– Да… бяху пето сие, – отвечал в раздумье Ахилла.
Дарьянов и городничий так и всплеснули руками.
– Что же ты молчал до сих пор! – вскричал Порохонцев. – Чего не предупредил?
– Да… я думал это так.
– Тпфу! – Дарьянов плюнул и, хлопнув себя по бокам руками, сказал:
– Вот вам и знайте наших! Один думает, что доносы “так” пишут, а другой от великой честности подлеца бережет.
– И все это кстати, и всему этому так надлежит, – проговорил вдруг неожиданно голос Туберозова.
Присутствующие оглянулись и увидали, что протопоп стоял у окна, облокотившись на палку, и, очевидно, слышал весь разговор, который происходил в комнате.
– Дай мне, дьякон, эту бумагу! – приказал он Ахилле и, пробежав ее тихо, передал городничему и сказал:
– Не спорьте и не пререкайтесь: всего этого я хотел и всему этому надлежало быть.
– Иди, – отнесся он к Порохонцеву, – и делай, не конфузясь, что тебе велено. – Я давно знал, что сего не миную.
С этим Туберозов тихо отошел от окна и пошел к своему дому.
Не успел он сделать десяти шагов, как его быстро догнали Дарьянов и Ахилла; молча они схватили старика под руки, поцаловали эти руки и повели к его дому.
И Дарьянов, и Ахилла тихо плакали, протопоп молчал.
У своей калитки Туберозов крепко сжал руку Дарьянова и прошептал:
– Видишь, сынку, говорил я тебе, не будут надо мною смеяться, и вот так и учредил, что обо мне удобнее будет плакать. “Опасное положение” отныне в союзе со мною.
– Батя! – вмешался, расслышав последние слова, Ахилла. – Если что опасно, – скажи мне: их двое приехало, а я весь город соберу и…
Но Савелий живо прекратил речь дьякона, положив на уста его палец, и кротко сказал ему:
– Не читал разве ты писанного, что без воли Его ничего не сотворится? Не вынимай меча, да не мечом и погибнешь.
Городничий прислал Туберозову сообщить, что он может оставаться дома до самого вечера и поедет, когда уж стемнеет.
– Да; во тьме это лучше, – отвечал старик и, послав Порохонцеву свою душевную благодарность, заперся дома с женою и наказал, чтобы его никто не беспокоил.
XXVIII
День сгас, и над городом стала ясная, лунная ночь. Туберозов все еще прощался с женою в глубокой тайне. Около дома его собралась толпа, но никто, ни любопытство, ни дружба, ни любовь не нарушали великих минут разлуки. Все, кто пришли проститься с протопопом, ждали его на улице или на крыльце.
И вот дверь дома растворилась, и из нее вышел совсем готовый в дорогу Туберозов. Наталья Николаевна с ним: она идет возле него, склонясь своею головой к его локтю.
Они оба умели успокоить друг друга и теперь не расслабляют себя ни единой слезою.
Ожидавший выхода протопопа народ шарахнулся вперед и загудел.
Туберозов поднял вверх руку и послал толпе благословение.
Гомон затих; шапки слетели долой, и люди стали креститься.
Из-за угла тихо выехала спрятанная по распоряжению городничего запряженная тройкой почтовая телега. На облучке ее, рядом с ямщиком, один жандарм, другой с кожаною сумкою на груди стоит у колеса и ожидает пассажира.
Туберозов сходил, приостанавливаясь почти на каждой ступеньке и раздавая благословения. Но вот и он у того же колеса, у которого ждет его жандарм. Вот он поднял ногу на ступицу, вот и взялся рукою за грядку, – жандарм подхватил его рукою под другой локоть… Туберозов отбросился, вздрогнул, и голова его заходила на шее, как у игрушечной куклы, у которой голова посажена на проволочной пружине; словно зажевал что-то не только неудобопереваримое, но даже и неудобопережевываемое.
– Отец Савелий! – крикнула ему, не выдержав, Наталья Николавна.
Протопоп оправился на телеге и оглянулся на жену.
Наталья Николаевна подскочила к нему, схватила его руку и прошептала:
– Все ничего: но только жизнь свою, жизнь свою пощади, Бога ради!
Протопоп молчал: ему мнилось, что жена его слышит, как в глубине его души чей-то не зависящий от него голос проговорил: “теперь жизнь уж кончилась и начинается житие”.
Туберозов благоговейно принял этот глагол, перекрестился на освещенный луною крест собора, и телега по манию жандарма покатила, взвилась на гору и исчезла из виду.
Народ постоял и начал безмолвно расходиться. Ворота и калитки запирались на засовы, и месяц, глядевший на Старый Город с высокого неба, назирал уже одну Наталью Николаевну.
Она не спешила под кровлю, да и что ей там было под ее осиротелой кровлей? Она сидела и плакала на том же крылечке, с которого недавно сошел ее муж, и ей теперь точно так, как ему, тайный голос шептал: что “жизнь его кончена и начинается его житие”.
– Как это будет? И что это будет?
Она ничего этого не понимает и, рыдая, бьется своею маленькой головкой о перилы сходов.
Нет ей ни избавляющего, ни утешающего.
– Или он есть?
– Он есть, и он долго не медлит.
XXIX
Перед глазами плачущей Натальи Николавны широко распахивается незапертая калитка, и в нее влезает с непокрытою курчавой головой, в коротком толстом казакине Ахилла. Он ведет за собой пару лошадей, из которых на одной громоздится большой и тяжелый вьюк.
Наталья Николаевна молча смотрела, как Ахилла взвел на двор своих лошадей, сбросил на землю вьюк и, возвратившись к калитке, запер ее твердой хозяйской рукою с несомненной решимостью остаться внутри двора.
– Дьякон! – воскликнула, догадавшись о намерениях Ахиллы, Наталья Николаевна.
– Мать! – отвечал ей, кинувшись к ней, Ахилла.
– Ты сюда?
– Да; я здесь, я с тобой буду жить вместо сына, пока он вернется.