– Да оттого, что за охота с ними спорить? Вы ведь их ничем не урезоните.
– Ну-с?
– Ну-с, так и говорить не стоит. Что мне за радость открывать перед ними свою душу! Для меня что очень дорого, то для них ничего; вас вот все это занимает серьезно, а им лишь бы слова выпускать; вы убеждаетесь или разубеждаетесь в чем-нибудь, а они много – что если зарядятся каким-нибудь впечатлением, а то все так…
– Это, выходит, значит, что я глупо поступаю, споря с ними?
Долинский тихо улыбнулся.
– Ммм! Какой любезный! – произнесла Дора, бросив ему в лицо хлебным шариком.
– Вы думаете, что для них ошибаться в чем-нибудь – очень важная вещь? Жизни не будет стоить; скажет: ошибся, да и дело к стороне; не изболит сердцем, и телом не похудеет.
– Ах, Нестор Игнатьич, Нестор Игнатьич! Кому ж, однако, верить-то остается? А ведь нужно же кому-нибудь верить, хочется, наконец, верить! – говорила задумчиво Дора.
– Веруйте смелее в себя, идите бодрее в жизнь; жизнь сама покажет, что делать: нужно иметь ум и правила, а не расписание, – успокаивал ее Долинский, и у них переменялся тон и заходила долгая, живая беседа, кончая которую Даша всегда говорила: зачем эти люди мешают нам говорить?
Долинский сам чувствовал, что очень досадно, зачем эти люди мешают ему говорить с Дорой, а эти люди являлись к ним довольно редко и раз от разу посещения их становились еще реже.
– Ну, какое сравнение разговаривать, например, с ними, или с простодушным Ильею Макаровичем? – спрашивала Дора. – Это – человек, он живет, сочувствует, любит, страдает, одним словом, несет жизнь; а те, точно кукушки, по чужим гнездам прыгают; точно ученые скворцы сверкочат: «Дай скворушке кашки!» И еще этакие-то кукушки хотят, чтобы все их слушали. Нечего сказать, хорошо бы стало на свете! Вышло бы, что ни одной твари на земле нет глупее, как люди.
– Это мы вам обязаны за такое знакомство, – шутила она с Долинским. – К нам прежде такие птицы не залетали. А, впрочем, ничего – это очень назидательно.
– А не спорить я все-таки не могу, – говорила она в заключение.
Вырвич и Шпандорчук пробовали заводить с Дорушкой речь о стесненности женских прав, но она с первого же слова осталась к этому вопросу совершенно равнодушною. Развиватели дали ей прочесть несколько статей, касавшихся этого предмета; она прочла все эти статьи очень терпеливо и сказала:
– Пожалуйста, не носите мне больше этого сора.
– Неужто, – говорили ей, – вы не сочувствуете и тому, что люди бьются за вас же, бьются за ваши же естественные права, которые у вас отняты?
– Я очень довольна моими правами; я нахожу, что у меня их ровно столько же, сколько у вас, и отнять их у меня никто не может, – отвечала Дора.
– А вот не можете быть судьей.
– И не хочу; мне довольно судить самое себя.
– А других вы судите чужим судом?
– Нет, своим собственным.
– Спорщица! Когда ты перестанешь спорить! – останавливала сестру Анна Михайловна, обыкновенно не принимавшая личного участия в заходивших при ней длинных спорах.
– Не могу, Аня, за живое меня задевают эти молодые фразы, – горячо отвечала Дора.
– Но позвольте, ведь вы могли бы пожелать быть врачом? – возражал ей Шпандорчук.
– Могла бы.
– И вам бы не позволили.
– Совершенно напрасно не позволили бы.
– А все-таки вот взяли бы, да и не позволили бы.
– Очень жаль, но я бы нашла себе другое дело. Не только света, что в окне.
– Ну, хорошо-с, ну, положим, вы можете себе создать этакое другое независимое положение, а те, которые не могут?
– Да о тех и говорить нечего! Кто не умеет стать сам. того не поставите. Белинский прекрасно говорит, что том'. нет спасения, кто в слабости своей натуры носит своего врага.
– Ах, да оставьте вы, сделайте милость, в покое вашего Белинского! Помилуйте, что же это, приговор, что ли. что сказал Белинский?
– В этом случае, да – приговор. Попробуйте-ка отнять независимость у меня, у моей сестры, или у Анны Анисимовны! Не угодно ли?
– Что за Анна Анисимовна?
– А, это счастливое имя имеет честь принадлежать совершенно независимой швее из нашего магазина.
Дорушка любила ставить свою Анну Анисимовну в пример и охотно рассказывала ее несекретную историю.
– Вот видите! – говорили ей после этого рассказа развиватели, – а легко зато этой Анне Анисимовне?
– Ну, господа, простите меня великодушно! – запальчиво отвечала Дора. – Кто смотрит, легко ли ему, да еще выгодно ли ему отстоять свою свободу, тот ее не стоит и даже говорить о ней не должен.
– Да, женщина, почти каждая – раба; она раба и в семье, раба в обществе.
– Потому что она большей частью раба по натуре.
– То есть как это? Не может жить без опеки?
– Не хочет-с, не хочет сама себе помогать, продает свою свободу за кареты, за положение, за прочие глупые вещи. Раба! Всякий, кто дорожит чем-нибудь больше, чем свободой, – раб. Не все ли равно, женщина раба мужа, муж раб чинов и мест, вы рабы вашего либерализма, соболи, бобры – все равны!
– Даже досюда идет!
– А еще бы! Ведь вы не смеете, быть не либералом?
– Потому что мы убеждены…
– Убеждены! – с улыбкой перебивала Дора. – Не смеете, просто не смеете. Не знаете, что делать; не знаете, за что зацепиться, если вас выключат из либералов. От жизни даже отрекаетесь.
– Вот то-то, Дарья Михайловна, – говорили ей, – не знаете вы, сколько труда в последнее время положено за женщину.
– Это правда. Только я, господа, об одном жалею, что я не писательница. Я бы все силы мои употребила растолковать женщинам, что все ваши о нас попечения… просто для нас унизительны.
– Да что ж, Дарья Михайловна, унизительно, вы говорите? Позвольте вам заметить, что в настоящем случае вы несколько неосторожно увлеклись вашим самолюбием. Мы хлопочем вовсе и не о вас – то есть не только не о вас лично, а и вообще не об одних женщинах.
– ао себе – я это так и догадывалась.