«Спасайте, князья: сами видели, все это было на честном бою…»
Они сжались, и пошли меня друг за дружку перепихивать, и скрыли.
– То есть позвольте… как же они вас скрыли?
– Совсем я с ними бежал в их степи.
– В степи даже!
– Да-с, в самые Рынь-пески.
– И долго там провели?
– Целые десять лет: двадцати трех лет меня в Рынь-пески доставили, по тридцать четвертому году я оттуда назад убежал.
– Что же, вам понравилось или нет в степи жить?
– Нет-с; что же там может нравиться? Скучно, и больше ничего; а только раньше уйти нельзя было.
– Отчего же: держали вас татары в яме или караулили?
– Нет-с, они добрые, они этого неблагородства со мною не допускали, чтобы в яму сажать или в колодки, а просто говорят: «Ты нам, Иван, будь приятель: мы, говорят, тебя очень любим, и ты с нами в степи живи и полезным человеком будь – коней нам лечи и бабам помогай».
– И вы лечили?
– Лечил; я так у них за лекаря и был, и самих их, и скотину всю, и коней, и овец, всего больше жен ихних, татарок, пользовал.
– Да вы разве умеете лечить?
– Как бы вам это сказать… Да ведь в этом какая же хитрость? Чем кто заболит – я сабуру дам или калганного корня, и пройдет, а сабуру у них много было, – в Саратове один татарин целый мешок нашел и привез, да они до меня не знали, к чему его определить.
– И обжились вы с ними?
– Нет-с, постоянно назад стремился.
– И неужто никак нельзя было уйти от них?
– Нет-с, отчего же, если бы у меня ноги в своем виде оставались, так я, наверно, давно бы назад в отечество ушел.
– А у вас что же с ногами случилось?
– Подщетинен я был после первого раза.
– Как это?.. Извините, пожалуйста, мы не совсем понимаем, что это значит, что вы были подщетинены?
– Это у них самое обыкновенное средство: если они кого полюбят и удержать хотят, а тот тоскует или попытается бежать, то и сделают с ним, чтобы он не ушел. Так и мне, после того как я раз попробовал уходить, да сбился с дороги, они поймали меня и говорят: «Знаешь, Иван, ты, говорят, нам будь приятель, и чтобы ты опять не ушел от нас, мы тебе лучше пятки нарубим и малость щетинки туда пихнем»; ну и испортили мне таким манером ноги, так что все время на карачках ползал.
– Скажите, пожалуйста, как же они делают эту ужасную операцию?
– Очень просто-с: повалили меня на землю человек десять и говорят: «Ты кричи, Иван, погромче кричи, когда мы начнем резать: тебе тогда легче будет», и сверх меня сели, а один такой искусник из них в одну минуточку мне на подошвах шкурку подрезал да рубленой коневьей гривы туда засыпал и опять с этой подсыпкой шкурку завернул и стрункой зашил. После этого тут они меня, точно, дён несколько держали руки связавши, – всё боялись, чтобы я себе ран не вредил и щетинку гноем не вывел; а как шкурка зажила, и отпустили: «Теперь, говорят, здравствуй, Иван, теперь уже ты совсем наш приятель и от нас отсюда никогда не уйдешь».
Я тогда только встал на ноги, да и бряк опять на землю: волос-то этот рубленый, что под шкурой в пятах зарос, так смертно, больно в живое мясо кололся, что не только шагу ступить невозможно, а даже устоять на ногах средства нет. Сроду я не плакивал, а тут даже в голос заголосил.
«Что же это, – говорю, – вы со мною, азиаты проклятые, устроили? Вы бы меня лучше, аспиды, совсем убили, чем этак целый век таким калекой быть, что ступить не могу».
А они говорят:
«Ничего, Иван, ничего, что` ты по пустому делу обижаешься».
«Какое же, – говорю, – это пустое дело, так человека испортить, да еще чтобы не обижаться?»
«А ты, – говорят, – присноровись, прямо-то на следки не наступай, а раскорячком на косточках ходи».
«Тьфу вы, подлецы!» – думаю я себе и от них отвернулся и говорить не стал, и только порешил себе в своей голове, что лучше уже умру, а не стану, мол, по вашему совету раскорякою на щиколотках ходить; но потом полежал-полежал, – скука смертная одолела, и стал присноравливаться и мало-помалу пошел на щиколотках ковылять. Но только они надо мной через это нимало не смеялись, а еще говорили:
«Вот и хорошо, и хорошо, Иван, ходишь».
– Экое несчастие, и как же вы это пустились уходить и опять попались?
– Да невозможно-с; степь ровная, дорог нет, и есть хочется… Три дня шел, ослабел не хуже ли`са, руками какую-то птицу поймал и сырую ее съел, а там опять голод, и воды нет… Как идти?.. Так и упал, а они отыскали меня и взяли и подщетинили…
Некто из слушателей заметил по поводу этого подщетиниванья, что ведь это, должно быть, из рук вон неловко ходить на щиколотках.
– Попервоначалу даже очень нехорошо, – отвечал Иван Северьяныч, – да и потом хоть я изловчился, а все много пройти нельзя. Но только зато они, эта татарва, не стану лгать, обо мне с этих пор хорошо печалились.
«Теперь, – говорят, – тебе, Иван, самому трудно быть, тебе ни воды принесть, ни что прочее для себя сготовить неловко. Бери, – говорят, – брат, себе теперь Наташу, – мы тебе хорошую Наташу дадим, какую хочешь выбирай».
Я говорю:
«Что мне их выбирать: одна в них во всех польза. Давайте какую попало». Ну, они меня сейчас без спора и женили.
– Как! женили вас на татарке?
– Да-с, разумеется, на татарке. Сначала на одной, того самого Савакирея жене, которого я пересек, только она, эта татарка, вышла совсем мне не по вкусу: благая какая-то и все как будто очень меня боялась и нимало меня не веселила. По мужу, что ли, она скучала, или так к сердцу ей что-то подступало. Ну, так они заметили, что я ею стал отягощаться, и сейчас другую мне привели, эта маленькая была девочка, не более как всего годов тринадцати… Сказали мне:
«Возьми, Иван, еще эту Наташу, эта будет утешнее».
Я и взял.
– И что же: эта точно была для вас утешнее? – спросили слушатели Ивана Северьяныча.
– Да, – отвечал он, – эта вышла поутешнее, только порою, бывало, веселит, а порою тем докучает, что балуется.
– Как же она баловалась?
– А разно… Как ей, бывало, вздумается; на колени, бывало, вскочит; либо спишь, а она с головы тюбетейку ногой скопнет да закинет куда попало, а сама смеется. Станешь на нее грозиться, а она хохочет, заливается, да, как русалка, бегать почнет, ну а мне ее на карачках не догнать – шлепнешься, да и сам рассмеешься.
– А вы там, в степи, голову брили и носили тюбетейку?