Тут один из ассистентов рассказал мне, что Пушкин накануне был в театре, где, на беду, судьба посадила его рядом с Денисевичем. Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: “Несносно!” Соседу его пиеса, по-видимому, очень нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из терпения, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать пиесу. Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут Денисевич объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывести его из театра.
– Посмотрим, – отвечал хладнокровно Пушкин и продолжал повесничать.
Спектакль кончился, зрители начали расходиться. Тем и должна была бы кончиться ссора наших противников. Но мой витязь не терял из виду своего незначительного соседа и остановил его в коридоре.
– Молодой человек, – сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял свой указательный палец, – вы мешали мне слушать пиесу… это неприлично, это невежливо.
– Да, я не старик, – отвечал Пушкин, – но, господин штаб-офицер, ещё невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?
Денисевич сказал свой адрес и назначил приехать к нему в восемь часов утра. Не был ли это настоящий вызов?..
– Буду, – отвечал Пушкин. Офицеры разных полков, услышав эти переговоры, обступили было противников; сделался шум в коридоре, но, по слову Пушкина, всё затихло, и спорившие разошлись без дальнейших приключений.
Вы видите, что ассистент Пушкина не скрыл и его вины, объяснив мне вину его противника. Вот этот-то узел предстояло мне развязать, сберегая между тем голову и честь Пушкина.
– Позвольте переговорить с этим господином в другой комнате, – сказал я военным посетителям. Они кивнули мне в знак согласия. Когда я остался вдвоём с Денисевичем, я спросил его, так ли было дело в театре, как рассказал мне один из офицеров. Он отвечал, что дело было так. Тогда я начал доказывать ему всю необдуманность его поступков; представил ему, что он сам был кругом виноват, затеяв вновь ссору с молодым, неизвестным ему человеком, при выходе из театра, когда эта ссора кончилась ничем; говорил ему, как дерзка была его угроза пальцем и глупы его наставления, и что, сделав формальный вызов, чего он, конечно, не понял, надо было или драться, или извиниться.
Я прибавил, что Пушкин сын знатного человека (что он известный поэт, этому господину было бы нипочем). Все убеждения мои сопровождал я описанием ужасных последствий этой истории, если она разом не будет порешена.
– В противном случае, – сказал я, – иду сейчас к генералу нашему, тогда… ты знаешь его: он шутить не любит.
Признаюсь, я потратил ораторского пороху довольно, и недаром. Денисевич убедился, что он виноват, и согласился просить извинения. Тут, не дав опомниться майору, я ввёл его в комнату, где дожидались нас Пушкин и его ассистенты, и сказал ему:
– Господин Денисевич считает себя виноватым перед вами, Александр Сергеевич, и в опрометчивом движении, и в необдуманных словах при выходе из театра; он не имел намерения ими оскорбить вас.
– Надеюсь, это подтвердит сам господин Денисевич, – сказал Пушкин.
Денисевич извинился… и протянул было Пушкину руку, но тот не подал ему своей, сказав только:
– Извиняю, – и удалился со своими спутниками, которые очень любезно простились со мною.
Скажу откровенно, подвиг мой испортил мне много крови в этот день… Но теперь, когда прошло тому тридцать шесть лет, я доволен, я счастлив, что на долю мою пришлось совершить его. Если б я не был такой жаркий поклонник поэта, уже и тогда предрекавшего свое будущее величие; если б на месте моем был другой, не столь мягкосердый служитель муз, а черствый, браннолюбивый воин, который, вместо того чтобы потушить пламя раздора, старался бы ещё более раздуть его; если б я повёл дело иначе, перешёл только через двор к одному лицу, может быть, Пушкина не стало б ещё в конце 1819 года, и мы не имели бы тех великих произведений, которыми он подарил нас впоследствии. Да, я доволен своим делом, хорошо или дурно оно было исполнено. И я ныне могу сказать, как старый капрал Беранже: “Puis, moi, j’ai servi le grand homme!” (Прим. ред. – дословно с фр. “Тогда я служил великим человеком!” Возможен также смысловой перевод, как “Тогда я совершил великое дело”).
Обязан прибавить, что до смерти Пушкина и Денисевича я ни разу не проронил слова об этом происшествии. Были маленькие неприятности у Денисевича в театрах с военными, вероятно, последствия этой истории, но они скоро кончились тем, что мой майор ускакал скоро из Петербурга.
Через несколько дней увидал я Пушкина в театре: он первый подал мне руку, улыбаясь. Тут я поздравил его с успехом “Руслана и Людмилы”, на что он отвечал мне:
– О! это первые грехи моей молодости!
– Сделайте одолжение, вводите нас чаще такими грехами в искушение, – отвечал я ему.
По выходе в свет моего “Новика” и “Ледяного дома”, когда Пушкин был в апогее своей славы, спешил я послать к нему оба романа, в знак моего уважения к его высокому таланту. Приятель мой, которому я поручал передать ему “Новика”, писал ко мне по этому случаю 19 сентября 1832 года:
“Благодарю вас за случай, который вы мне доставили, увидеть Пушкина. Он оставил самые приятные следы в моей памяти. С любопытством смотрел я на эту небольшую, худенькую фигуру и не верил, как он мог быть забиякой… На лице Пушкина написано, что у него тайного ничего нет. Разговаривая с ним, замечаешь, что у него есть тайна – его прелестный ум и знания. Ни блесток, ни жеманства в этом князе русских поэтов. Поговоря с ним, только скажешь: “Он умный человек. Такая скромность ему прилична”».
Я не случайно привёл столь длинную цитату. Иван Иванович Лажечников в своём повествовании особо отметил, что пришёл в ужас от одной мысли, что талантливый поэт мог быть убит неучем, даже не слышавшим о шедеврах русской поэзии. Любителем заурядных спектаклей. Ведь Пушкин высмеивал в театре серость, которую смотреть было невозможно. Впрочем, он впоследствии признал, что вёл себя в театре неправильно. В письме к князю Петру Андреевичу Вяземскому признался, что его поведение напоминает одну из «мальчишеских проказ, которые повторять не следует».
Дуэль с майором Денисевичем вполне могла стоить Пушкину жизни. Недаром Иван Иванович Лажечников, предотвративший её, в своей характеристики отметил, что Денисевич вряд ли что-то читал, кроме карамзинской «Бедной Лизы», ну и ещё каких-то произведений этого, случайно известного ему автора. Театр Денисевич знал и любил, чего нельзя сказать о литературе. То есть Денисевич стремился бы убить противника…
А ведь многих противников останавливало именно понимание того, кем являлся Пушкин. Мы увидим подтверждение этих слов в дальнейшем повествовании.
Сплетник Рылеев в Пушкина стрелял всерьёз
Были и такие фокусы. Сам оскорбил, сам и убить старался…
Пока с дуэлями всё обходилось. Но вот Пушкин стал жертвой клеветы будущего декабриста Рылеева, распускавшего слухи о том, что Александра Сергеевича высекли розгами в III отделении. Причём намечались сразу два поединка, один из которых – с очень жестоким дуэлянтом, уже отправившим на тот свет свыше десяти человек. Называли цифру – одиннадцать.
Первым из противников был Кондратий Рылеев, вторым – граф Пётр Толстой.
Наиболее опасным противником был Толстой… О нём, как о дуэлянте, ходили целые легенды. К примеру, однажды кто-то из близких друзей пригласил Толстого в секунданты. Толстой дорожил этим своим другом и переживал, понимая, что шансов у того выжить весьма немного. Тогда он ещё до дуэли друга вызвал сам его противника и убил его, чем и обеспечил спасения от гибели.
Называть убийцей дуэлянта, отправившего на тот свет одиннадцать человек, мы едва ли имеем право, поскольку таковы были нравы, он – Толстой – на дуэлях вёл себя честно, не так, как вели себя подленькие и трусливые европейские рыцари, подобные Дантесу. Ну а что касается дуэлей вообще, то ведь и Пушкин уделял таковым поединкам немало внимания, правда, он никого не убил и, как правило, разряжал свой пистолет в воздух, правда, перед тем выдерживал выстрел своего противника.
Причина же конфликта с Рылеевым и Толстым была, особенно по тем временам, очень и очень весомой. Пушкин вынужден был защищать свои честь и достоинство от низкой клеветы, авторами которой были Толстой и Рылеев. Рылеев, к тому же, явился старательным разносчиком омерзительных выдумок о Пушкине по литературным салонам. Что им руководило? Скорее всего – банальная зависть. Ведь Рылеев тоже слагал рифмы.
И тот, и другой имели причины ненавидеть Пушкина. Заядлый картёжник Толстой неоднократно был уличён Пушкиным в шулерстве. Толстой особенно и не оправдывался, скорее даже признавал, что игру ведёт нечестно…
А. Н. Вульф, добрый приятель Пушкина, с которым тот подружился в соседнем с Михайловским Тригорском во время своей ссылки, вспоминал:
«Между прочим, надо и то сказать, что Пушкин готовился одно время стреляться с известным, так называемым американцем Толстым… Где-то в Москве Пушкин встретился с Толстым за карточным столом. Была игра. Толстой передернул. Пушкин заметил ему это. “Да, я сам это знаю, – отвечал ему Толстой, – но не люблю, чтобы мне это замечали”. Вследствие этого Пушкин намеревался стреляться с Толстым и вот, готовясь к этой дуэли, упражнялся со мною в стрельбе».
Фаддей Булгарин так охарактеризовал Толстого:
«Умён он был, как демон, и удивительно красноречив. Он любил софизмы и парадоксы, и с ним трудно было спорить. Впрочем, он был, как говорится, добрый малый, для друга готов был на всё, охотно помогал приятелям, но и друзьям, и приятелям не советовал играть с ним в карты, говоря откровенно, что в игре, как в сраженье, он не знает ни друга, ни брата, и кто хочет перевести его деньги в свой карман, у того и он имеет право выигрывать».
Пушкин написал эпиграмму:
В жизни мрачной и презренной
Был он долго погружён,
Долго все концы вселенной
Осквернял развратом он.
Но, исправясь понемногу,
Он загладил свой позор,
И теперь он – слава богу –
Только что картежный вор.
И не только… В послании «Чаадаеву», именно «Чаадаеву», а не «К Чаадаеву», Пушкин вывел графа Толстого весьма узнаваемо…
(…)
Но дружбы нет со мной. Печальный вижу я
Лазурь чужих небес, полдневные края;
Ни музы, ни труды, ни радости досуга –
Ничто не заменит единственного друга.
Ты был целителем моих душевных сил;
О неизменный друг, тебе я посвятил
И краткий век, уже испытанный Судьбою,
И чувства – может быть спасённые тобою!