– Производства легли, а мы всё поем, – сказал молодой разночинец, зло выглядывая из запотевших норок очков.
– В компьютере искали? – тихо обратился мужчина с внимательным, бухгалтерско-профессорским профилем к мужу Фроси.
– Они по чернобыльским дням стирают информацию. Вирусы обновляются каждый месяц.
– Я не против петровских реформ, – снова попыталась отогнать вуаль дама. – Но, коли дело дошло до всеобщей и полной компьютеризации, – тут я славянофил. Пусть лучше будет коммунизм.
– Вы скажете тоже, – улыбнулся муж Фроси.
– Я скажу. Да.
Тут я заметил, что в стороне, на покрытом гарью сугробике, стоит группа поменьше, и парень в офицерском бушлате записывает что-то на бумажке. Я двинул к ним.
– Есть варианты? – спросил я, заглядывая через чье-то плечо, вставая на цыпочки и чуть-чуть подпрыгивая.
– Варианты всегда есть, – ответил тот, не поднимая на меня взгляда.
– Подождите, мужчина, – запротестовала вдруг женщина с молодой сединой и почему-то с рюкзаком за плечами. – Вы ведь только подошли. А осталось всего два места. – Я подумал, что и при жизни она пребывала всегда в состоянии ажиотажа и нервной соревновательности, поводов для которой у нас не надо искать. И при этом руководило ею конечно высшее, быть может, еще комсомольское чувство справедливости.
– Я вообще с ночи стою. Почему сразу не сказали? – подбежала, оскальзываясь, дама. Вуальку, по такому случаю, она засадила на шляпу, и черные проталины ее глаз заставили вздрогнуть даже этих, не самых счастливых на сегодняшний день людей. – А я уже больше не могу. Каждую ночь он приходит ко мне и просит еды. Мама, говорит, ну что, тебе жалко?
– Вы о ком?
– Сын. Он в Чечне погиб. А гроб раскрыть не разрешили. Я хочу к нему. У меня уже приготовлено всё его любимое. Он поест и успокоится.
– И обратно – очередь. Совсем довели страну, – это разночинец. К сугробу все же потянулся и он.
– Я записываюсь, – решительно сказала дама, растирая по лицу слезы, как будто это был дождь.
– Да погодите вы! – снова женщина, которую очень молодила седина. – Уж если по справедливости, то места надо отдать этим вот старичкам.
– Пусть в Смольный ходят без очереди, – выпалил кто-то горохом.
– Да уж, ветеранов теперь и в магазинах не пропускают, – вздохнула дама, и было непонятно, кому она в этом случае сочувствует.
– Вы-то чего так на тот свет торопитесь? – сказал разночинец. Говорил он, не открывая рта, из чего явствовало, что при жизни у него не было ни времени, ни денег на дантиста. – Молодая, красивая. Накормить она хочет. Это же смешно!
– Хам! – дама неожиданно смутилась, и вокруг ее носа отчетливо проявился белый треугольник.
– Сколько? – спросил между тем разночинец.
– Десять, – ответил офицер. – Дальше не знаю, это уже не со мной.
– Десять? Это балл!
– Кому дорого, есть фирма «Последний срок». Идите туда.
– Я была, – сказала дама, снова опустив на лицо вуаль. – Там хорошо. Живая музыка и все такое. Батюшки молодые. После кремации белую голубку из преисподней выпускают. Но там без свидетельства ничего. Только горсть земли с родины. Тысяча за пакетик. Я купила. А так ничего.
Час назад я не мог подумать, что больше всех из друзей по несчастью мне станет жалко эту коммунистку с душой белого голубя.
Умершая в один день пара уже выпотрошила старухину сумочку и протягивала офицеру деньги.
Почувствовав, что траурный поезд на этот раз уйдет без него, разночинец скривил лицо в нигилистической ухмылке:
– Слушай, а у тебя контакт с Самим, или приходится архангелам отстегивать?
– Да вы, наверное, самоубийца?! – возмущенно воскликнул муж Фроси.
– Смешно. С собой кончают люди, лишенные чувства юмора. У меня с этим в порядке.
– Если в порядке, чего же ты с нами толчешься?
– Я никого не заставляю, – просто сказал офицер в бушлате. И добавил, показывая на меня и даму с вуалью: – Могу взять еще у вас двоих. Но не ручаюсь. Вечером надо созвониться.
Странно, никто не зароптал. Все смертники стали вдруг рассеянно смотреть по сторонам: на смелых птичек, лезущих под ноги, на солнце, которое начало уже припекать. Все как-то сразу почувствовали, что Радий Прокопьевич (так звали человека в бушлате) не только облечен полномочиями, но обладает и еще более таинственным правом: разделять людей по одному ему известным качествам и незримым превосходствам, которые в этой ситуации были важнее других, видимых. Как ни понимал я, что горе и у всех стоящих здесь одинокое и особое, но выбор Радия Прокопьевича был мне приятен и казался заслуженным. Он отчасти совпадал с моим, потому что ведь и сам я только что искренне пожалел даму с вуалью, которая сначала представилась неприятной.
Деньги при мне были, я догадывался, что путешествие не будет бесплатным. Когда мы с Радием Прокопьевичем обменивались телефонами, сквер был уже пуст. Я пожалел, что не успел выразить дружеского соболезнования даме в вуали. Но нам, похоже, еще предстояло увидеться, ведь оба мы были сверх лимита.
Снова стало одиноко, но грело чувство удачно оформленной сделки, и путь не казался пройденным: до того как прозвучит последний аккорд, оставались еще необходимые дела и заботы. Наш с дамой вагон стоял пока не прицепленным.
Сквер колыхался над головой, как утренняя, косо освещенная люстра. И жить так хотелось!
Перформанс: маленький человек
В этом звонком состоянии почти уже устроенного будущего отправиться бы куда-нибудь в лесопарк, кормить уток и дергать со дна реки золотых ершей. Сколько времени выделено! Дома запечь ершей в духовке, снимать с них, пригласив детей, колючие панцири, подкидывая лучшие, еще дымящиеся экземпляры жене. А вечером уж позвонить Радию Прокопьевичу. Может, и не получится еще у него, не бог все же. Успеем тогда договорить обо всем, успею наставления дать и распорядиться: кому рубашку, кому костюм, диктофон «Sony», фонарик с компасом, авторучку с фонариком, кусок малахита, миниатюрный бронзовый иконостас, медаль «Голос сезона». Полное собрание книг рукой огладить и каждую сопроводить напутствием. Расспросить маму о своем и ее детстве. Вернуть жене письма; почитали бы вместе, поплакали, поделились угрызениями совести. Тогда уж можно и расставаться.
Но надо было идти на радио.
Я, однако, пошел не напрямую, а через тихие улицы Коломны, изредка поднимая взгляд на кариатиды, которые смотрели на меня в упор. Не им бы укорять меня! Тоже, конечно, не отпуск, но все же на людях и при деле.
Нельзя сказать, чтобы я оставлял мир с чувством, что вот не успел закрепить в нем какой-то болтик, провести последний штрих и, пожалуйста, хоть сейчас в гости к Лауре, если бы она вдруг снова поблажилась: «Примите благосклонно сей бедный плод усердного труда». Нет, мир давно, а сейчас особенно, представлялся мне чем-то вроде перформанса, и давно я подыскивал в нем местечко для себя. Как-то раз показалось даже, что нашел.
Это был перформанс посвященный чеховской «Чайке», вернее, одному из персонажей, Якову-работнику. Никто, наверное, и не помнит такого. По сюжету, он действительно как будто не нужен. В пьесе у него всего две реплики, кажется: «Удочки прикажете укладывать?» и «Мы, Константин Гаврилович, купаться пойдем».
Но Чехов не от больной ведь головы ввел этого Якова. Масса людей мучается, сходит с ума, любит, ненавидит, стреляется из-за отсутствия смысла жизни, и рядом – человек, совершенно не замороченный высшим, материальная основа пьесы, да что там – всей жизни, всех ее маний и фобий. Во-первых, он – работник, во-вторых, он – Яков, в-третьих, как бы это сказать, он производит минимальные подвижки в пространстве: не хлопочет, не влюбляется, не воспаряет, не ревнует, но он – нужен. Авторов интересуют вещи и поверхности. В инсталляции использованы плесень, следы от чая и вина, умерший и проросший горох. И все это прочно закреплено на металле. На Якове-работнике держится мир.
Однако желание превратиться в маленького человека – своего рода мания величия, присущая так называемым интеллигентам. Какой я, к черту, Яков-работник? Рубаху надеваю, не расстегивая манжет. Гречку перебирать, завязывать шнурки на детских ботиночках – вот самое мое дело. Неуютно было жить с такими руками под статуей Рабочего и Колхозницы.
Теперь, впрочем, и этого символа над нами нет, все только продают или покупают, и мои ювелирные руки никому не режут глаз. Но от этого стало почему-то еще тревожнее, будто лишился я прописки и даже конкретного презрения не достоин. Еще меньше понимаю, кто я, собственно: крайний слева на фотографии миллионов (лицо не установлено) или голос сезона, автор несуществующих романов, напичканный комплексами, горький плод безотцовщины или отломившийся от отца осколок, несущийся вслед за ним по его орбите в неизвестность? Чем был усыпан путь мой?
ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
Дом на воде
Отец. Беспокойные ритмы
Об отце надо мне рассказать особо, потому что именно он, вернее, его внезапное распыление в пространстве и времени, было причиной бюрократической болезни, которая поразила меня еще до моей смерти.