Автобиография текста
Хвостик лодкой
Быть может, не лучший термин я изобрел в студенческой работе о Мандельштаме: поэтика инфантилизма. Инфантилизм обычно рассматривается как социальная или медицинская патология. На явление социального инфантилизма особенно напирали в те оттепельные годы наши прозаики и психологи. Но я имел в виду ни то, ни другое, а скорее третье определение: «Инфантильный мужчина – это мужчина, у которого сохранилось детское восприятие мира, ярко выраженные ребячьи черты».
Однако и не совсем это. Не ту, во всяком случае, ставшую пошлой истину, что в каждом художнике живет ребенок. Сравнение взрослого с ребенком вообще чревато пошлостью. Честно говоря, я и сейчас затрудняюсь с отсылкой к предмету сравнения. Речь идет о чертах житейских, поведенческих? В определенной степени да. О поэтическом приеме? Скорее всего. Философия Бергсона, опиравшегося на до-интеллектуальное, до-языковое сознание? Несомненно. И все же решето слишком крупное, главное сквозь дыры исчезает.
Когда я писал, разбирая стихи «Я не знаю, с каких пор…» и «Я по лесенке приставной…»: «За ритмическими изменениями ощущается канон. Похоже на гекзаметр, интерпретированный легкими ребенка», разве я имел в виду интуитивизм Бергсона или недоразвившиеся легкие поэта?
Необходимы были новые продвижения в теории познания, показывающие, что мир состоит не из отдельных вещей, а из процессов, внутри которых находится сам наблюдающий, и познание происходит не только от частного к целому, а от целого к частному. Да и речь в этом случае надо вести не о познании реальности, а о ее переживании.
Близко к определению этого явления не только в словесности, но и в культуре в целом подошел Александр Генис в статье о Мандельштаме: «Разъятая научным анализом вселенная опять срастается в мир, напоминающий о древнем синкретизме, о первобытной целостности, еще не отделяющей объект от субъекта, дух от тела, материю от сознания, человека от природы».
Но и под этим большим покрывалом пропадает конкретика, обаяние и загадочность поэтики Мандельштама. Хотя в студенчестве я писал о том же. «Уворованную связь» поэт ищет и находит в детском синкретизме («осязает слух», «зрячие пальцы», «звучащий слепок»). В поисках «уворованной связи» приходится «скрещивать органы чувств», перелетать через разрывы синтаксиса… Детскость ощущается и в выборе объекта: комар, спичка; в эпитетах, то есть в выделении преимущественных качеств: «розовая кровь», «сухоньких трав»; в словах с уменьшительно-ласкательными суффиксами: песенка, лесенка. Определяемое превосходит определяющее по масштабу и значительности: воздух – стог – шапка. Шорох и звон наделены новой модальностью: «Не по ней ли шуршит вор, / Комариный звенит князь?»
Поэтическое сознание Мандельштама перекликается с фольклорным, мифологическим. ‹…› Космос обитает в окружающих предметах. «Когда понадобилось начертать окружность времени, для которого тысячелетие меньше, чем мигание ресницы, Дант вводит детскую заумь в свой астрономический ‹…› словарь». ‹…› Поэт находится в поисках эмбрионального состояния мира, «ненарушаемой связи» всего живого, поэтому «единство света, звука и материи составляют ‹…› внутреннюю природу стихотворения».
Но и к этому дело, повторяю, не сводится. А разве не просится в детскую книжку замечательное:
Хвостик лодкой, перья черно-желты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли – до чего щегол ты,
До чего ты щегловит!
И воронежские строки написаны строго по канонам детской жалобы: «На вершок бы мне синего моря, / на игольное только ушко…» И слово «извиняюсь» все же, кажется, связано с наигранным, детским, а по существу – ерническим простодушием в пандан «языку трамвайных перебранок». В поздних стихах Мандельштам полюбил употреблять взрослые, «зощенковские», чужие для того, кто якшается с аонидами, слова, гордясь своей детской переимчивостью, умением превратиться в неопознаваемого прохожего (вроде: «Смотрите, как на мне топорщится пиджак, / Как я ступать и говорить умею!»).
Понятно, что мотивы, источники и смыслы у всех этих форм «инфантильности» разные.
Претензии к моему выступлению на семинаре высказала назначенный оппонент Татьяна Калинина: говорить о поэтике инфантилизма у Мандельштама, который тяготеет к одической поэзии, к классицизму, к готической архитектуре, – значит расписаться в отсутствии поэтического слуха. Спор этот сегодня вряд ли стоит продолжать. Разве что поделюсь репликой, которая пятьдесят лет назад по причине своей несерьезности в регламент семинара не вместилась.
* * *
Дети иногда говорят басом. И не только из желания передразнить или показаться взрослее. Порой от подавленной обиды, в приступе боли, отчаянья, гнева, когда связки не успевают настроиться. Но главное – в природной потребности торжественности, значительности и патетики, которые требуют перехода в низкий, пока еще недоступный для них регистр. Интересно в этом смысле наблюдение Николая Пунина: «Почему-то все более или менее близко знавшие Мандельштама звали его „Оськой“, а между тем он был обидчив и торжественен, торжественность, пожалуй, была самой характерной чертой его духовного строя, этот маленький ликующий еврей был величествен – как фуга».
«Ребяческое» (как это называет Иосиф Бродский) в стихах Мандельштама не нуждается, на его взгляд, в доказательствах. Тем не менее при анализе стихотворения «С миром державным…» Бродский не может отказаться от наблюдений. Замечая, например, что «басовая нота в тяжелом „державном“ оказывается по прочтении „ребячески“ практически фальцетом». И еще: «Не хочется заниматься статистикой, скажу наугад: в девяноста случаях из ста лиризм стихотворений Мандельштама обязан введению автором в стихотворную ткань материала, связанного с детским мироощущением, будь то образ или – чаще – интонация. Это начинается с „таким единым и таким моим“ и кончается с „я рожден в ночь с второго на третье“».
У Мандельштама эти переходы из регистра в регистр удивительным образом соединяются в роковом для него стихотворении.
Начало трагедийно-патетическое: «Мы живем, под собою не чуя страны…» Рифма во второй строфе «полразговорца – горца» едва заметно поворачивает ключ в сторону разговорности. Стихотворение вступает в латентную перекличку с детскими стихами Чуковского. И не только давно подмеченные «тараканьи усища». Эпитеты и сравнения нацелены не столько на изощренную точность, сколько, как в лубочных картинках, на карикатурно наглядное изображение ужастика, на выражение гнева, отвращения и обиды. Так дети обзываются.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны…
Про это же и «тонкошеи вожди» и «полулюди». Нищий зоопарк жалких тварей во главе со своим хамом:
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет…
Характерно, что комментаторы не могут объяснить происхождение слова «бабачит». Это неологизм, но опять же из тех неудобопонятных, раздражающих больше звуком, чем смыслом, рассчитанных на непроясненные, негативные эмоции, которые сплошь и рядом встречаются в детских «обзывалках». То ли звукоподражательное к «бабахнуть», то ли отсылка к персонажу славянской мифологии Бабаю.
Как подкову, кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Это и вообще похоже на детскую считалку. Огульное, прямо скажем, обвинение. Что же еще и делать правителю, как не выпускать указы? Почему «как подкову»? За словом «подкова» тянется совсем другой ряд ассоциаций (подкова на счастье). И разве это легкое дело – ковать подкову? И разве это удобный инструмент для убийства? (Хотя лошадь может убить подковой.) Но такое ощущение, что слова взяты с поверхности. В частности, «бровь» – явно из фразеологизма «не в бровь, а в глаз». И вряд ли для того, чтобы сказать, что не все указы Сталина убийственно попадали в цель. Да и «малина» из блатного жаргона. По причине той же оскорбительно прицельной неточности, думаю, появилась «широкая грудь осетина». (Впрочем, существует версия, что осетинская кровь в нем была, так же как версия, что Сталин – грузинский еврей.)
Не случайна реакция Пастернака на это стихотворение: «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства…» Дело не только в том, что Пастернак испугался за собрата по цеху, да и за себя тоже. Стихи ему не понравились и как литература.
Проблема эта связана, кроме прочего, с темой «случайных слов», которые, как пузырьки воздуха, стали проникать в литые строки (для металла губительно, не то со стихами) с поворотом Мандельштама к «трамвайной прозе», уходом от тотальной организации текста. Здесь образуется новый узел.
Автобиография текста
Сингулярность
Какой печалью веет иногда от признаний физиков. Хокинг: «…Вселенная началась с Большого взрыва, с момента, когда Вселенная и все, из чего она состоит, были втиснуты в единственную точку бесконечной плотности, в пространственно-временную сингулярность. В этот момент общая теория относительности Эйнштейна перестает работать. Поэтому нельзя даже предположить, каким образом началась Вселенная. Остается заявить, что объяснение происхождения Вселенной выходит за рамки науки».
Сингулярность, в свою очередь, – одно из самых таинственных и печальных слов в словаре человечества: точка, в которой математическая функция стремится к бесконечности или имеет какие-либо иные нерегулярности поведения. Сингулярность – это точка с бесконечной плотностью, где нарушены все законы физики, а предположения о будущем неизвестны. В ней все теряет смысл. И осмысление происходящего тоже не имеет значения. Под действием гравитации черные дыры сильно искажают пространство-время вплоть до разрыва. Есть предположение, что сквозь эти искажения и разрывы можно перейти в другую реальность, поскольку законы физики здесь перестают работать; состояние Вселенной в мгновении Большого взрыва. Есть теория (что это?), что она родилась из атома вещества с бесконечно большими показателями температуры и плотности. В философском смысле сингулярность – это все мироздание, помещенное в точку, размеры которой стремятся к нулю. Все вещество Вселенной вместе с сознанием, жизнями, эмоциями и самоощущениями людей в одном атоме!
Перевод физических понятий на гуманитарную и психологическую почву – дело малопочтенное. Хотя в разговорной речи оно обыкновенно. «Механический человек», «автоматизированное мышление» или «у него в мозгу короткое замыкание». Но версия того, что Вселенная родилась из точки, будоражит не только мой гуманитарный ум. Сам Хокинг возвращается к ней неоднократно. К тому же, если объяснение момента возникновения Вселенной вне компетенции науки, почему бы мне не провести аналогию между мигом рождения Вселенной и импульсом к появлению художественного произведения. Я говорю о «теории точек» Самуила Лурье.
Вот фрагменты рассуждения Хокинга:
«Все может создаваться из ничего. По крайней мере, на некоторое время. ‹…›
Законы природы не только говорят, что Вселенная может внезапно возникнуть без посторонней помощи, как протон, но и не исключают того, что у Большого взрыва вообще не было причины. Никакой. ‹…›
В момент Большого взрыва произошло нечто очень интересное. Началось само Время. ‹…›
И вот часы оказались в черной дыре – предположим, они смогут выдержать силу гравитации. И что же? Они совсем остановятся. И остановятся не потому, что сломались, а потому, что внутри черной дыры времени не существует. Именно так было при рождении Вселенной. ‹…›
По мере путешествия во времени к моменту Большого взрыва Вселенная будет становиться все меньше и меньше – пока не достигнет точки, где превратится в пространство настолько малое, что станет, по сути, одной бесконечно малой, бесконечно плотной черной дырой. ‹…›
Наконец мы обнаружили то, у чего нет причины, потому что нет времени, в котором могла возникнуть эта причина».
А вот что говорит Лурье:
«Понимаете, мной владела такая мысль, что для всего на свете должен существовать некий идеальный текст. Ближе всего к тому, о чем я говорю, некоторые стихотворения Мандельштама. Про Европу, про Диккенса. Мысль о том, что возможно выразить самую суть большого явления, будь то писатель, роман, собрание сочинений, историческое событие, очень концентрированным текстом, одним абзацем. Для этого, может быть, нужен другой жанр, другой стиль, другое мышление. ‹…›
Это как бы иллюзия. Или как бы предчувствие. Что истина, любая, может быть выражена одним афоризмом, фразой, в крайнем случае – абзацем. Это притом что она не может быть высказана прямо. Должен существовать какой-то путь в глубину. И вот когда не можешь написать такой абзац, прибегнуть к такому концентрированному тексту и даже понять его лингвистическое измерение, то ты вынужден идти другими путями. ‹…› Но это паллиатив, это от не-гениальности, от невозможности сказать тремя словами то, что ты хочешь сказать тремя словами. ‹…›
У меня была даже такая теория точек. Я раньше про произведение, например про стихотворение Блока, очень точно понимал… Я его читал, читал, пока не начинал чувствовать, что все оно выросло из одного точечного импульса, буквально из булавочного укола. Это была миллисекунда, которая затем развернулась в некий текст, который длится, скажем, минуту или две, хотя на самом деле он гораздо обширнее.
Идея умирает в тексте, чтобы возродиться в сознании читателя. Думаю, что это так и происходит. Эта миллисекунда превращается в некую пространственную структуру, в тело текста, но в результате, если произведение гениально, остается в нас той самой миллисекундой. Из точки получается снова точка. ‹…› На этом можно было бы, как мне кажется, построить целую методологию, но у меня на это не хватит ни образования, ни ума, я знаю это только как эмпирический факт.
Даже великий роман, который вас потряс, взволновал и так далее, если честно и глубоко подумать, оставляет в вас ту же миллисекунду, которую можно было бы, будь это в ваших личных возможностях или вообще в возможностях человека, выразить несколькими словами. Но это невозможно. ‹…›
Вот как астрофизики говорят о черных дырах: они не имеют объема. Истина тоже не имеет объема. А текст имеет объем. В этом разница между текстом и истиной. Притом что текст (настоящий текст) всегда стремится к истине».
Такие дела. Теории вполне сумасшедшие, но всякий, умеющий читать тексты, чувствует в них правду, независимо от своей профессии и склада своего ума. Лурье к тому же утверждает, что знает это «как эмпирический факт».