– Почему же вы уверены, Нестор Игнатьич?
– Потому, что… я ее ненавижу.
– Гм! Ну, этого еще иногда бывает маловато, люди иногда и ненавидят, и презирают, а все-таки любят.
– Не знаю; мне кажется что даже и слова ненавидеть и любить в одно и то же время вместе не вяжутся.
– Да, рассуждайте там, вяжутся или не вяжутся; что вам за дело до слов, когда это случается на деле; нет, а вы попробовали ли себя спросить, что если б ваша жена любила кого-нибудь другого?
– Ну-с, так что же?
– Как бы вы, например, смотрели, если бы ваша жена целовала своего любовника, или… так, вышла что ли бы из его спальни?
– Дора! Да ты, наконец, решительно несносна! – воскликнула Анна Михайловна и, вставши со своего места, подошла к окошку.
– Смотрел бы с совершенным спокойствием, – отвечал Долинский на последний вопрос Дорушки.
– Да, ну, если так, то это хорошо! Это, значит, дело капитальное, – протянула Дора.
– Но смешно только, – отозвалась со своего места Анна Михайловна, – что ты придаешь такое большое значение ревности.
– Гадкому чувству, которое свойственно только пустым, щепетильно-самолюбивым людишкам, – подкрепил Долинский.
– Толкуйте, господа, толкуйте; а отчего, однако, это гадкое чувство переживает любовь, а любовь не переживает его никогда?
– Но, тем не менее, все-таки оно гадко.
– Да я же и не говорю, что оно хорошо; я только хотела пробовать им вашу любовь, и теперь очень рада, что вы не любите вашей жены.
– Ну, а тебе что до этого? – укоризненно качая головой, спросила Анна Михайловна.
– Мне? Мне ничего, я за него радуюсь. Я вовсе не желаю ему несчастия.
– Какие ты сегодня глупости говорила, Дора, – сказала Анна Михайловна, оставшись одна с сестрою.
– Это ты о Долинском?
– Да, разумеется. Почем ты знаешь, какая его жена? Может быть, она самая прекрасная женщина.
– Нет, этого не может быть: он не такой человек, чтобы мог бросить хорошую женщину.
– Да откуда ты его знаешь?
– Ах, господи боже мой, разве я дура, что ли?
– Ну, а бог его знает, какой у него характер?
– Детский; да, впрочем, какой бы ни был, это ничего не значит: ум и сердце у него хорошие, – это все, что нужно.
– Нет; а ты пресентиментальная особа, Аня, – начала, укладываясь в постель, Дорушка. – У тебя все как бы так, чтоб и волк наелся и овца б была целою.
– А, конечно, это всего лучше.
– Да, очень даже лучше, только, к несчастью, вот досадно, что это невозможно. Уж ты поверь мне, что его жена – волк, а он – овца. В нем есть что-то такое до беспредельности мягкое, кроткое, этакое, знаешь, как будто жалкое, мужской ум, чувства простые и теплые, а при всем этом он дитя, правда?
– Да, кажется. Мне и самой иногда очень жаль его почему-то.
– А, видишь! Мы—чужие ему, да нам жаль его, а ей не жаль. Ну, что ж это за женщина? Анна Михайловна вздохнула.
– Страшный ты человек, Дора, – проговорила она после минутного молчания.
– Поверь, Аничка, – отвечала, приподнявшись с подушки на локоть, Дора, – что вот этакое твое мягкосердечие-то иной раз может заставить тебя сделать более несправедливости. А по-моему, лучше кого-нибудь спасать, чем над целым светом охать.
– Я живу сердцем, Дора, и, может быть, очень дурно увлекаюсь, но уж такая я родилась.
– А я разве не сердцем живу, Аня? – ответила Дорушка и заслонила рукою свечку.
– А, ведь, он очень хорош, – сказала через несколько минут Дора.
– Да, у него довольно хорошее лицо, – тихо отвечала Анна Михайловна.
– Нет, он просто очаровательно хорош.
– Да, хорош, если хочешь.
– Какие-то притягивающие глаза, – произнесла после короткой паузы Дора, щуря на огонь свои собственные глазки, и молча задула свечу.
– Люблю такие тихие, покорные лица, – досказала она, ворочаясь впотьмах с подушкой.
– Ну, что это, Дора, сто раз повторять про одно и то же! Спи, сделай милость, – отвечала ей Анна Михайловна.
Глава шестая
Роман чуть не прерывается в самом начале
Доходил второй месяц знакомству Долинского с Прохоровыми, и сестры стали собираться назад в Россию. Долинский помогал им в их сборах. Он сдал комиссионеру все покупки, которые нужно было переслать Анне Михайловне через все таможенные мытарства в Петербург; даже помогал им укладывать чемоданы; сам напрашивался на разные мелкие поручения и вообще расставался с ними, как с самыми добрыми и близкими друзьями, но без всякой особенной грусти, без горя и досады. Отношения его к обеим сестрам были совершенно ровны и одинаковы. Если с Дорушкой он себя чувствовал несколько веселее и сам оживлялся в ее присутствии, зато каждое слово, сказанное тихим и симпатическим голосом Анны Михайловны, веяло на него каким-то невозмутимым, святым покоем, и Долинский чувствовал силу этого спокойного влияния Анны Михайловны не менее, чем энергическую натуру Доры.
Дорушка не заводила более речи о браке Долинского, и только раз, при каком-то рассказе о браке, совершившемся из благодарности, или из какого-то другого весьма почтенного, но бесстрастного чувства, сказала, что это уж из рук вон глупо.
– Но благородно, – заметила сестра.
– Да, знаешь, уж именно до подлости благородно, до самоубийства.
– Самопожертвование!
– Нет, Аня, – глупость, а не самопожертвование. Из самопожертвования можно дать отрубить себе руку, отказаться от наследства, можно сделать самую безумную вещь, на которую нужна минута, пять, десять… ну, даже хоть сутки, но хроническое самопожертвование на целую жизнь, нет-с, это невозможно. Вот вы, Нестор Игнатьич, тоже не из сострадания ли женились? – отнеслась она к Долинскому.
– Нет, – отвечал Долинский, стараясь сохранить на своем лиие как можно более спокойствия.