– Вавилонская башня была выше.
– А ты видел? Видел ее?
– Не видал, да ведь прямо сказано, что хотели до небес…
– А не видал, так молчи!
– Я и замолчу, а только ты-то успокойся, Христа ради. Посмотри: ведь никто не робеет. Женщин много, и ни одна не робеет. Вон католический поп ходит – как ни в чем не бывало. Батюшки! Да здесь целый город! Вон ресторан, а вот и еще…
– Тебе только рестораны и замечать. На что другое тебя не хватит, а на это ты мастер.
– Да ведь не выколоть же, душечка, себе глаза. Фу, сколько народу! Даже и к решетке-то не пробраться, чтобы посмотреть вниз. Ну как эдакую уйму народа ветром сдунуть? Такого и ветра-то не бывает. Протискивайся, протискивайся скорей за мной, – тянул Николай Иванович жену за руку, но та вдруг опять побледнела и остановилась.
– Шатается… Чувствую, что шатается, – прошептала она.
– Да полно… Это тебе только так кажется. Ну двигай ножками, двигай. Чего присела, как наседка! Все веселы, никто не робеет, а ты…
– У тех своя душа, а у меня своя…
Кое-как супруги протискались к решетке.
– Фу, вышь какая! А только ведь еще на первом этаже, – воскликнул Николай Иванович. – Люди-то, люди-то как букашки внизу шевелятся. Дома-то, дома-то! Смотри-ка, какие дома-то! Как из карт. Батюшки! В даль-то как далеко видно. Сена-то как ленточка, а пароходики на ней как игрушечные. А вон вдали еще речка. Знаешь, что, Глаша, я думаю, что ежели в подзорную трубу смотреть, то отсюда и наша Нева будет видна.
Глафира Семеновна молчала.
– А? Как ты думаешь? – допытывался Николай Иванович, взглянул на жену и сказал: – Да что ты совой-то глядишь! Будет тебе… Выпучила глаза и стоит. Ведь уж жива, здорова и благополучна. Наверное, отсюда в зрительную трубу Неву видеть можно, а из верхнего этажа понатужиться, так и Лиговку увидишь. Где англичанин-то, что с нами сидел? Вот у него бы подзорной трубочкой позаимствоваться. Труба у него большая. Пойдем… Поищем англичанина… Да ты ступай ножками-то смелее, ступай. Ведь тут не каленая плита. Батюшки! Еще ресторан. Смотри-ка в окно-то: тут какие-то тирольки в зеленых платьях прислуживают. А на головах-то у них что рога… Рога какие-то! Да взгляни же, Глаша.
– Зачем? Это тебе тирольки с рогами интересны, а мне они – тьфу! – раздраженно отвечала Глафира Семеновна.
– Нет, я к тому, что ресторан-то уж очень любопытный, – указывал Николай Иванович на эльзас-лотарингскую пивную.
– Да уж не подговаривайся, не подговаривайся. Знаю я, чего ты хочешь.
– А что же? Это само собой. Забрались на такую высоту, так уж нельзя же не выпить. С какой стати тогда лезли? С какой стати за подъемную машину деньги платили? Чем же нам тогда похвастать в Петербурге, ежели на такой высоте не выпить? А тогда прямо будем говорить: в поднебесье пили. Ах да… Вон там, кстати, и открытые письма с Эйфелевой башни пишут. Здесь ведь почта-то… Только бы нам этих самых почтовых карточек купить… Да вон они продаются. Напирай, напирай на публику. Сейчас купим. Ты и маменьке своей отсюда писульку напишешь: дескать, любезная маменька, бонжур с Эйфелевой башни и же ву при вашего родительского благословения. А мон мари шлет вам поклон.
Супруги протискивались к столику, за которым пожилая женщина в черном платье продавала почтовые карты с изображением на них Эйфелевой башни.
– Катр… Катр штук… Или даже не катр, а сенк[215 - Четыре… Или даже не четыре, а пять.], – сказал Николай Иванович, выкидывая на стол пятифранковую монету.
– Je vous en prie, monsieur[216 - Прошу вас, месье.], – отсчитала продавщица карточки и сдала сдачу.
– Учтивый народ, вот за что люблю! Все «же ву при», все «монсье», – восторгался Николай Иванович. – Ну, Глаша, теперь в ресторан, где тирольки с рогами. Надо же ведь где-нибудь письма-то написать. Кстати, и тиролек этих самых посмотрим.
– Да уж иди, иди. Счастлив твой бог, что у меня ноги с перепугу дрожат, и я рада-радешенька, только бы мне присесть где, а то ни за что бы я не пошла ни в какой ресторан, – отвечала Глафира Семеновна.
Супруги направились в эльзас-лотарингскую пивную.
XXXIX
Эльзас-лотарингская пивная, уставленная множеством маленьких столиков, была переполнена публикой. За столиками пили пиво и писали открытые письма знакомым. Между столиками шныряли прислуживавшие в пивной женщины в шерстяных зеленых юбках, белых кисейных лифах с широкими рукавами буфами и с переплетом из черных лент на груди и на спине. Головной убор женщин состоял из широких черных лент, прикрепленных на макушке громадным бантом, концы которого поднимались кверху как бы рога. Женщины разносили пиво и чернильницы с перьями для писания писем, но большинству посетителей чернильниц не хватало, и приходилось писать карандашом. За одним из столов Николай Иванович заметил англичанина, подавшего Глафире Семеновне в карете подъемной машины флакон со спиртом. Перед англичанином лежала целая стопка карточек для открытых писем, штук в сто. Сам он сидел перед одной из карточек, задумавшись, очевидно соображая, что бы ему написать на ней, и почесывал концом ручки пера у себя в волосах. Николай Иванович и Глафира Семеновна поместились за столиком невдалеке от него.
– Де бьер… – скомандовал Николай Иванович подошедшей к столу женщине. – Де, – прибавил он, показал ей два пальца, улыбнулся и проговорил: – Ах ты, рогатая, рогатая! Признавайся: многих ли сегодня забодала? Глаша! Переведи ей по-французски!
– Да ты в уме? – вскинулась на него супруга. – Он будет при мне с паршивой девчонкой любезничать, а я ему переводи!
– Какая же она паршивая девчонка! Она прислужающая гарсонша, – отвечал Николай Иванович.
– Ну, довольно. Алле, мадам, и апорте де бьер.
– Deux boks?[217 - Идите, мадам, и принесите пива. – Две кружки?] – переспросила прислуга.
– Бьер, бьер, и больше нам ничего не надо, – отвечала Глафира Семеновна, думая, что под словом «bok» нужно понимать еще какое-нибудь угощение. – Какой-то бок предлагает! – заметила она мужу.
– Да, может, «бок»-то значит – чернильница.
– Чернильница – анкриер. Это-то я знаю. Учиться в пансионе да не знать, как чернильница по-французски!
– Так спроси чернильницу-то. Ведь будем письма писать. Эй, гарсонша! – крикнул вслед прислуге Николай Иванович, но та не вернулась на зов.
Через минуту она явилась с двумя стаканами пива и поставила их на стол.
– Лянкриер… Апорте лянкриер…[218 - Перо… Принесите перо…] – обратилась к ней Глафира Семеновна.
– ? prеsent nous n’en avons point, madame, – развела та руками. – Si vous voulez un crayon?[219 - Сейчас у нас их нет, мадам… Может быть, вы хотите карандаш?] – предложила она и вынула из кармана карандаш.
– Да можно ли карандашом-то писать письма? – усомнился Николай Иванович, вертя в руках карандаш.
– Ecrivez seulement, monsieur, ecrivez, – ободряла прислуга, поняв его вопрос по недоумению на лице, и прибавила: – Tout le monde ecrit avec le crayon[220 - Пишите, месье, пишите… Все пишут карандашом.].
– Пиши карандашом. Что за важность! Все пишут, – сказала Глафира Семеновна.
– Нет, я к тому, что я хотел также написать и его превосходительству Алексею Петровичу, с которым состою членом в приюте; так по чину ли ему будет карандашом-то? Как бы не обиделся?
– Из поднебесья-то письма посылаешь, да чтобы стали обижаться! Слава Богу, что здесь, на Эйфелевой башне, хоть карандаш-то нашелся. Пиши, пиши!
Николай Иванович взял в руку карандаш и написал:
«Ваше превосходительство Алексей Петрович! Находясь на Эйфелевой башне, с глубоким чувством вспомнил об вас и повергаю к стопам вашего превосходительства мой низкий поклон, как славянин славянину, и пью за ваше здоровье в тирольском ресторане…»
Написав первое письмо, он тотчас ж прочел его жене и спросил:
– Ну что: хорошо?
– К чему ты тут славянство-то приплел? – спросила Глафира Семеновна.
– А это он любит. Пущай. Ну, теперь Михаилу Федорычу Трынкину… То-то жена его расцарапается от зависти, прочитав это письмо! Ведь она раззвонила всем знакомым, что едет с мужем за границу, а муж-то, кажется, пред кредиторами кафтан выворачивать вздумал.
Было написано и второе письмо. Оно гласило: