После варки мясо старой птицы стало розовато-серым, а когда мы с братом попробовали, оказалось приторно-сладким и несъедобным. Но – голод не тётка – есть очень хотелось, и мы сначала съели всё, что казалось мясом, а потом сжевали и кости. Ничего не осталось. Всё съели.
Был конец января. Ещё только – января!
Самые голодные месяцы были впереди. До появления зелени крапивы, щавеля, лебеды, из которых можно было что-то сварить, оставалось больше двух месяцев.
Тато
1946
Бельцы
Первые полвека моей жизни, пока был жив отец, мы с ним пытались найти какие-то точки соприкосновения. И он, и я много раз пытались превратить наши отношения из прохладно-безразличных, каковыми они стали со времен моего детства, в теплые. Когда я стал взрослеть, особенно, в годы студенчества, отец иногда помогал мне деньгами, потом, когда я перебрался в Сибирь, он почти ежегодно, а иногда и дважды за год приезжал ко мне, навьюченный бараньей тушей, брынзой и молдавским вином. Он тогда работал на винзаводе проводником вагонов и возил вино во многие места Союза. Жил он у нас в гостях обычно три-четыре дня, гулял с внуками, рассказывал им молдавские сказки. По вечерам все мы собирались за столом и по-хорошему общались. Казалось, между нами устанавливаются теплые родственные связи. Однако отец уезжал, и связи прерывались до следующей встречи. Какое-то время меня это беспокоило, тревожило, я видел, что и отцу тоже не по себе. Постепенно пришло понимание, что вряд ли можно что-то изменить.
Но почему, думал я? Почему однажды, давным-давно, случайно оборванные кровные связи не удается снова скрепить? Или склеить, склепать, сварить? Почему?
Да, в детстве я был себе на уме. Были случаи, когда я грубил отцу, проявлял непослушание. Было кое-что и похуже. Но так ли уж был я в том виноват?
Долго ломал я над всем этим голову, но так ни к чему и не смог прийти.
К проблемам взаимоотношений людей у меня, как педагога, всегда был особый интерес. Недавно я наткнулся на любопытную книгу психолога Стэнли Милгрэма «Подчинение авторитету». Ученый рассказывал об уникальных экспериментах, в которых участвовали сотни людей разных возрастов, образованных и малограмотных, правоверных христиан и атеистов, белых и цветных в разных населенных пунктах. Цель исследования была простая: изучить, насколько послушными могут быть люди, попав под влияние авторитетов. Результаты ошеломили не только самого Милгрэма, но весь научный мир: оказалось, что люди, как правило, безропотно подчиняются авторитетным лицам и выполняют любые их указания.
Всё дело в том, считает Милгрэм, что мы рождаемся с потенциалом к подчинению, который затем способствует формированию послушания. Как выяснилось, послушание является одним из главных инструментов воспитания человека.
Размышляя над открытиями Стэнли Милграма, я подумал: а ведь родители и педагоги постоянно берут на себя роли авторитетов и стремятся добиться от детей неких воспитательных результатов именно через послушание. Хорошо ли это?
Если цели авторитетов гуманные, то, нет сомнения, хорошо. А если авторитеты – жестокосердные фашисты или матерые садисты?
Попутно возникает еще одна проблема: как быть с непослушными ребятами, с теми, кто не признает авторитет взрослых? Ломать их? Требовать подчинения? Но ведь среди непослушных – много способных и одаренных. Как быть с ними?
В книге Милгрэна упомянуто, что в ходе исследований в Йельском университете было обнаружено, что не все испытуемые подчинялись авторитетам. Случались исключения. Изредка попадались и неподчиняющиеся. Непослушные!
Психолог считал, что непослушных не нужно ломать. Не следует на них давить. Просто надо помогать им находить свои пути. Обществу, как известно, нужны не только послушные исполнительные роботы, но и критически, и нестандартно мыслящие личности. Послушание – качество важное и нужное, но также важен, а в экстремальных ситуациях крайне необходим – критический взгляд на происходящее.
Я стал вспоминать, каким был я. Конечно, хотелось видеть себя в хорошем свете. Но бывало всякое. И был я скорее, непослушным, чем послушным. С ранних детских лет. Ничему не верил на слово и всё докапывался, надоедая взрослым: «Зачем это? Почему так, а не иначе? Что будет, если?..» Временами мама, дедушка Николай и, особенно, баба Маня изнемогали от моей надоедной любознательности, но не раздражались, а терпеливо растолковывали, как могли: почему луна то круглая, как блин, то маленькая, как серпик, почему зимой идет снег, а не дождь, почему маленькая кошка Мурка не боится большого кобеля Бобика, а он ее боится, почему Бог не наказал тех жандармов, которые хотели обидеть мою маму, что будет, если спрятаться от Бога в подвал, где бабушка хранит вкусное повидло из айвы, и съесть немножко, совсем чуть-чуть, – Бог узнает, что я согрешил или нет? Я был единственным ребенком в нашей большой семье, и мне не только прощали приставучесть, но и многие шалости и непослушание. Считалось, что я «хлопець с розумом». Сам себе паровоз. Мои родные любили меня, и, наверно, поэтому мне сходило с рук все: и упертость, и своеволие, и несвойственная детям критичность, и свобода действий. Меня постоянно поощряли к самодеятельности. Что бы я ни говорил, что бы ни вытворял, всё истолковывалось в мою пользу: «Это проделки Павлуши. Ничего страшного». Запретов не было. Все запретное я определял сам либо путем проб и ошибок, либо задавая окружающим бесчисленные вопросы. В те молочные годы меня никто никогда ни разу не только не бил, но даже не шлепнул, никто ни разу не повысил на меня голос.
Я был общим любимчиком, центром внимания нашей родни и считал, что мир вокруг существует для меня. Весь ближний мир – для меня. Несмотря на войну, разруху, бедность, иногда и нищету, болезни, этот мир был моим, служил мне. Я был беззаботным, ни в чем не ограниченным, безгранично свободным. Абсолютным эгоистом. Никогда в последующие зрелые годы я не чувствовал себя так вольно и легко, как в те первые детские годы.
Но однажды эта вольница неожиданно кончилась. Мне было уже шесть лет, как вдруг произошло нечто ужасное, о чем я сожалел потом всю оставшуюся жизнь: случилось так, что я поднял руку на родного отца – тато.
Однако обо всем по порядку.
Его мы ждали с войны в 45-м, но он еще служил в комендатуре Берлина и вернулся домой в Бессарабию только в конце весны 46-го.
Мы с Мусей сидели в тенечке на единственном в нашем дворе дереве шелковицы, когда к калитке подошел какой-то дядька в красноармейской фуражке и солдатской форме с небольшим заплечным мешком. Дядька смело вошел в наш двор, перед порогом потоптался, пошоркал сапогами о лежащую тряпку и вошел в дом. Нас на дереве, скрытых густой листвой, дядька не видел.
– Кто это? – тихо спросила Муся.
– Не знаю, – ответил я. – Пойду в хату, посмотрю.
Мы спустились с дерева, и я пошел смотреть.
Вошел в сени и, скрипнув дверью, в каса маре (горницу), увидел удивительную картину: моя мама стояла, прижавшись к гимнастерке солдата, и обнимала его. Мама была совсем маленькая, а солдат ростом почти до потолка. Он гладил ее по голове, которая находилась на уровне его живота. Услышав скрип, мама подняла голову.
– Сынок! Павлуша! – позвала она. Глаза у нее были заплаканные.
Я стоял, не понимая, что происходит.
– Йиды сюда.
Я подошел.
– Твий батько вернувся з войны. Твий тато.
Оказывается, это был мой отец. Вот он, оказывается, какой, подумал я. Когда в 41-м его брали в армию, я был еще грудным ребенком, а потом долгие пять лет не видел его.
– Який гарный хлопчик, – были первые слова большого дядьки-солдата, которого мама назвала моим татом. – Хлопчик с золотою головкою.
Так он звал меня в немногих своих письмах с фронта.
Широко улыбаясь, он схватил меня за руки и, высоко подняв, вдруг подбросил. Но, видать, не рассчитал, потому что я треснулся головой об потолок, да так, что посыпалась известка. Солдат тут же отпустил меня с рук.
– Чего ты? – сердито сказал я, почесывая голову. – Чего бросаешься?
Меня до этого никто не подбрасывал. Мне это совсем не понравилось. А солдат продолжал улыбаться: он же радовался встрече с родным домом, родными людьми. Но все же с удивлением сказал:
– Ты дывы, який сердытый.
Потом втроем мы пошли к дедушке с бабушкой, дом которых был на соседней улице. Были слезы радости. Отец роздал трофейные подарки: женщинам шелковые хустки, дедушке Николаю очки в пластмассовой коробочке, мне четыре алюминиевых колесика (из которых потом смастерили игрушечный возок). Себе тато оставил шевиотовый цивильный костюм, сшитый на заказ в Берлине, и две шелковых сорочки. Было еще в солдатском мешке три столовых ложки с немецкими буквами. Вот и все трофеи.
В последующие дни мы виделись с отцом только по вечерам. Вместе с дедушкой он разъезжал на двуколке по разным конторам, оформлял бумаги на участок под строительство нового дома и на получение за городом земельного надела.
Днем мы оставались с матерью, и всё было, как раньше: я помогал ей кормить курочек, поросенка, мы ходили по воду к колодцу тети Марицы. Там лежала выдолбленная из камня бадья для поения скота. В жаркие дни к бадье слеталось много ос, которые, подрагивая своими полосатыми брюшками, жужжали и пили воду. Когда я был совсем маленьким, то, не понимая, хватал руками жужжащих красавиц, и они больно жалили. Я громко ревел, мама вытирала мои обильные слезы и успокаивала. Потом я брал свое маленькое ведерко, мама – большие ведра с холоднючей водой, и мы шли домой. Когда приходили мой дружок Иван Бурдужан и Муся, мы шли на речку, купались или играли во дворе до тех пор, пока не звала мама:
– Диты! Ваня, Муся, Павлик! Обидаты! Исты!
Мама нарезала суровой ниткой каждому по шмату горячей мамалыги, мы садились за дощатый стол и ели деревянными ложками борщ или суп из одной миски.
Мама хорошо понимала нас, меня и моих приятелей. Нам было хорошо вместе с ней.
Но когда вечером приходил домой усталый тато, мать становилась другой. Огромный отец заполнял собою всё пространство нашего тесного жилища и требовал к себе внимания. Мать почему-то начинала суетиться, робко заискивать, что-то от волнения роняла на пол, а однажды, достав из печи горшок с томлеными галушками, уронила его на колени отца.
– Ты шо? – закричал он, отряхиваясь. – Крушшя мэти![3 - Молдавское ругательство.]
– Прости, Васенька! – запричитала мать. – Я не хотела…
– Не хотела?! Срау бы са пэс! – Отец злобно скрипнул зубами и выскочил вон из каса маре.
Я понимал, что тато чем-то недоволен, а мать боится его и не знает, как угодить. Начинал я понимать и то, что моей свободе приходит конец, и в ближайшее время что-то должно измениться.