«Знаю, – говорит. – Старинный способ! Перепусти синичку в клеточку, а когда она оглядится, я ее по комнате летать выпущу, – пусть ловит; а то нынче персидский порошок стали продавать такой гадостный, что он ничего и не действует. Во всем подмеси».
Я сейчас же к этому слову и пристала, что теперь, мол, уж ничего не разберешь, что какое есть. И рассказываю ему про Клавдюшины выходки с Евангелием и говорю:
«Неужто же, – говорю я, – в Евангелии действительно такое правило есть, что знакомства с значительными людьми надо оставить, а все возись только с одной бедностью?»
А он мне отвечает:
«А ты слушай, дубрава, что лес говорит; они берутся не за свое дело: выбирают сужекты, а не знают, как их понять, и выводят суетная и ложная».
«А вы отчего же, – спрашиваю, – о таких ихних ложных сужектах никому не доводите?»
«Доводили, – говорит, – матушка, и не раз доводили».
«Так как же они смеют все-таки от себя рассуждать и утверждать все свое на Евангелии?»
«Такое уж стало положение; ошибка сделана: намножены книжки и всякому нипочем в руки дадены».
«И зачем это?»
«Ну, это долго рассказывать. Раньше негодовали, что слабо учат писанию, а я и тогда говорил: „учат хорошо и сколько надо для всякого, не мечите бисер – попрут“; вот они его теперь и попирают. И вот, – говорит, – и пошлу – и неурожаи на полях и на людях эта непонятная боль – вифлиемция».
Словом, очень хорошо говорил, но помощи не подал. Даже и побывал у них после этого, но, прощаясь с нею, сказал только:
«Пересаливаете, барышня, пересаливаете!»
А она вскорях и еще лучше сделала: взяла да и пропала.
– Так совсем и пропала? – удивилась Аичка.
– Нет, прислала матери депеш, что у нее одна бедная подруга заболела в черной оспе, и у нее престарелая мать, и за ней никто ходить не хочет, так вот доктор Ферштет и взялся лечить, а наша Клавдичка ее навестила и осталась при ней сестрой милосердия ухаживать, а домой депеш прислала, у матери прощения просит, что боится заразу занести.
Анчка вздохнула и сказала:
– Поверьте, она испорчена.
– Да, все может быть; а поговори с ней, так у нее опять и это тоже будто по Евангелию. А сколько мать перемучилась – рябая или без глаз дочь вернется, – это ей ничего. И когда она благополучно вернулась, то опять просили священника с нею поговорить, и он ей опять сказал: «Пересаливаете! жестоко пересаливаете». А она ему шутит:
«Это лучше; а если соль рассолится – это хуже. Тогда чем ее сделать соленою?»
Но священник ее на этом хорошо осадил:
«Тексты, – говорит, – барышня, мало знать, – надо знать больше. Рассаливается соль не наша, которую все ныне употребляют, а слабая соль палестинская; а наша соль, елтонка, крепкая – она не рассаливается. А вот у нас есть о соли своя пословица: что „недосол на столе, а пересол на спине“. Это бы вам знать надобно. Недосоленное присолить можно, а за пересол наказывают».
Но она хоть бы чтт, весь страх потеряла.
Тогда я говорю ее матери:
«Ее простой священник ничего и не может пристрастить, это очевидно; на нее теперь надо уж что-нибудь выдающееся». – И упоминаю про «здешнего».
А сестра ее Ефросинья и себя не слышит от радости и много стала рассказывать, что в здешнем месте бывает.
«Попробуем, – говорю, – обратимся, пригласим, кстати и для Николая Ивановича тоже ведь это очень хорошо, для его воздержания».
Но Маргарита Михайловна как-то замялась и что-то, вижу, утаивает и неправильно отвечает.
«В моем горе, – говорит, – с нею никто не поможет».
«Отчего это не поможет?»
«Оттого, что она ведь и сама все руководит себя по Евангелию».
«Полноте, пожалуйста, – говорю, – у вас это в душе отчаяние, а отчаяние – смертный грех. Другое дело, если вам жаль денег; так ведь ему нет положения, сколько денег давать, а сколько дадите, да и то он себе ведь совершенно ничего не берет, даже ни малости, а все для добрых дел, – так ведь Клавдия Родионовна и сама добрые дела обожает».
«Не о деньгах, – говорит, – а…»
«Хлопоты, что ли?»
«И не хлопоты, а какую же веру он у нас встретит?.. вот с чем совестно: ведь не только Клавдинька, а и деверь Николай Иванович – он в церковь ктитором только для ордена пошел, а о своем воздержании он молить и не захочет».
«Да, голубчик мой, ведь на это же средство есть: мы ему ведь и не скажем, что о нем молятся: мы дадим вид, будто это для Клавдиньки».
«А Клавдинька еще хуже обидится».
«А мы и от нее скроем, ей мы скажем, что это для дяди».
«Вот все, значит, так и начнется у нас обманом, и будет ли это угодно?»
«Что же такое? Да, сначала будет будто немножко обман, а кончится все в их пользу».
Маргарита стала соглашаться, а я кую железо, пока горячо, и предлагаю, что сама готова съездить и все в здешнем месте уладить.
«Я, мол, найду выдающихся лиц, которые все знают, и съезжу, и приглашу, и в карете навстречу ему выеду. Вам только и хлопот, что мне на расход выдать».
А она отвечает:
«Не о том речь, а что если он действительно все принадлежности-то в человеке насквозь видит, – так я боюсь и удивляюсь, как это вам не страшно. Или вы обе безгрешные?»
И я и сестра ее Ефросинья Михайловна стали ее успокаивать, что и мы не безгрешные, но что этого не надо бояться, потому что он хоть на что ни прозрит – все видит, но он все в себе и задержит, а на весь свет не скажет. Да, наконец, и какие же у вас особенные грехи?
А она говорит:
«Есть».
«Что же это за грех?»
«А я, – говорит, – и сама не знаю, а только всегда, когда что-нибудь против Клавди завожу, то это выходит дурно».
«Ну, это искушение. А еще что ж?»