Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Кочубей

<< 1 ... 20 21 22 23 24 25 26 27 28 ... 52 >>
На страницу:
24 из 52
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Пришли в хаты, подпалили в печках, запылала солома, и дым желто-серыми густыми клубами заклубился из высоких плетеных труб, украшенных сверху вырезанными из дерева петушками. В Батурине повеселело: на улицах поднялся шум и гомон, где-негде бандурист заиграет на бандуре, и вокруг его соберутся девчата, начнут смеяться, запоют, их обступят хлопцы да парубки, вот и весело. А там под хатами соберется громада, старые люди: деды да батьки поседают на колодки, обопрутся на длинные палки и начнут вспоминать про славные дела храбрых казаков запорожских, хвалить минувшие годы, и спокойно дымятся под носами их коротенькие люльки. Вот так бывало когда-то в Батурине, в столице гетманской.

У Генерального судьи Василия Леонтиевича Кочубея славный сад был в Батурине: березы, клены, липы, яворы, дубы в три охвата, вязы, калина, бузок… и не перечесть всех названий деревьев, которые росли в саду; а цветов: розы, зинзивера, ноготок, пивонии, зирочек и всяких других, – девчат батуринских всех можно бы заквечать, и сад еще был бы полон цветов.

Часто знатное казачество гуляло в саду Генерального судьи; он всем позволял гулять в саду, да Любовь Федоровна не такая была пани: сроду сердита, не любила простых людей, хоть и сама была не крепко письменна, да зато горделивая, – что же делать, и Василию Леонтиевичу доставалось от нее, часто бедный приглаживал свою чуприну, все терпел, сердечный; другой раз и жаль было его, человек смирный, добрый, пан знатный и богатый, а что лучше всего, набожный: как только услышит, что благовестят в церкви, надевает жупан, берет палку, шапку, да скорее и поспешает: не успеет еще и ктитор прийти, а Василий Леонтиевич ставит свечи перед святыми иконами да кладет земные поклоны; любили ж и его паны-отцы: кончится служба, смотришь, отец Гавриил или замковской Помпий сам несет ему на серебряном блюдце великую, великую просфиру. Василий Леонтиевич возьмет ее, перекрестится, приложится к кресту и потом чинно выходит из церкви: казачество, в белых свитках, в червоных чеботах, подпоясанное красными поясами, кланяется низко Генеральному судье; все казаки знали его, да как же и не знать пана доброго, богатого и после пана гетмана старшего в Гетманщине; да к тому же еще, часто, бывало, говорили люди, что после Ивана Степановича никому другому не приходится отдавать булаву, как Кочубею, да и сам пан под веселый час проговаривался.

«Кому, кому, – думали казаки, – была бы тогда утеха, а Любовь Федоровна не знала бы, что и делать от радости; горда пани – себе на роду – хочется быть гетманшею, может статься, и будет; что же, не диво: полюбят московские паны, так и все что захотела, то и сделают, – за примером далеко ходить не надобно: в Батурине есть мурованные будинки, а в будинках живет Иван Степанович. Нехай ему легко сгадается».

Так рассуждали казаки, сидевшие под хатами; а в этот час Василий Леонтиевич и Любовь Федоровна сидели вдвоем на рундуке, который выходил на двор, и смотрели на возращавшийся с поля народ.

– Ох… Боже мой, Боже!..

– Чего тебе так тяжко, сердце мое?

– Так, душко!

– Скажи, серденько мое, чего в самом деле ты сумуешь?

– Ох… Боже мой, Боже, как же сердце мое не будет болеть, когда нашему нечестивому гетману с Москвы шубы за шубами, жупаны за жупанами шлют, да все шубы соболиные, да с диаментовыми гудзиками, алым аксамитом покрытый; все говорят, что он такой теперь боярин, как был Голицын: голубая лента на жупане и цепь золотая с орлами, а титулов, Боже, Боже – и все-то православный царь ему надавал.

– Царь, говорят, любит его больше всех в своем царстве, а если б знал царь, кого он любит!..

– Так, Любонько, за это и Бог не прогневается, когда мы будем говорить, что гетман не такой, чтобы любил его царь. Громада толкует, что Мазепа на беду всем снюхался с королем шведским и Станиславом Польским.

– Вот еще, что запели! Я первый раз от тебя, Василью, это слышу.

– Так, так, мое серденько, я и сам не верил, да в Полтавщине был твой родич Искра, говорил мне об этом, был в тот час и поп Святайло, и тот подтвердил, сами они слышали от казака, мне поп Святайло сказал и прозвание того казака, да вот, дурная память, из головы вон… постой, вспомню… как, бишь, зовут этого казака… Петро Яценко, так-так, Петро Яценко, перекрест, богатый арендатор, и в Ахтырке есть у него аренды. Вот он и говорил, что часто казаки приходят в корчму, под веселый час, напившись горелки, и начнут говорить про гетмана: один, что он слышал, будто гетман польскому королю хочет отдать Гетманщину, другой – шведскому, кому б то ни было, а все он изменит православному московскому царю.

– Молчи, Василию, до времени, да старайся все проведывать потихоньку, а будет случай, так царю донесем.

– Ох, страшно, Любонько, Бог с ним совсем, ты разве не знаешь, что прав не прав казак, даже и чернец, а всем, кто слово сказал, что гетман недоброе думает, головы отрубливали да вешали тело на виселицах, а головы на шесты… давно разве это было?!

– Вешали и головы отрубливали тем, которые не умели как донести; будет время, я сама все сделаю, ты только слушай меня.

– Добре, Любонько!

– То-то, добре! Ты, Василию, не забудь, что после Мазепы непременно булава должна быть в твоих руках, с этою думкою вставай и ложись спать, да Богу молись!

– Добре, Любонько!

– Будешь, говорю тебе, гетманом, хотя бы ты сам не захотел этого, так я есть у тебя, мне нужно, чтобы ты был гетманом, вот и все!

– Добре, Любонько!

– Когда ты ездил до гетмана в Гончаровку, приезжал сын судьи Чуйкевич, и что ты себе хочешь, все трется да мнется подле Мотреньки; она-то и знать его не хочет, видеть его не может, а он так как индык перед индычкою… смех, да и только; Мотренька знает: как будет батько гетманом, так не Чуйкевич женихом будет!.. О, моя дочка любит славу… люблю и я ее за это, люблю.

– Мотренька, дочка моя, нечего сказать, славу любит; я сидел в шатре: Мотренька, да старшая дочка Искры, да Осипова, взявшись за руки, ходили по саду и рассказывают: Мотренька говорит: «Я бы ничего в свете не хотела, если б была за гетманом, тогда бы меня все поважали, в сребре да золоте ходила бы я, каждый Божий день червонные золотом шитые черевички надевала бы, а намиста, Боже Твоя воля! Какого б тогда не было у меня намиста; а что всего лучше, все знали бы меня в Гетманщине, знали б и во всем свете: говорили бы: Мотренька жинка гетманская; короли ручку у меня целовали бы!» – а Искрина да Осипова все подтверждают ей, вот такия-то девчата! Да и ожидай от них добра: впереди матери невод закидают!!!

– Хорошо делают: умные девчата, знают свое добро!

– Ты, Любонько, говорила, что Чуйкевич подле Мотреньки увивается?

– Я ж тебе говорю, как индык перед индычкою, бедная Мотренька места от него не найдет.

– И дочка не скажет ему, что в огороде у нас гарбузов растет вволю.

– Да видишь ли, Чуйкевич ничего не говорит об весильи, а то давно бы в бричке его и не один и не два лежали бы гарбуза, да еще с шишками, настоящих волошских!

– Правду сказать, если бы всем женихам Мотренькиным давать гарбузы, так в огороде у нас давно бы ни одного не осталось.

– Слова твои на правду похожи!

– Подумай, сколько уже женихов было, и всем то гарбуз, то политично откажем, и одни с гарбузами, другие с носами возвращались домой.

– Так когда-то было и со мною, пока я не вышла за тебя! – сказала Любовь Федоровна и покачала головою. – А ох, лета мои молодые, лета мои молодые, не воротитесь вы никогда! А как згадаю, когда молода была, так сердце надвое разрывается!

– Эх, Любонько, что прошло, то минулось!

– Знаю песню эту и без тебя, Василий! Когда бы Господь хоть на старости лет порадовал, чтоб булава была в наших руках!

– Не состарилась, Любонько, Господь Бог пошлет еще радость!

– Дай Господи! Да раз уже Мазепа задумал подружиться с поляками, шведами да татарами, то не будет долго гетманом!

– И я такой думки. Где Мотренька, целый вечер не видал ее?

– Сидит где-нибудь под деревом в саду и поет; с того часа, как Чуйкевич начал волочиться за нею, она как переродилась: с утра до вечера сумует да сумует.

– Так, так.

– Пойду посмотрю, что она делает!

Любовь Федоровна вошла в сад и, переходя из просади в просадь, остановилась у самого спуска горы, где протекал прозрачный Сейм; полный месяц катился над рекою и, купаясь в волнах, осребрял их своим лучом. Послышалась песенка. Любовь Федоровна начала вслушиваться, ей показалось, что кто-то поет у самого берега; тихо спустилась она к реке и видит: Мотренька стоит у самого берега, берет посребренную месяцем воду на гребенку, чешет против месяца свою черную густую косу и что-то тихо говорит.

Любовь Федоровна поняла, что делает Мотренька, и внимательно прислушалась к ее словам.

Мотренька произнесла имя Ивана.

– Ага, вот как наши знают! – сказала Любовь Федоровна про себя, тихо взошла на гору и, пришедши к Василию Леонтиевичу, спросила:

– Знаешь, где Мотренька и что она делает?

– Не знаю!

– Против месяца, у берега косу чешет: полюбила Ивана, какого же – Ивана?

– Да это все выдумки девичьи.

– Нет, Василий, не выдумки, не говори этого; ты не знаешь, она брала гребенкою воду, в которой месяц купался, расчесывала косу, – и как раз полюбит ее тот, кого она любит, а кого не любит она, тому и свет будет не мил!
<< 1 ... 20 21 22 23 24 25 26 27 28 ... 52 >>
На страницу:
24 из 52