнул своему имени прочный памятник «Историею государства Российского», хотя и успел довести ее только до избрания на царство дома Романовых. Как всякий важный подвиг ума и деятельности, исторический труд Карамзина приобрел себе и безусловных, восторженных хвалителей, и безусловных порицателей. Разумеется, те и другие равно далеки от истины, которая в середине. Для Карамзина уже настало потомство, которое, будучи чуждо личных пристрастий, судит ближе к истине. Главная заслуга Карамзина как историка России состоит совсем не в том, что он написал истинную историю России, а в том, что он создал возможность в будущем истинной истории России. Были и до Карамзина опыты написать историю, но тем не менее для русских история их отечества оставалась тайною, о которой так или сяк толковали одни ученые и литераторы. Карамзин открыл целому обществу русскому, что у него есть отечество, которое имеет историю, и что история его отечества должна быть для него интересна, и знание ее не только полезно, но и необходимо. Подвиг великий! И Карамзин совершил его не столько в качестве исторического, сколько в качестве превосходного беллетрического таланта. В его живом и искусном литературном рассказе вся Русь прочла историю своего отечества и в первый раз получила о ней понятие. С той только минуты сделались возможными и изучение русской истории, и ученая разработка ее материалов; ибо только с той минуты русская история сделалась живым и всеобщим интересом.

Повторяем: великое это дело совершил Карамзин преимущественно своим превосходным беллетрическим талантом. Карамзин вполне обладал редкою в его время способностью говорить с обществом языком общества, а не книги. Бывшие до него историки России не были известны России, потому что прочесть их историю могло только одно испытанное школьное терпение. Они были плохи, но их не бранили.

История Карамзина, напротив, возбудила против себя жестокую полемику. Эта полемика особенно устремляется на собственно историческую, или фактическую, часть труда Карамзина. Большая часть указаний критиков дельна и справедлива; но укоризненный тон их делает вреда больше самим критикам, нежели Карамзину. Труд его должно рассматривать не безусловно, а принимая в соображение разные временные обстоятельства.

Карамзин, воздвигая здание своей истории, был не только зодчим, но и каменщиком, подобно Аристотелю Фиоравенти, который, воздвигая в Москве Успенский собор, в то же время учил чернорабочих обжигать кирпичи и растворять известь. И потому фактические ошибки в истории Карамзина должно замечать для пользы русской истории, а обвинять его за них не должно. Гораздо важнее разбор его понятий об истории вообще и взгляд его на историю России в частности, равно как и манера его повествовать.

Но и здесь должно брать в соображение временные обстоятельства: Карамзин смотрел на историю в духе своего времени – как на поэму, писанную прозою. Заняв у писателей XVIII века их литературную манеру изложения, он был чужд их критического, отрицающего направления. Поэтому он сомневался как историк только в достоверности некоторых фактов; но нисколько не сомневался в том, что Русь была государством еще при Рюрике, что Новгород был республикою, на манер карфагенской, и что с Иоанна III Россия является государством, столь органическим и исполненным самобытного, богатого внутреннего содержания, что реформа Петра Великого скорее кажется возбуждающею соболезнование, чем восторг, удивление и благодарность.

И однако ж мы далеки от детского намерения ставить в упрек Карамзину то, что было недостатком его времени. Нет, лучше воздадим благодарность великому человеку за то, что он, дав средства сознать недостатки своего времени, двинул вперед последовавшую за ним эпоху. Если когда-нибудь явится удовлетворительная история России, – этим обязано будет русское общество историческому же труду Карамзина, упрочившему возможность явления истинной истории России. Но и тогда «История» Карамзина не перестанет быть предметом изучения и для историка, и для литератора, и новый историк России не раз сошлется на нее в труде своем… Как памятник языка и понятий известной эпохи, «История» Карамзина будет жить вечно».

Часть первая

ПОРТРЕТЫ ВЛАСТИТЕЛЕЙ ДРЕВНЕЙ РУСИ

962-1174

Народы Древней Руси

?-962

Первые сведения о народах, населявших ВосточноЕвропейскую равнину, говорит Карамзин, пришли от греков. В те времена, когда Греция была уже вполне цивилизованной страной, эти народы были еще дикими и погруженными в глубину невежества, никаких исторических памятников они не оставили. Греки проникли через Босфор и Геллеспонт в Черное море и основали фактории на новых для них землях. В глубины земель, лежащих за пределами побережья, греки не совались – там обитали местные и практически неизвестные грекам племена. Гомер в «Одиссее» называет жителей будущей Южной России киммерианами (киммерийцами в современном правописании). Их землю он изображает «покрытой облаками и туманом: ибо солнце не озаряет сей печальной страны, где беспрестанно царствует глубокая ночь».

Карамзин считал, что этот миф о Киммерийских мраках породил название самого Черного моря. Те же греки выдумали также гиперборейцев – жителей отдаленного Севера, живших за Рифейскими горами «в счастливом спокойствии, в странах мирных и веселых, где бури и страсти неизвестны; где смертные питаются соком цветов и росою, блаженствуют несколько веков и, насытясь жизнию, бросаются в волны морские».

Рифейские горы он почитал за выдуманные и предупреждал, что не стоит их отождествлять с Уральскими. Не стоит, по Карамзину, искать и страну гипербореев, как и их самих, – существование столь удивительного народа в столь удивительной земле он относил к разряду сказок.

Постепенно место мифологии заступила реальность: греки стали путешествовать на север. Гипербореев они там не встретили, но столкнулись со скифами и вытесненными ими западнее германскими племенами. Еще через пару веков они уже различали, кроме скифов, также агафирсов (в Седмиградской области или Трансильвании), невров (в Польше), андрофагов и меланхленов в России (эти были каннибалами и близко знакомиться с ними грекам не хотелось). Восточнее жили сарматы (савроматы), «будины, гелоны (народ греческого происхождения, имевший деревянную крепость), ирки, фиссагеты (славные звероловством), а также бежавшие еще восточнее от своих соплеменников царские скифы.

Греческие торговые караваны доходили только до Уральских гор. О народах, живущих по ту сторону гор, доходили только легенды – и про людей на полгода впадающих в спячку, и про исседонов, в землях которых грифы стерегут золото, и про людей с козьими ногами, и про циклопов, но иногда с той стороны гор на равнину выплескивались вполне реальные орды массагетов. Греки их видели и описывали одежду и вооружение. Греки не желали особенно разбираться в этническом составе северных земель: всех, кто жил к северу от Черного моря, они называли скифами, а их землю – Скифией. Греки наладили со скифами контакты, торговали, но попытки просветить этот народ обычно кончались плачевно.

Во времена правления Филиппа, отца Александра Македонского, скифы были разбиты, а на их земли со временем пришли геты и сарматы. Скифской державы, да и самих скифов как народа не осталось – только имя. Их именем греки и римляне продолжали называть новые народы к северу от моря. Но прошло время, и утвердилось новое наименование для жителей этих мест – сарматы. По римской географии, они жили от Германии до Каспийского моря. Римляне считали, что сарматы – единый народ, состоящий из множества племен, но говорящий на одном языке. К сарматам они причисляли роксоланов, язвигов, аланов, аорсов, сираков и прочих.

В III веке с севера на юг, от Балтийского к Черному морю, стали двигаться готы. Век спустя император Германарих основал государство, простиравшееся от Балтики до Тавриды. Именно ему, по словам хрониста Иордана, удалось покорить балтские племена эстов и герулов и соседствующие с ними племена венедов, которых он считал славянами.

«Во время Плиния и Тацита, – пишет Карамзин, – или в первом столетии, венеды жили близ Вислы и граничили к югу с Дакиею. Птолемей, астроном и географ второго столетия, полагает их на восточных берегах моря Балтийского, сказывая, что оно издревле называлось Венедским. Следственно; ежели славяне и венеды составляли один народ, то предки наши были известны и грекам, и римлянам, обитая на юге от моря Балтийского. Из Азии ли они пришли туда и в какое время, не знаем.

Мнение, что сию часть мира должно признавать колыбелию всех народов, кажется вероятным, ибо, согласно с преданиями священными, и все языки европейские, несмотря на их разные изменения, сохраняют в себе некоторое сходство с древними азиатскими; однако ж мы не можем утвердить сей вероятности никакими действительно историческими свидетельствами и считаем венедов европейцами, когда история находит их в Европе. Сверх того они самыми обыкновениями и нравами отличались от азиатских народов, которые, приходя в нашу часть мира, не знали домов, жили в шатрах или колесницах и только на конях сражались: Тацитовы же венеды имели домы, любили ратоборствовать пешие и славились быстротою своего бега».

В конце IV столетия началось неожиданное переселение гуннов, которое полностью перекроило карту Западной и Восточной Европы. Современники описывали нашествие гуннов как страшную беду. Под ударами воинов Аттилы пал Рим, славянские племена венедов и антов попали под власть гуннов, а южные земли, по Карамзину, обратились в пустыню, где скитались остатки разнообразных племен.

На берега Дуная с востока пришли угры и болгары – там они и осели. Карамзин считал, что движение гуннов заставило сойти со своих мест и многочисленные славянские племена, которые прежде сидели по лесам и были неизвестны римским историкам. Эти племена после исчезновения гуннов расселились как по Западной Европе, так и по Восточной и стали уже племенами знаемыми, они получили общее имя славян.

Карамзин выводил это именование от слова «слава», якобы славяне были хорошими воинами. «Уже в конце пятого века, – сообщает историк, – летописи Византийские упоминают о славянах, которые в 495 году дружелюбно пропустили чрез свои земли немцев-герулов, разбитых лонгобардами в нынешней Венгрии и бежавших к морю Балтийскому; но только со времен Юстиниановых, с 527 года, утвердясь в Северной Дакии, начинают они действовать против империи, вместе с угорскими племенами и братьями своими антами, которые в окрестностях Черного моря граничили с болгарами.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8