– Еще бы!
– Пятнадцать кряду лет открывать свою душу одному и вдруг переменить и взять другого. Но с ним решительно невозможно было дальше!
– А что? – спросил Термосёсов.
– Да так… неприятный этакий… во все мешается, всё советы свои, наставления… Мой муж… Вы его еще не знаете – я не совсем счастлива в супружестве. Я не могу, конечно, пожаловаться на непочтительность моего мужа, но я должна была многое, многое сама делать, чтоб как-нибудь его вывести… Вы знаете, как это женщине нелегко: тут и осуждения, и рассуждения: зачем баба за мужские дела берется…
– И этот протопоп тоже?
– Да о нем-то я уж не хочу и говорить! Что на духу сказано, то по нашей религии повторяться не должно, но у него всегда этакие рацеи на языке – намеки разные глупые и оскорбительные. Пардон: “Не люблю, – говорит, – я, когда бабы на себя мужские штаны надевают. Нет в том доме проку”. Понимаете, это ведь очень ясно мне – в чей огород камешки летят.
– Экая скотина, – воскликнул насчет Туберозова Термосёсов.
– И так и всё у него, – заключила почтмейстерша. – Оттого, если хотите, кто, по-моему, самый неприятный человек в городе есть – это и есть он, Туберозов.
– И вы были бы рады, если б его этак, – Термосёсов показал рукою, как обыкновенно показывают “посечь”.
Почтмейстерша недоумевала.
– Похворостинить немножко, – пояснил Термосёсов, повторив при этом снова свой выразительный жест. – Поунять.
– О! знаете… Он был мой духовный отец, и мне, может быть, не следовало бы этого говорить, но скажу, что это было бы прекрасно. Он уже вчера и о вас рассуждал, когда вами все так заинтересовались… Дарьянов – это тоже у нас этакой фендрик: на шее креста нет, а табакерка серебряная. Дарьянов говорит про вас: “Есть на кого, – говорит, – обращать внимание”. А Туберозов морду надул и себе: “Писарь, – говорит, – как писать, и больше ничего”.
– Дураки! – беззлобиво произнес Термосёсов. – Писарь! Только про меня можно и сказать, что я писарь. Гм! Ну и прекрасно! Нет, – воскликнул, вдруг вспрянув с места и стукнув по столу кулаком, Термосёсов. – Нет! Мне вся предана суть не урядами, а отцом моим, который слепил вот эту голову, – Термосёсов указал на свой лоб и добавил: – Эту голову отец, слепивши, сказал: сей идет в мир нищ, но се, тот его же не оплетеши. Увидим, мой друг! – заключил он, протянувши хозяйке на прощанье руку. – Увидим, увидим, и они увидят, кто такой Андрей Термосёсов.
С этим Термосёсов распростился с напуганной несколько его экзальтациею хозяйкой и вышел на улицу. Пройдя половину пути к бизюкинскому дому, он остановился на пригорке, с которого мог осмотреть весь город, надул губу и, поразмыслив с минуту, сказал:
– Ну что ж, пора и начинать. Сделаем, что можно здесь, а там и в Польшу… Так вы, милейший Борноволоков, меня в Польшу ссылаете. Ничего, хлопочите за меня, хлопочите; я люблю, чтобы за меня хлопотали, а там уж и я об вас похлопочу.
XII
Возвратясь в дом Бизюкиных, Термосёсов не застал дома ни самого хозяина, ни Борноволокова. Они еще не возвратились со своих визитов. Дома была одна Данка, да и та сидела запершись в своей комнате. Термосёсов осведомился от Ермошки о месте, в котором заключилась барыня, и направился прямо через залу в гостиную к запертой двери хозяйкиной спальни.
Термосёсов понимал, что Данка конфузится встретиться с ним после вчерашнего пассажа в беседке. Он знал, что в таком случае мужчине надо облегчить женщине ее встречу. Он знал, что Данку нужно ободрить, дать ей реваншу, и, подойдя смелым и твердым шагом к ее спальне, стукнул рукой в дверь и заговорил шутливым тоном:
Отворите мне темницу
И дайте мне сиянье дня.
– Слышите, Дарья Николавна? – повернул он на вы.
Дарья, услыхав голос Термосёсова, встала и подошла неровными шагами к двери, но остановилась.
Термосёсов еще один раз возобновил свое требование, и дверь тихо и нерешительно приотворилась робкой рукой Данки. Термосёсов сейчас же взял ее за эту руку и шепотом проговорил ей:
– Ну что же, wie geht's?[28 - Как дела? – Нем.] Как же наше здоровье?
– Ничего, – ответила Данка. И тихо кашлянула и застенчиво отвернулась от испытующего термосёсовского взгляда.
– Чего же ты вертишься-то? – заговорил он, неожиданно взявши ее рукою за подбородок.
С этим он повернул ее к себе лицом, поцаловал и сказал:
– Какие вы все чудихи, и все на один покрой. Сами себя выдаете всегда. Я, ей-Богу, вчера при муже твоем думал, что он непременно по тебе что-нибудь заметит. И вертелась, и краснела, и глаза этакие встревоженные. Пройдет, брат, ничего. Комар укусил, и ничего больше. Ничто же сотвори, да и шабаш! А мне тебе дело есть большое сказать.
Он посадил Данку на диван и сам сел около нее, обняв ее за талию.
Данка вспыхнула и, вырываясь от Термосёсова, проговорила:
– Сделайте милость!.. Я не понимаю такого поведения.
– Какого это? – грубо спросил, оставляя ее, Термосёсов.
– Такого, как ваше.
– Ты, кажется, своего-то прежде всего не понимаешь, – ответил Термосёсов.
– Зачем вчера были приглашены сюда и этот дьякон, и Омнепотенский? – краснея и с запальчивостью спросила Данка. – Вы, кажется, хотите нарочно меня компрометировать.
– Компрометировать? Очень мне нужно! Зачем же бы это мне тебя компрометировать?
– Я не знаю, зачем это делают мужчины! чтоб умножать в глазах людей число своих побед над женщинами.
– Ну да. Есть чем хвалиться!
– Ну так расскажите мне, зачем все это было сделано? Зачем был взят сюда и дьякон, и Омнепотенский?
– А вот затем именно, чтоб тебя не компрометировать! Затем, чтоб мне не одному с тобой идти было ночью; затем, чтоб не одной тебе было идти в сад со мною. Затем вообще, что меня пустым мешком по голове не били. Я знаю, как надо дела делать, и так и сделал, как надо было делать. Ты знаешь, как я сделал?
Чувство стыдливости не позволило Данке ответить ни слова.
– Знаешь, у одного какого-то жмотика-скряги мальчишка был вроде твоего нигилиста. Понадобилось ему шапку купить, он и купил ее на барские деньги. Барин – потасовку. А тот после, за чем его ни пошлют купить, две либо три копеечки и схимостит, и купил себе шапку, да и говорит: “Вот и есть шапка, и нет шапки”. Так и мы с тобой. Я свой счет вчерашний кому угодно предъявляю, и мужу тебя твоему расхваливаю, а что он в этом счете видит: “и есть шапка, и нет шапки”. Дьякон небось или Варнавка что-нибудь могут сказать? Во-первых, что же они знают, а во-вторых, кто же им и поверит? Колоченый человек мало ли что со злости скажет?.. Эх ты, Филимон-простота! Победа!.. Очень мне нужно кому-нибудь объяснять свои победы. А ты вот себя так ведешь, как два пьяные человека, подвыпивши, брудершафт выпивают, да потом друг другу “ты” стыдятся сказать. А ты не стыдись, да и некогда стыдиться. Вот что… Я вчера круто с этим Омнепотенским обошелся для тебя; а он мне теперь очень нужен.
– На что ж он-то вам может быть нужен?
– Да ведь уж не для того же, чтоб ему мою победу над тобой в самом деле показать, а для дела. Выпиши мне его сейчас.
– Да, я думаю, он и не пойдет.
– Ну вот, не пойдет! Сядь-ка, напиши ему. Понежничай с ним.
– Я не умею нежничать.
– Да полно врать – не умеешь! Сядь, сядь, напиши, что надобно для дела, чтобы он пришел, – что, мол, Термосёсов без него тронуться с места не может.
Данка решительно отказалась это писать, утверждая, что это будет совершенно понапрасну и что Омнепотенский не пойдет.
– Ну помани его к себе, когда так! – нетерпеливо крикнул Термосёсов.
– Это еще что?