«Не губи, – отвечают, – мы все под вашего Бога согласны подойти».
Я и перестал фейверки жечь и окрестил их в речечке.
– Тут же, в это самое время и окрестили?
– В эту же самую минуту-с. Да и что же тут было долго время препровождать? Надо, чтобы они одуматься не могли. Помочил их по башкам водицей над прорубью, прочел «во имя Отца и Сына» и крестики, которые от мисанеров остались, понадевал на шеи и велел им того убитого мисанера, чтобы они за мученика почитали и за него молились, и могилку им показал.
– И они молились?
– Молились-с.
– Ведь они же никаких молитв христианских, чай, не знали, или вы их выучили?
– Нет; учить мне их некогда было, потому что я видел, что мне в это время бежать пора, а велел им: молитесь, мол, как до сего молились, по-старому, но только Аллу называть не смейте, а вместо него Иисуса Христа поминайте. Они так и приняли сие исповедание.
– Ну, а потом как же все-таки вы от этих новых христиан убежали с своими искалеченными ногами и как вылечились?
– А потом я нашел в тех фейверках едкую землю; такая, что чуть ее к телу приложишь, сейчас она страшно тело палит. Я ее и приложил и притворился, будто я болен, а сам себе все, под кошмой лежа, этой едкостью пятки растравливал и в две недели так растравил, что у меня вся как есть плоть на ногах взгноилась и вся та щетина, которую мне татары десять лет назад засыпали, с гноем вышла. Я как можно скорее обмогнулся, но виду в том не подаю, а притворяюсь, что мне еще хуже стало, и наказал я бабам и старикам, чтобы они все как можно усердней за меня молились, потому что, мол, помираю. И положил я на них вроде епитимьи пост, и три дня я им за юрты выходить не велел, а для большей еще острастки самый большой фейверк пустил и ушел…
– Но они вас не догнали?
– Нет; да и где им было догонять: я их так запостил и напугал, что они небось радешеньки остались и три дня носу из юрт не казали, а после хоть и выглянули, да уже искать им меня далеко было. Ноги-то у меня, как я из них щетину спустил, подсохли, такие легкие стали, что как разбежался, всю степь перебежал.
– И все пешком?
– А то как же-с, там ведь не проезжая дорога, встретить некого, а встретишь, так не обрадуешься, кого обретешь. Мне на четвертый день чувашин показался, один пять лошадей гонит, говорит: «Садись верхом».
Я поопасался и не поехал.
– Чего же вы его боялись?
– Да так… он как-то мне неверен показался, а притом нельзя было и разобрать, какой он религии, а без этого на степи страшно. А он, бестолковый, кричит:
«Садись, – кричит, – веселей, двое будем ехать».
Я говорю:
«А кто ты: может быть, у тебя бога нет?»
«Как, – говорит, – нет: это у татарина бока нет, он кобылу ест, а у меня есть бок».
«Кто же, – говорю, – твой бог?»
«А у меня, – говорит, – всё бок: и солнце бок, и месяц бок, и звезды бок… все бок. Как у меня нет бок?»
«Все!.. гм… все, мол, у тебя бог, а Иисус Христос, – говорю, – стало быть, тебе не бог?»
«Нет, – говорит, – и он бок, и Богородица бок, и Николач бок…»
«Какой, – говорю, – Николач?»
«А что один на зиму, один на лето живет».
Я его похвалил, что он русского Николая Чудотворца уважает.
«Всегда, – говорю, – его почитай, потому что он русский», – и уже совсем было его веру одобрил и совсем с ним ехать хотел, а он, спасибо, разболтался и выказался.
«Как же, – говорит, – я Николача почитаю: я ему на зиму пущай хоть не кланяюсь, а на лето ему двугривенный даю, чтоб он мне хорошенько коровок берег, да! Да еще на него одного не надеюсь, так Керемети бычка жертвую».
Я и рассердился.
«Как же, – говорю, – ты смеешь на Николая Чудотворца не надеяться и ему, русскому, всего двугривенный, а своей мордовской Керемети поганой целого бычка! Пошел прочь, – говорю, – не хочу я с тобою… я с тобою не поеду, если ты так Николая Чудотворца не уважаешь».
И не поехал: зашагал во всю мочь, не успел опомниться, смотрю, к вечеру третьего дня вода завиднелась и люди. Я лег для опаски в траву и высматриваю: что за народ такой? Потому что боюсь, чтобы опять еще в худший плен не попасть, но вижу, что эти люди пищу варят… Должно быть, думаю, христиане. Подполоз еще ближе: гляжу, крестятся и водку пьют, – ну, значит, русские!.. Тут я и выскочил из травы и объявился. Это, вышло, ватага рыбная: рыбу ловили. Они меня, как надо землякам, ласково приняли и говорят:
«Пей водку!»
Я отвечаю:
«Я, братцы мои, от нее, с татарвой живучи, совсем отвык».
«Ну, ничего, – говорят, – здесь своя нацыя, опять привыкнешь: пей!»
Я налил себе стаканчик и думаю:
«Ну-ка, господи благослови, за свое возвращение!» – и выпил, а ватажники пристают, добрые ребята.
«Пей еще! – говорят. – Ишь ты без нее как зачичкался».
Я и еще одну позволил и сделался очень откровенный: все им рассказал: откуда я и где и как пребывал. Всю ночь я им, у огня сидя, рассказывал и водку пил, и все мне так радостно было, что я опять на святой Руси, но только под утро этак, уже костерок стал тухнуть и почти все, кто слушал, заснули, а один из них, ватажный товарищ, говорит мне:
«А паспорт же у тебя есть?»
Я говорю:
«Нет, нема».
«А если, – говорит, – нема, так тебе здесь будет тюрьма».
«Ну так я, – говорю, – я от вас не пойду; а у вас небось тут можно жить и без паспорта?»
А он отвечает:
«Жить, – говорит, – у нас без паспорта можно, но помирать нельзя».
Я говорю:
«Это отчего?»