Оценить:
 Рейтинг: 3.8

Записки о революции

Год написания книги
2008
<< 1 ... 100 101 102 103 104 105 106 107 108 ... 176 >>
На страницу:
104 из 176
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Товарищи! Долго ли терпеть нам, рабочим, предательство?! Вы собрались тут, рассуждаете, заключаете сделки с буржуазией и помещиками… Занимаетесь предательством рабочего класса. Так знайте, рабочий класс не потерпит! Нас тут путиловцев 30000 человек, все до одного!.. Мы добьемся своей воли! Никаких чтобы буржуев! Вся власть Советам! Винтовки у нас крепко в руке! Керенские ваши и Церетели нас не надуют!..

Чхеидзе, перед носом которого плясала винтовка, проявил выдержку и полное самообладание. В ответ на истерику санкюлота, изливавшего голодную пролетарскую душу, председатель, спокойно наклонившись со своего возвышения, протягивал и всовывал в дрожащую руку рабочего вчерашнее воззвание, цитированное мной:

– Вот, товарищ, возьмите, пожалуйста, прошу вас и прочтите. Тут сказано, что вам надо делать и вашим товарищам-путиловцам. Пожалуйста, прочтите и не нарушайте наших занятий. Тут все сказано, что надо…

В воззвании было сказано, что все выступавшие на улицу должны отправляться по домам, иначе они будут предателями революции. Больше ничего не имела за душой правящая советская группа, и больше ничего не нашелся предложить Чхеидзе представителям народных недр в момент крайнего напряжения их революционной воли.

Растерявшийся санкюлот, не зная, что ему делать дальше, взял воззвание и затем без большого труда был оттеснен с трибуны. Скоро «убедили» оставить залу и его товарищей. Порядок был восстановлен, инцидент ликвидирован… Но до сих пор стоит у меня в глазах этот санкюлот на трибуне Белого зала, в самозабвении потрясающий винтовкой перед лицом враждебных «вождей демократии», в муках пытающийся выразить волю, тоску и гнев подлинных пролетарских низов, чующих предательство, но бессильных бороться с ним. Это была одна из самых красивых сцен революции. А в комбинации с жестом Чхеидзе одна из самых драматических.

Снова говорят ораторы. Путиловцев пошли увещевать какие-то присяжные агитаторы «звездной палаты». Надо думать, «убедят» и все обойдется благополучно… В зале по-прежнему скука и сознание полной бесполезности всех этих словопрений.

Любопытно наблюдать настроение мужичков. Как и преторианцы солдатской секции, они совсем не прочь устранить от власти буржуазию и двинуть вперед революцию, то есть собственно аграрную. Иные простецкие мужицкие головы, не искушенные в «марксистских» героях о буржуазности нашей революции и необходимости держать буржуазию у власти, искренне недоумевали и терялись. Ведь князь Львов и архимиллионер Терещенко явно саботируют советскую программу, так чего же за ними гоняться? Ведь вся власть уже давно находится в их мужицко-советских руках, так чего же бояться объявить об этом?.. Мужички поговаривали так в интимных уголках. Но это была только одна сторона дела. Другая – та, что они как огня боялись большевиков и интернационалистов – предателей родины, слуг Вильгельма, всеобщих разрушителей, безбожников, говорящих на чужом языке классовой борьбы и международной пролетарской солидарности. Мужички были мужички, и чем они были хозяйственнее, тем ярче выступала в их речах и во всем их облике старая реакционно-антисемитская основа…

На этом страхе большевизма и играли лидеры советского большинства. Разъяснить свои теории мужичкам они не могли. Но запугать Лениным и анархией было не так трудно. И, поговаривая в интимных уголках, «трудовое крестьянство» не делало и не могло делать никаких практических выводов. Оно крепко держалось за «звездную палату», не понимая ее политики – чтобы не пропасть в лапах большевиков…

Меня вызвали из зала заседаний. В коридоре какой-то скандал, в центре которого стоит Рязанов, наполняющий кулуары своим великолепным, мощным тенором. Мы, группа левых, спешно протолкнулись в одну из боковых комнат и долго что-то улаживали. В чем было дело, не помню… Но в коридорах и залах было к вечеру значительно свободнее. Там и сям стояли какие-то группы солдат у ружей в козлах. Иные сидели и лежали. Может быть, это были караулы, поставленные Даном из 176-го полка. Но толпа сильно поредела.

Путиловцы действительно вскоре удалились. Идя сюда, они были застигнуты ливнем и промокли до нитки. Надо думать, что это подействовало на их настроение гораздо сильнее аргументов Войтинского или Завадье. И та опасность, какую они представляли собою, рассеялась довольно скоро…

Передавали, что и кронштадтцы, в огромном большинстве своем, прямо от Таврического дворца отправились на Николаевскую набережную, там сели на свои суда и поплыли восвояси. Осталось их только две или три тысячи с Раскольниковым и Рошалем во главе, они пребывают где-то около дома Кшесинской и Петропавловской крепости.

Вообще, по слухам, доходившим до «центра революции», на улицах к вечеру стало быстро стихать. Кровь и грязь этого бессмысленного дня к вечеру подействовали отрезвляюще и, видимо, вызвали быструю реакцию. В самом деле, что же это такое делается, зачем, кто виновник, откуда эти кровь и грязь, убийства, грабежи, насилия, погромы?.. К вечеру стихия быстро входила в берега, улицы пустели. О новых «выступлениях» не было слышно. «Восстание» окончательно распылилось. Оставались только эксцессы разгулявшейся толпы… Раненых и убитых насчитывалось до 400 человек.

А мы все заседали. Речи тянулись монотонною чередой. Незаметно наступила темнота, и у стеклянного потолка, вокруг всего зала, ярко зажглись невидимые лампочки. Умно, по обыкновению, и убедительно, но «нереволюционно» говорил Мартов, убеждая советское большинство «приять» власть.

– С уходом кадетов вся организованная буржуазия отходит от революции, – говорил он. – Раз это так, то вся ответственность падет на наши плечи… Я верю, что демократия нас поддержит. Будущий пленум не сумеет цепляться за обломки коалиции. Раз это сознается, незачем откладывать…

Ораторы оппозиции резко порицают «несчастную мысль» Церетели бежать из Петербурга и перенести пленум в Москву. В бесконечном списке ораторов дошла очередь и до меня. Я говорил, поддерживая Мартова, так скверно, нудно, путано, что противно вспомнить. Я протестовал особенно против попытки уклоняться от решения проблемы власти под предлогом вооруженного давления извне. Нестерпимое лицемерие рыцарей буржуазии, приобретающих капитал на беспорядках.

Я не помню выступления Троцкого. О нем не упоминается в газетах. Но Троцкий был налицо, сидя в изолированной кучке с Луначарским и еще с кем-то на верхних крайних правых скамьях. Кучка эта была мишенью для диких выкриков и свирепых взоров остального зала в течение всего дня. Надо ли прибавлять, что Стеклова тут не было. Но вот эта кучка куда-то рассосалась. Я увидел, что Луначарский остался один. В голове у меня шевельнулось что-то вроде духа протеста и солидарности; под алыми взглядами мамелюков я прошел через весь зал к Луначарскому, сел рядом и завязал беседу.

– Что же вы не выступите? Ведь они примут это за смирение напроказивших школьников…

– Я записан, – ответил Луначарский, – но не собирался выступать. А вы думаете, следует?

– Без всякого сомнения.

Луначарский пошел к Чхеидзе посмотреть, скоро ли его очередь. Оставалось до него два-три человека. Мы сидели и ждали, вяло переговариваясь… Вдруг совсем близко раздался ружейный выстрел, за ним другой. Кто-то с пустынных хор истерически закричал о каких-то расстрелах. В зале поднялась паника и суматоха. Мужички и интеллигенты вскакивали и метались. Было смешно и противно смотреть на перетрусивших «вождей революции»…

Все ограничилось этими выстрелами. Потом объясняли, что выстрелы были случайные: будто бы в сквере сорвались с привязи лошади и произвели переполох, среди которого сами собой выстрелили две-три винтовки.

Чхеидзе дал слово Луначарскому. Он говорил как всегда красиво, но без убеждения и без огня. Он объяснял народное движение общими причинами и требовал устранения их правильным решением вопроса о власти. Луначарский выглядел изнуренным и подавленным. Он, видимо, начал основательно переживать похмелье…

Все вообще устали нестерпимо от нелепого и ненужного заседания. Но оставалось еще несколько ораторов. Объявили перерыв, и все бросились в сад, переполнили буфет и прохладные комнаты Исполнительного Комитета. Было часов одиннадцать. Таврический дворец представлял собой ту же картину, что в первые дни революции, в глубокие ночные часы. Посторонних людей было уже совсем мало. Вдоль бесконечных стен Екатерининской залы и вестибюля, около ружей в козлах, спали солдаты.

В буфете, около чая и бутербродов, была давка. У усталых людей, привыкших к калейдоскопу огромных событий, кипевших четыре месяца в огне революции, уже притупились впечатления бурного дня. С большим оживлением входили друг с другом в сделки насчет стульев и стаканов, ибо не хватало ни посуды, ни мест за столом. В раскрытые окна тянуло прохладой из опустевшего сада…

Но вот неуловимыми путями в сознание отдыхавших и праздно болтавших депутатов проникло ощущение какой-то новой сенсации. Как-то особенно забегали члены и приближенные «звездной палаты». В глазах некоторых из них помимо озабоченности сверкал какой-то злорадный огонек, как будто они наконец накрыли врагов своих злоключений и могут, но стесняются праздновать реванш. Вокруг этих начальствующих лиц стали образовываться кучки. Что-то передавалось из уст в уста.

Я отвоевал себе место за столом, когда ко мне быстро подошел Луначарский. В этот момент, не щадя ни иронии, ни веселых тонов, я рассказывал о делах этого дня кому-то из посторонних людей. Я обернулся к Луначарскому.

– Так, стало быть, Анатолий Васильевич, эти двадцать тысяч были совершенно мирным населением?..

Луначарский круто повернулся и отошел от меня прочь.

Я уже несколько раз сегодня, по свойственной мне дурной привычке, подшучивал над его дебютом в качестве полководца. Но сейчас моя шутка, видимо, не соответствовала его настроению. Я пошел за ним и спросил, в чем дело.

Сенсация была действительно из ряда вон выходящей. Ни больше ни меньше как получены сообщения о связи Ленина с германским генеральным штабом. В редакциях газет имеются на этот счет документы, которые предназначены к опубликованию в завтрашних номерах.

Президиум спешно принимает меры к тому, чтобы помешать их печатанию впредь до обсуждения дела в «ответственных» советских сферах. Церетели и другие лихорадочно столковываются по телефону с премьером Львовым и с редакциями. Редакции, конечно, не обязаны подчиниться, но надо думать, что совместными усилиями их убедят выполнить требование столь почтенных лиц и учреждений…

Все это было так чудовищно и нелепо, что было достойным завершением этого сумбурного дня. Разумеется, никто из людей, действительно связанных с революцией, ни на миг не усомнился во вздорности этих слухов. Но – боже мой! – что начались за разговоры среди большинства случайных людей, темных городских и деревенских обывателей. Во всяком случае, наша «звездная палата» правильно оценила как степень серьезности, так и существо этого гнусного дела. Предпринятые ею шаги заслуживали всякого одобрения.

Не могу сказать, сколько времени понадобилось депутатам для переваривания этой новой сенсации и для надлежащего успокоения. Кажется, около часа ночи объявили, что заседание возобновляется, и стали усиленно загонять членов «революционного парламента» в пустынный Белый зал. Около дворца и внутри его было сравнительно тихо. По скверу и по залам, среди спящих солдат, бродили небольшие группы военных и штатских…

Заседание возобновилось. Ораторов оставалось всего три-четыре человека. Но были и внеочередные: при бурном патриотическом восторге мамелюков, при гневных их взорах, обращенных на нас, говорил представитель 12-й армии, сию минуту прискакавший на автомобиле из Двинска по вызову советских властей. Это был член старого, не перевыбранного с первых дней армейского комитета, довольно известный правый меньшевик Кучин-Оранский, взявший на себя смелость говорить от имени армии. Производя впечатление своим боевым «окопным» видом, он резко порицал вооруженные выступления, организованные безответственными и темными элементами против правительства и самого Совета; он называл беспорядки ножом в спину армии, напрягающей все свои силы в борьбе за свободу родины, и говорил о готовности фронта решительными мерами «защищать революцию», не останавливаясь ни перед чем для ликвидации беспорядков.

Ого! В дело вступает фронт! Спрашивается: один ли Кучин был вызван из действующей армии для произнесения речи? Не будет ли естественно предположить, что почтенный блок Львова-Терещенки-Церетели-Чернова спешит вообще апеллировать к фронту и в столицу вызываются не только отдельные курьеры для произнесения речей? Может быть, войска по вызову Керенского-Церетели уже давно движутся с фронта на усмирение Петербурга?.. Однако точно ничего об этом в те часы не знали.

Если не ошибаюсь, выступление Кучина было не единственным в своем роде. Как будто бы говорили и еще курьеры от каких-то частей, расположенных в окрестностях. Говорили в том же роде… В это время кто-то сообщил, что часа два или три тому назад разгромлена большевистская «Правда». Ого! Дело, видимо, поворачивается быстро и круто…

Инициатором наступления на «Правду» оказался доблестный министр юстиции Переверзев. Он счел уместным и своевременным именно вечером 4 июля отдать приказ об освобождении типографий, некогда печатавшей «Сельский вестник» и занятой (кажется, по моему ордеру) «Правдой» в первые дни революции. Сказано – сделано. Переверзев распорядился немедленно выполнить приказ. В типографию и редакцию тут же был отправлен наряд, который арестовал всех наличных людей, а также рукописи, документы и проч. Все это было доставлено в штаб округа, где лично имел пребывание министр юстиции. Вероятно, все это он проделал в связи с полученными известиями о подкупе Ленина немецким генеральным штабом…

А после законных властей в помещении Правды стала хозяйничать толпа. «Инвалиды» и прочие черносотенные элементы произвели окончательный разгром редакции: рвали, ломали, жгли… Дело, видимо, поворачивалось быстро и круто.

Сообщали и о многочисленных арестах, которые производятся сейчас, ночью, по всему городу. В тот же главный штаб отовсюду свозятся десятки всяких людей, «подозреваемых в стрельбе» и в подстрекательстве к беспорядкам. На улицах и в домах ловили солдат, рабочих, особенно матросов. Тут их допрашивали и отправляли по тюрьмам. Сюда же со всех сторон несли отобранное оружие – револьверы, винтовки, пулеметы.

Заседание продолжалось. Ораторы были уже совсем на исходе. Вдруг послышался какой-то отдаленный шум. Он становился все ближе и ближе… Уже ясно был слышен в окружающих залах мерный топот тысяч ног… В зале опять волнение. На лицах беспокойство, депутаты вскочили с мест. Что это такое? Откуда новая опасность революции?..

Но на трибуне, как из-под земли, вырастает Дан. Он так переполнен торжеством, что хочет скрыть хоть часть его и придать себе несколько более спокойный, объективный, уравновешенный вид, но это ему не удается.

– Товарищи, – провозглашает он, – успокойтесь! Никакой опасности нет! Это пришли полки, верные революции, для защиты ее полномочного органа ЦИК…

В этот момент в Екатерининской зале грянула могучая «Марсельеза». В зале энтузиазм, лица мамелюков просветлели. Торжествующе косясь в сторону левых, они в избытке чувств хватают друг друга за руки и в упоении, стоя с обнаженными головами, тянут «Марсельезу».

– Классическая сцена начала контрреволюции! – гневно бросает Мартов.

Левые неподвижно сидят, с презрительными лицами взирая на торжество победителей. Да, в результате июльских дней, пожалуй, выгорит безнадежное дело коалиции!

Таврический дворец действительно явились какие-то верные части, кажется батальон Измайловского полка, а затем, конечно, семеновцы и преображенцы. Собственно, это стоило совсем недорого. В ночные часы полного успокоения столицы они могли быть проведены в полной безопасности к Таврическому дворцу «для защиты революции и охраны Совета». Мы знаем, что это были пока не тронутые большевизмом части, противники выступлении – независимо от происходившего перелома настроения. Привести их сюда стоило совсем немногого.

Но это было и совершенно бесполезно. Революции, в лице «полномочного органа», уже решительно никто не угрожал. А при действительной опасности, в случае нападения, эти полки, надо думать, не выдержали бы и одного залпа. «Классическая сцена контрреволюции» была не фактором, а только симптомом радикального изменения конъюнктуры. Но факт оставался фактом.

На трибуну взошел командир пришедших частей. Депутаты, косясь на нашу кучку, встретили его восторженной манифестацией. А он ответил речью о преданности революции и готовности кровью защищать ее. Это была замечательнейшая речь: она отражала в себе все нелепое противоречие, всю бесподобную путаницу взаимоотношений в тот период революции.

Командир говорил о своей верности Совету и о готовности грудью стоять за него. И он называл Совет единственной властью, которой армия должна служить и будет беспрекословно повиноваться. Никаких партийных центров и отдельных групп! Только центральный советский орган, призванный вязать и решать судьбы революции… О Временном правительстве, о Львове и Терещенке ни слова, как будто их никогда не было на свете. Наличная реальная сила государства слагала к ногам Совета всю власть.

Не то ли твердили и «повстанцы»? Не во имя ли того же самого они поднимали знамя восстания? Что это – своя своих не познаша?.. Нет, путала дело только форма. По существу же, «повстанцы» требовали диктатуры Совета, исполняющего их непреложную программу: мира, хлеба и земли; они требовали для него всей власти и требовали, чтобы он ею пользовался, как свойственно пользоваться властью рабоче-крестьянскому правительству. А « верные» признавали Совет диктатором без всяких оговорок; они слепо шли за слепыми лидерами и готовы были сделать (без опасности для себя!) решительно все, что он прикажет. Совет же приказывал им не признавать его властью, а защищать диктатуру Терещенки и Львова. «Верные» молчаливо соглашались, ибо признавали Совет диктатором и властью…
<< 1 ... 100 101 102 103 104 105 106 107 108 ... 176 >>
На страницу:
104 из 176