– Ну, по мне хоть без обеда будьте! – ворчала старуха, а между тем стала накрывать стол. Впрочем, ей не много было хлопот. Выдвинув на средину комнаты стол, она бросила на него несколько пар вилок и ложек, поставила два стакана, солонку, графинчик, – и через две минуты запах щей смешался в комнате с запахом табаку.
Сестры заняли первое место за столом. Старуха вернулась в сопровождении Мечиславского, который всё это время был в своей комнате наверху. Слепой также пришел к столу, и сестры посадили его между собою. Аня села против них с Маврушей; Мечиславский и старуха – на концах стола. Последняя обнесла Мечиславского, слепого и себя водкой и потом уже разлила щи по тарелкам.
– Что это какие холодные щи сегодня, – заметила Настя, подмигнув Ане, и, толкнув локтем слепого, сказала: – Ешь скорее.
Слепой взял ложку щей в рот и вдруг вскочил и весь побагровел.
Сестры покатились со смеху; Аня тоже не могла не улыбнуться, хоть ей и жаль было бедняка. Мечиславскин искоса и сердито посмотрел на сестер.
– Маленькие, что ли? – заметила старуха, подавая кусок хлеба слепому, который, оправясь, сел на свое место и приготовился есть; но сидевшие возле сестры то брали у него хлеб, то ложку. Мавруша отодвинула его тарелку на средину стола; слепой тоскливо искал ложкой по столу, и, чуть касался тарелки соседок, они тотчас кричали на него.
Мечиславский, потеряв терпение, поставил на место тарелку слепому. Но это не подействовало на сестер: они украдкой от него продолжали мучить слепого.
– Не посолить ли? – спросила его Лёна.
– Не надо! не надо! – пугливо отвечал слепой, заслоняя руками тарелку, но Настя с другой стороны высыпала ему всю солонку.
Тяжелый вздох вырвался из груди слепого; он опустил руки, понурил голову и уже не пытался есть. Сестры, довольные результатом своих выходок, насмешливо поглядывали на него.
Щи и блины уничтожались сестрами весьма деятельно. Разговор за обедом шел о театре. После стола Мечиславский и слепой ушли, старуха начала в кухне убирать посуду. Аня осталась опять с сестрами. Настя, сев на кровать с трубкой, опять скрылась в облаке табачного дыму. Мавруша, привязав какую-то рыжую косу к спинке стула, стала ее заплетать. Лёна, достав из комода сверток серой бумаги, высыпала на колени каленые орехи и стала щелкать их.
Заплетая косу, Мавруша взяла с комода помадную банку и вышла из комнаты, говоря:
– Пойду-ка!
– Поди, поди, – выразительно заметила Настя, пуская ей вслед струю дыма.
– Уж твой табачище! – желчно сказала Лёна.
– Я думаю, от него никто не зеленеет, – отвечала Настя.
– Зато губы чернеют! – насмешливо перебила Лёна.
Настя сердито посмотрела на сестру и презрительно сказала:
– Ах ты, танцорка!
– А ты что, крикунья!
– Я не кривляюсь!
– Ну так орешь.
Ссора была прервана входом Мавруши, совершенно зеленой; она, шатаясь, едва дотащилась до стула и, качаясь, сидела. Рот ее был чем-то набит.
Аня было перепугалась, но Настя насмешливо спросила:
– Ну что, хорошо?
Мавруша ничего не говорила и мотала головой. Лёна, забрав скорлупу, вышла из комнаты, спрашивая Маврушу:
– Банка там?
Мавруша отвечала ей одним жестом.
Через пять минут Лёна возвратилась в комнату точно такая же бледная и, припав к перинам кровати, уткнула в них голову.
Настя, глядя на сестер, пожимала плечами и, обратясь к Ане, сказала:
– Этакие дуры: позеленеют как мертвецы, а всё рог чистят табаком.
Потом, набив свежую трубку, Настя предложила Ане покурить; Аня отказалась. Тогда Лёна и Мавруша схватили ее за руки и, жестами показывая на банку, едва внятно бормотали:
– Вычистите зубы.
Аня отказалась и от их угощения.
Когда пробило четыре часа, сестры закопошились и в комнате поднялся гвалт; они все разом желали открыть ящики у громадного комода. Через полчаса неутомимой ссоры они надели платки на голову, салопы, взяли по узлу под мышки и вышли из дому, раскланявшись с Аней. Аня думала, что они собрались в баню.
Не успели уйти сестры, как старуха подошла к шкапу.
– Не хотите ли кофейку? – спросила она. – Слава тебе господи, спровадила их; к ночи вернутся; пошли в киятор. Они невзрачные с лица у меня, зато уж какие добрые, какие мастерицы: что угодно представят. Вон Лёна: она на лихой лошади без седла ездит и не спознаешь ее, если по-мужски оденется. Нас все знают в городе. Вот уж годов пять, как они на кажинной ярманке представляют.
Старуха, рассказывая Ане их житье-бытье в городе, очень часто обращалась к шкапу. Аня стала замечать, что разговор ее не был последователен; от похвал дочерям она перешла к жалобам.
– Какое мое житье! Вот тридцать лет вдовствую. Мавруша грудная осталась. Своими трудами вскормила, – а какая благодарность?
И старуха, за неимением слез на глазах, вытирала нос своим передником.
Через несколько минут она принесла кофейник, весь черный, с длинной ручкой, и, поставив на стол, сказала:
– Я его еще до обеда сунула в печь. Узнали бы мои стрекозы, напали бы так… всё говорят, что я бражничаю.
И, доставая из шкапа чашки, она опять стукнула пробкой графинчика. Лицо старухи стало принимать какое-то странное выражение; она силилась всё улыбаться, ходила пошатываясь. Аня сначала думала, что от неровного пола, но уверилась, что она, стоя на одном месте, качалась во все стороны, как корабль в море. Раз двадцать она делала ей один и тот же вопрос: «Маменька есть? аль сиротка, как и я?.. а батюшка жив?»
Они пили кофе, за которым старуха рассказывала ей о ценах провизии в городе и о том, что ее дочерей все знают, что они славно играют. Налив кружку кофе, старуха хотела понести ее; но рука у ней так дрожала, что кофе очутился бы на полу, если б Аня не поддержала кружки и не спросила куда отнести.
– На печь… как, бишь, его мои стрекозы зовут?.. Да! Висарий! к Висарию.
И старуха засмеялась и стала передразнивать, как слепой играет на скрыпке.
– Зови его сюда, скажи, что все ушли!!
И она размахнула руками и, притопывая, запела дребезжащим дискантом:
Во лузях, лузях…
Аня испугалась и кинулась в кухню, крича: