Пока он пел, она менялась в лице, ее щеки слабо рдели. Ей казалось, что душа ее падает в пропасть.
Алексей посмотрел на крупное лицо отца Оюки. Старик Ота, кажется, расчувствовался. Сквозь черный лед глаз более не светилась хищная сила. Алексею казалось, что сам он готов поддаться сильным и грубым чувствам, что-то словно подталкивало его при виде исполненного боли и слабости, растерянного лица Оюки.
Циники судят по-своему! Могут заметить: мол, ваше юное создание едва владеет собой. Вы, миленький Ареса-сан, не знаете их. Посмотрите на ее отца. Та же натура. Ее темперамент мучает, а вы разводите с ней турусы на колесах… Вы, Сибирцев, как собака на сене, отбили красотку у князя Урусова. Да, да – подтвердят из-за загородки в офицерском доме. Что же вы? Не притворяйтесь, вы и сам, поди, небесчувственный!
Неужели вы, Алексей Николаевич, серьезно влюблены? Тогда ваша судьба ужасна. Превратите это, мой дорогой, в светский роман, в развлечение, в пикантную шутку. Не увезете же ее в Россию? Или оставите душевную рану? Ведь у вас в Петербурге невеста… Неужели серьезно?
«Нет, – отвечал себе Алексей. – Нет, совсем несерьезно!»
– Прощайте, Оюки-сан! До свидания, мистер Oта!
– Так рано?
– Спасибо. Благодарю. Я и так засиделся.
– Напрасно…
– Нет, не напрасно. Я ухожу. Я буду еще играть вам потом.
Погода то и дело меняется… Дождя нет. Ветер. У торговца под деревянным навесом фонарь освещает ходовой товар – груды толстых черных палок. Это редька. Ее охотно раскупают за гроши хозяйки. Рядом живые рыбины в каменной кадушке. В соседней лавке мешки риса. Хэдские живут, кажется, довольно сытно. Старик Ота-сан сказал, что год нынче урожайный. После землетрясения и цунами ниспосланы также хорошие уловы рыбы. Высшие силы наказали, а теперь вознаграждают. «А коммерческие барыши?» – спросил Сибирцев. «Об этом еще рано говорить!»
Японки, даже самые прелестные, любят кушанья из редьки. И Оюки ест ее охотно, как голодный ребенок. Невольно заражаешься страстью к редьке. Отсюда легенда в Хэда, что Ареса-сан очень любит редьку.
– Шкаев! – говорит кто-то впотьмах. – Ступай на бак, к дежурному унтер-офицеру. Доложи: я велел десять горячих.
– Слушаю, ваше…
Не было ни кормы, ни бака, ни кают, ни кают-компании, но остались названия, порядки и привычки. Сохранились законы бака и кают-компании, кубриков и камбуза. Бака нет, а лупка есть.
Ночь наступала. Сейчас в лагере отхлещут по спине своего товарища, беззлобно, но сильно. Битый встанет, пойдет к фельдшеру. Тот вытрет спину спиртом или смажет.
Усатые унтер-офицеры охраняют порядки. Сами выходили из нижних чинов, а били их же. Это люди цепкие, умелые, грамотные, не чуждающиеся знаний. Сила надежная, как сталь. Унтера следили строго за каждым шагом матросов. Идут матросы на работу – ни на шаг нельзя отстать. Чуть что – по роже. Смотрят за людьми юнкера и офицеры. Чужая страна, чужой народ вокруг.
В кают-компании, в облаках табачного дыма, видна чья-то вскинутая над лампой рука.
– Что же теперь говорить о войне двенадцатого года!
Что тут обсуждалось? Какая новость? Скорее всего, старые сведения, случайно дошедшие через американцев.
Алексей переоделся у себя в каюте и вышел пить чай.
С театра войны нет известий, достигающие отрывочные сведения скупы. Но у всех душа болит, все думают о войне и нередко безошибочно угадывают заранее то, что еще не известно никому.
«Malakhoff, Malakhoff, Malakhoff!»[19 - Малахов, Малахов, Малахов!] – в каждой английской газете.
В этот вечерний час все мыслями в Крыму, словно именно сейчас там происходит решающая битва.
Молодые люди с молоком матери впитали понятия о воинском долге и чести. В каждой семье мужчины из поколения в поколение служили в армии, гвардии и флоте, ходили в походы, участвовали в сухопутных и морских сражениях. Но у каждого свои понятия, свои претензии, счеты с выскочками, со штабными льстецами и карьеристами, с придворной камарильей. В дымном воздухе вдруг задрожит что-то зловещее, синее или красное, воодушевленное и облагороженное идеями гуманности, рыцарства, товарищества, испытанного не раз перед лицом смерти. В плавании нет повседневных мелочных счетов и расчетов, нет барщины, оброка, приказчиков, нет чиновников, малых и больших, понятие о родине и высшей власти чище и возвышеннее.
– Паскевич? Меншиков? Кто же командует? При упоминании о светлейшем князе Паскевиче вскочил юнкер Урусов.
– Господа!..
Дядя его в бытность молодым офицером, выполняя срочное поручение государя, вошел без спроса к командующему, когда тот отдыхал. Паскевич запустил прямо в лицо ему сапог со шпорой…
– Где же теперь, господа, эти старые вельможи, эти самодуры? Им вверена жизнь сотен тысяч солдат и наша честь!
Все ждали, что теперь в России все начнет меняться. Под ударами дальнобойной артиллерии, под действиями паровых флотов! Но бьют не по графу Гейдену, не по князю Паскевичу и не по Меншикову. Гибнут многие тысячи людей.
– Паскевич близок государю, господа, – сказал Лазарев.
– Что вы глупости говорите, юнкер! Аракчеева было велено выбрать почетным членом Академии художеств под тем предлогом, что он близок государю… Академики заявили, что кучер Ильюшка еще ближе к государю, чем Аракчеев… И отказали, – сказал старший офицер Мусин-Пушкин.
«Прав один из путешествовавших британцев: послушаешь разговоры в Петербурге – кажется, что вот-вот подымется всеобщее восстание. А все стоит по-прежнему! А правительство и порядки ругают все, даже сами члены правительства!»
…Поутру Можайский, перейдя рисовое поле, по которому на зиму посеяна пшеница, перекрестился и пустил свое новое устройство в небо. Бумажный змей сначала медленно подымался при слабом ветре. Захлопали его двойные плоскости, и четырехугольник с таким же крестом, как на Андреевском флаге, взвился в безбрежную высоту и пошел на фоне золотистой снежной Фудзи, а лейтенант побежал, держа в руке конец шнура, по отмелям и лагунам, окруженный толпой прыгающих и орущих ребятишек.
Американцы, когда он жил на «Поухатане», подозревая в нем шпиона, выяснили, что в каюте гость их режет бумагу и клеит. Матрос, приставленный к нему, доложил, что лейтенант ладит бумажных змеев и пыхтит, как над важным делом, словно хочет пустить в атмосферу секретный доклад об американских машинах. Матрос был курносый, услужливый, с гордо поднятой головой.
– Зачем опять привезли столько бумаги и тушь? – спросил Александр Федорович Можайский, приходя после испытания в чертежную. – Неужели все-таки будем чертить салазки?
– Да, спусковое устройство, – ответил Сибирцев.
Разговор офицеров Татноскэ перевел Оюки…
– Зачем салазки? – спросила девушка. – Нет снега.
– Да, нет снега. Это будут большие салазки, – сказал Сибирцев. – Больше, чем корабль. Покатим на них к морю корабль, когда будет готов. По сути, обезьяний бизнес, напрасное дело, дипломатический реверанс нашего адмирала.
– Салазки уже начаты нашими матросами без всякого проекта, – сказал Можайский. – Унтера вымеряли и приступили к делу.
– Адмирал велит сделать по строящимся салазкам проект. Хочет дальше учить японцев, оставить им все документы, все чертежи до мелочей включительно, чтобы они могли изучать.
– Это есть его благодеяние! Распространение образования! Оставим о себе память как о благородных друзьях.
– Исполать! Потрудимся, раз так! Правда, Оюки-сан?..
– Да, да…
– Но сегодня мы едем на охоту, Сибирцев, – сказал Александр Федорович.
– Что такое?
– Да, приказ адмирала!
– Заманчиво! Кто позволил?
– Эгава-сама! Мне и вам от японцев приглашение!