– Ничего не понимаю.
– Слушайте: мудрец заплакал и говорит ученому: «Ах, какой ты бедный, как ты дурно учился», а тот еще хуже рассердился и говорит:
«Чем я дурно учился: я сто книг выучил».
А мудрец отвечает:
«Как же ты сто книг выучил, а одно слово неприятное услыхал, и все их вдруг позабыл и драться стал».
– Это он остро ему сказал.
– А как же? «Иди, говорит, теперь снова учись». А Червев что выучил, все постоянно помнит.
– А его тоже разве на такой манер экзаменовали?
– Еще бы!
– И дураком называли?
– Ну, разумеется: только ведь его кто как хочет обижай, он не обидится и своего достоинства не забудет.
– Да в чем же его достоинство?
– Постиг путь, истину и жизнь.
– Путь, истина и жизнь – это Христос.
– Он его и постиг.
Княгиня перестала расспрашивать; ее докладчики ее интересовали, но не удовлетворяли ее любопытства.
Но каково же было ее удивление, когда те, кому она передала результат своих неудачных разведок о местопребывании Червева, ответили ей, что местопребывание старика уже отыскано чрез Дмитрия Петровича Журавского, который не прерывал с Червевым сношений и знал, что этот антик теперь живет в Курске, где учит грамоте детей и наслаждается дружбою «самоучного мещанина Семенова».
Княгиня слыхала и про Журавского и про «самоучного мещанина Семенова», которые оба впоследствии получили у нас оригинальную известность: первый как сотрудник Сперанского по изданию законов и потом искреннейший аболиционист, а второй как самоучка-астроном.
Имена этих двух людей, в особенности имя Дмитрия Журавского, подняли в глазах бабушки значение Червева. Какой-нибудь незначащий человек не мог быть другом страстного любителя науки Семенова, и с ним наверное не пересылался бы письмами Журавский, освободительные идеи которого, впоследствии неуспешно приложенные им в имениях графа Перовского, хотя и держались в секрете, но были немножко известны княгине. К слову о Журавском нелишним считаю сказать, что бабушка никогда не боялась «освобождения» и сама охотно толковала о том, что быт крепостных невыносимо тяжел и что «несправедливость эту надо уничтожить». Правда, княгиня Варвара Никаноровна не думала о таком освобождении крепостных, какое последовало при Александре Втором; это лучшим ее сверстникам не казалось возможным. Журавский, посвятивший крестьянскому вопросу всю свою жизнь и все свои средства, никогда в лучших своих мечтах не дерзал проектировать так, как это сделалось… Великодушный человек этот соглашался еще оставить крестьянина помещичьим работником, но только не рабом.
По крайней мере так писано в заготовленной Журавским правительству записке, которая ныне, вместе с другими бумагами покойного, хранится у того, кто пишет эти строки. Журавский не мечтал об освобождении крестьян иначе как с долговременною подготовительною полосою, доколе крестьянин и его помещик выправятся умственно и нравственно. Теперь, когда Колумбово яйцо поставлено, все эти примериванья, разумеется, могут казаться очень неудовлетворительными, но тогда и так едва смели думать. Княгиня Варвара Никаноровна, находясь в числе строго избранных лиц небольшого кружка, в котором Журавский первый раз прочел свою записку «О крепостных людях и о средствах устроить их положение на лучших началах», слушала это сочинение с глубочайшим вниманием и по окончании чтения выразила автору полное свое сочувствие и готовность служить его заботам всем, чем она может. Журавский, однако, всех отклонял от участия в этом деле; он надеялся провести все чрез В. Перовского, от имени которого и должна была идти «записка». Но тем не менее все это настолько познакомило княгиню с Журавским, что она не затруднилась обратиться к нему за расспросами о Червеве. Хворый Журавский, с своими длинными золотушными волосами и перевязанным черною косынкою ухом, явился к княгине по ее зову и на ее вопрос о Червеве отвечал:
– Он человек очень ученый.
– Какого духа он? – спросила бабушка.
Собеседник княгини поежился, поправил черную перевязь на своем больном лице и отвечал:
– Слишком возвышенного.
– Извините, – молвила бабушка, – я не понимаю, как человек может быть слишком возвышен?
– Когда он, имея высокий идеал, ничего не уступает условиям времени и необходимости.
– Червев таков?
– Да, он таков.
– Чего ж он хочет?
– Всеобщего блага народного.
– Он знает ваши заботы?
– Да.
– Вы с ним советовались?.. Извините меня, бога ради, что я вас так расспрашиваю.
– Ничего-с; да, я с ним советовался, мы с ним были об этом в переписке, но теперь я это оставил.
– Почему?
Журавский опять взялся за перевязь.
– Бога ради… я вас прошу, извините мне мои вопросы, мне это очень нужно!
– Он нехорошо на меня действует, он очень благоразумен, но все, что составляет цель моей жизни, он считает утопиею… Он охлаждает меня.
– Он не расположен к этому делу?
– Нет; но у него очень сильна критика…
– В чем же он критикует вашу записку?
– Он вместо ответа надписал просто, что в возможность освобождения по воле владельцев не верит.
– Во что же он верит?
– В то, что это сделаем не мы.
– А кто же?
– Или сами крестьяне, или самодержавная воля с трона.
И бабушка и ее собеседник умолкли.
– Что же? – тихо молвила после паузы княгиня, – знаете, может быть, он и прав.
– Быть может.
– Наше благородное сословие… ненадежно.