Полюбила я любовничка,
Канцелярского чиновничка;
По головке его гладила,
Волоса ему помадила.
Долинский, выйдя из комнаты, духом перескочил дворик и в одно мгновение очутился на чердаке за деревянным фронтоном.
– Бобка! – позвал он потихоньку сквозь доску, стараясь говорить как можно спокойнее и как раз у мальчиковой головы.
– А! – отозвался на знакомый голос юный Блонден.
– Гляди-ка сюда! – продолжал Долинский, имея в виду привлечь глаза мальчика к стене, чтобы он далее не трогался и не глянул как-нибудь вниз…
– Говабь повзает, – говорил, весь сияя, Бобка.
– Вижу; а ты гляди-ко, Бобка, как я его, шельму, сейчас изловлю!
– Ну, ну, ну, лови! – отвечал мальчик, и сам воззрился в одно место на нижней доске фронтона.
– Ты только смотри, Бобка, не трогайся, а я уже его сейчас.
Мальчик от радости оскалил беленькие зубенки и закусил большой палец своей левой руки.
В это же мгновение в слуховом окне показалась прелестная голова Долинского. Красивое, дышащее добротою и кротостью лицо его было оживлено свежею краскою спокойной решимости; волнистые волосы его рассыпались от ветра и легкими, тонкими прядями прилипали к лицу, покрывающемуся от страха крупными каплями пота. Через мгновение вся его стройная фигура обрисовалась на сером фоне выцветшего фронтона, и прежде чем железные листы загромыхали под его ногами, левая рука Долинского ловко и крепко схватила ручонку Бобки. Правою рукою он сильно держался за край слухового окна и в одну секунду бросил в него мальчика, и вслед за ним прыгнул туда сам.
Все это произошло так скоро, что, когда Долинский с Бобкой на руках проходил через кухню, кухарка еще не кончила песню про любовничка – канцелярского чиновничка и рассказывала, как она.
Напоила его мятою, Обложила кругом ватою.
– Ах, скверный ты мальчик! – нервно вскрикнула Анна Михайловна при виде Бобки.
– Насилу поймал, – говорил весело Долинский.
– Боже мой, какой страх был!
Из коридора выбежала бледная Анна Анисимовна: она было сердито взяла Бобку за чубок, но тотчас же разжала руку, схватила мальчика на руки и страстно впилась губами в его розовые щеки.
– Миндаль вам за спасение погибавшего, – проговорил шутливо Вырвич, подавая Долинскому выколупнутую с булки поджаренную миндалину.
Анна Михайловна вспыхнула.
– Страшно! У вас голова могла закружиться, – говорила она, обращаясь к Долинскому.
– Нет, это ведь одна минута; не надо только смотреть вниз, – отвечал Долинский, спокойно кладя на стол поданную ему миндалинку, и с этими словами ушел в свою комнату, а оттуда вместе с Дашею прошел через магазин на улицу.
Через часа полтора, когда они возвратились домой, Дора застала сестру в ее комнате, сильно встревоженной.
– Что это такое с тобой? – спросила она Анну Михайловну.
– Ах, Дорушка, не можешь себе вообразить, как меня разбесили!
– Ну?
– Да вот эти господа ненавистные. Только что вы ушли, как начали они рассуждать, следовало или не следовало Долинскому снимать этого мальчика, и просто вывели меня из терпения.
– Решили, что не следовало?
– Да! Решили, что дворника надо было послать; потом стали уверять меня, что здесь никакого страха нет и никакого риска нет; потом уж опять, как-то опять стало выходить, что риск был, и что потому-то именно не следовало рисковать собой.
– Да ведь они ничем и не рисковали, у окошка стоя. Жаль, что я ушла, не послушала речей умных.
– Уж именно! И что только такое тут говорилось!.. И о развитии, и о том, что от погибели одного мальчика человечеству не стало бы ни хуже, ни лучше; что истинное развитие обязывает человека беречь себя для жертв более важных, чем одна какая-нибудь жизнь, и все такое, что просто… расстроили меня.
– Что ты даже взялась за гофманские капли?
– Ну, да.
– Успокойся, моя Софья Павловна, твой Молчалин жив; ни лбом не треснулся о землю, ни затылком, – проговорила Дора, развязывая перед зеркалом ленты своей шляпы.
– И ты тоже! – нетерпеливо сказала Анна Михайловна.
– Господи, да что такое за «не тронь меня» этот Долинский.
– Не Молчалин он, а я не Софья Павловна.
– Пожалуйста, прости, если неловко пошутила. Я не знала, что с тобой на его счет уж и пошутить нельзя, – сухо проговорила, выходя из комнаты, Дора.
Через минуту Анна Михайловна вошла к Дорушке и молча поцеловала ее руку; Дора взяла обе руки сестры и обе их поцеловала также молча.
В очень короткое время Анна Михайловна удивила Дору еще более поступком, который прямо не свойственен был ее характеру. Анна Михайловна и Дора как-то случайно знали, что Шпандорчук и Вырвич частенько заимствовались у Долинского небольшими деньжонками и что должки эти частью кое-как отдавались пополам с грехом, а частью не отдавались вовсе и возрастали до цифр, хотя и небольших, но все-таки для рабочего человека кое-что значащих. Было известно также и то, что Долинский иногда сам очень сбивается с копейки и что в одну из таких минут он самым мягким и деликатным образом попросил их, не могут ли они ему отдать что-нибудь; но ответа на это письмо не было, а Долинский перестал даже напоминать приятелям о долге. Эта деликатность злила необыкновенно самолюбивого Шпандорчука; ему непременно хотелось отомстить за нее Долинскому, хотелось хоть какой-нибудь гадостью расквитаться с ним в долге и, поссорившись, уничтожить всякую мысль о какой бы то ни было расплате. Но поссориться с Нестором Игнатьевичем бывало гораздо труднее, чем помириться с глупой женщиной. Шпандорчук пробовал ему и кивать головою, и подавать ему два пальца, и полунасмешливо отвечать на его вопросы, но Долинский хорошо знал, сколько все это стоит, и не удостоивал этих проделок никакого внимания. Шпандорчуку даже вид Долинского стал ненавистен.
– Какое это у вас лицо, гляжу я? – говорил один раз, прощаясь с ним, Вырвич.
– Какое лицо? – спросил, не понимая вопроса, Долинский.
– Да я не знаю, что такое, а Шпандорчук что-то уверяет, что у Долинского, говорит, совсем неблагопристойное лицо какое-то делается.
Вырвич откровенно захохотал.
– А это верно господин Шпандорчук не чувствует ли себя перед Нестором Игнатьевичем в чем-нибудь… неисправным? – тихо вмешалась Анна Михайловна. – Все пустые люди, – продолжала она, – у которых очень много самолюбия и есть какие-то следы совести, а нет ни искренности, ни желания поправиться, всегда кончают этим, что их раздражают лица, напоминающие им об их собственной гадости.
Все это Анна Михайловна проговорила с таким холодным спокойствием и с таким достоинством, что Вырвич не нашелся сказать в ответ ни слова, и красненький-раскрас-ненький молча вышел за двери.
– Вот, брат, отделала тебя! – начал он, являясь домой, и рассказал всю эту историю Шпандорчуку.
– Кто вас просит сообщать мне такие мерзости, – взвизгнул Шпандорчук, неистово вскакивая с постели. – Я ей, негодяйке, просто… уши оболтаю на Невском! – Зарешил он, перекрутив и бросив на пол коробочку из-под зажигательных спичек.
С этих пор ни Вырвич, ни Шпандорчук не показывались в доме Анны Михайловны, и последний, встречаясь с нею, всегда поднимал нос как можно выше, по недостатку смелости задорно смотрел в сторону.
Глава десятая