– Пошел ты к черту! – перебили его другие. – В Германию, страну колбасников? Да им все морды побить надо! Германия – огромная портерная в Европе…
– А Россия – кабак.
– Да ты сам пьян!
– Что ж из этого?
– А если хочешь быть последователен, убирайся к черту с Гегелем!
– Нет, вся наша надежда на мужика, на простолюдина. Освободите мужика, он пойдет шагать!
– А до тех пор что будем делать?
– Ничего!
– Ну, и на здоровье.
– Слова прошу, – закричал офицер с залихватской физиономией, – послушайте слова опытного человека! Молчите и внимайте.
Все стихло.
– Я предлагаю, господа, устроить сейчас же общими силами скандалиссимус!
– Какой, какой?
– Переломать кости первому встречному.
– Да за что же?
– Здорово живешь!
Скандалиссимус был отвергнут большинством голосов.
Молотов с изумлением смотрел на окружающие его лица и слушал их ярые речи.
– Что это у тебя творится? – спросил он Михаила Михайлыча.
– Будто не понимаешь?
– Ничего не понимаю.
– Здесь совершается великая тайна акклиматизации европейского прогресса, включительно до скандалиссимуса… Я тебе говорил, что мы решаем современные вопросы. Мы не аскеты, не люди старого закала; здесь нет ни одного человека, который бы из прогресса создал пугало нравственное и открещивался бы от него, как от сатаны. Здесь процветают широкие нравы.
– Что же будет с этими людьми после, когда пройдет время разгула, перегорит человек, переломаются его кости и испортится кровь?
– Вон ты куда хватил!
– Ведь потянет же их когда-нибудь из этого бешеного круга, жизнь заставит взглянуть на себя серьезнее, – что тогда будет с их убеждениями?
– С какими?
– Да вот которые они проповедуют.
– Это разве убеждения?
– Что же?
– Просто дурь на себя напустили. Горло драть хочется, ну и дерут. Им бы только посуетиться, побыть в массе, покричать, а покажи только розгу, так сейчас: «Ай, маменька, не буду!» Предложи любому чин регистратора, сейчас и убеждения побоку, и еще будет потом говорить, что его пошлая действительность задавила, среда заела, – а какая среда? натуришка гнилая! Идеалы их книжные, и поверх натуры идеалы плавают, как масло на воде. Ничего не выйдет из них. Квасные либералы… Хотя бы пару мужиков научили грамоте, а то даже и говорить-то не умеют, убедить никого не могут… Пей, ребята! – крикнул Череванин.
Молотов пожал плечами.
– Зачем же ты собираешь их около себя?
– Разве не видишь, что веселенький пейзажик выходит? Надо же чем-нибудь утешать себя.
Молотов опять пожал плечами.
– Михаил Михайлыч, – сказал Касимов, подходя к нему. – А, Егор Иваныч, – сказал он, – извините, я вас и не заметил в дыму.
Поздоровались.
– Что вам угодно? – спросил Череванин.
– Я хочу идти в художники…
– Так что же?
– Как посоветуете?
– Ступайте.
– Ей-богу, ничего не может быть лучше жизни художника: свобода, вино, женщины и друзья!
– И картины… – прибавил Череванин.
– Только не знаю, есть ли у меня талант.
– Все же будете принадлежать к числу художников, и у вас будет свобода, вино, женщины и друзья…
Касимова отозвали пирующие.
– Веришь ли, что я из этого господина могу сделать хоть сейчас краскотера? И все они таковы: это люди подражательные, юноши без всякого содержания. Он как родился не потому, что хотел того, а пожелали мамаша с папашей, так и все потом делал, потому что люди это делают. Между тем Касимов умеет острить, как ты слышал, но всегда впадает в чужой тон; вообще он неглуп, у него есть ум, но не свой. Смолоду такие люди всегда подают надежды. У них ничего нет за душой, кроме впечатлительности. Поживши с угрюмым человеком, Касимов совсем отвык от улыбки; с рыцарями – он рыцарь, с франтами – франт, среди ученых корчит глубокомысленную рожу. Однажды он вздумал идти в монахи, потому что наслушался какого-то старика о развращении рода человеческого; а через месяц он уже был отчаянным франтом. Заклятый ненавистник брака, пока холост, а женится – попадет под башмак жены. Человек с небольшим характером и какой-нибудь оригинальной выправкой может заставить их сапоги себе чистить. Противно смотреть на них, так они льнут в глаза и точно в губы поцеловать хотят. Словом, народ сопливый. Он всегда находится под влиянием последней прочитанной статейки. Сегодня он кричит: «Индейцы англичан раскатали»; завтра: «Гумбольд умер»; послезавтра: «Прочитайте „Манон Леско“, очень развратная книжка», – и нигде ничего не понимает, всегда с чужого голоса поет. Когда пошла обличительная литература, тогда он с благоговейным страхом говорил: «Вот отчаянные-то головы!.. что пишут!.. и не боятся!» Попавшись за увлечения впросак, он вдруг хвост опускает, робеет и, не зная, что делать, иногда плачет и богу молится, не понимая, что ж это за напасть на него. Когда же их поймают в минуту растерянности и станут стыдить, то они без зазрения совести умеют напустить на себя рысь дурака: «Эх, господа, полно смеяться, я сам знаю, что я глуп; что ж делать, если бог ума не дал», – и врет, каналья: он вовсе не глуп, а просто не хочет шевельнуть мозгами, разобраться, наконец, во что он верит и не верит. Вот я и потешаюсь. Надоедят, запру двери, и делу конец.
– И тебе не жалко их?
– А тебе жалко? Мне смешно, но это одно и то же: одинаково оскорбительно для человека. Жаль, нет здесь одного господина, который пописывает статейки. Вот забавник-то! «Как это вы пишете обличительные очерки?» – спросил я его однажды, и что же? – он сознался: «Откроешь, говорит, Свод законов, прочитаешь статьи, нарушишь их и припишешь это какому-нибудь чиновнику… при этом обстановочка маленькая, современный дух… ну, и ничего, платят за это деньги, все же на табак годится». Смешно ли это или жалко, я разности большой в том и другом случае не вижу.
– Ну, а сам-то ты что?