Прибывшие войска получили наименование «сводного отряда». Командующим был назначен поручик Мазуренко известный по «крестьянскому союзу» и, стало быть, народнически настроенный интеллигент. Он обратился к своей армии со следующим воззванием (напечатанным потом в газетах):
«Граждане воины! – говорил в нем этот игрушечный Галифе – Высший орган революционной демократической власти призывает вас поддержать и утвердить торжество революции и свободы… Мы, пришедшие с боевого фронта, обязаны избавить столицу революционной России от безответственных групп, которые вооруженной силой стараются навязать свою волю большинству революционной демократии, а собственную трусость и нежелание идти на боевой фронт прикрывают крайними лозунгами и творят насилие, сея смуту в наших рядах и проливая кровь невинных на улицах Петрограда… Мы будем действовать против тех, кто нарушает волю революционного народа, согласуя свои действия с частями петроградского гарнизона, оставшимися верными делу революции».
Это, как видим, довольно содержательно. Здесь есть и хорошая агитация, и недвусмысленно выраженные серьезные намерения… Пока никаких действий «сводный отряд» еще не производил и никаких эксцессов им допущено не было. Но настроение этих «отборных» войск было, во всяком случае, вполне определенное. В частности, они были наслышаны об убийствах мятежниками казаков. И, возбужденные, обозленные, они обнаруживали полную готовность расправиться с «безответственными группами», а в придачу, пожалуй, и со всеми теми, кто попадется под руку… Между прочим, какая-то часть, проявляя тенденцию к action directe,[122 - прямое, непосредственное действие (франц.)] выражала желание немедленно отправиться на заводы, чтобы там без лишних слов расправиться с лодырями-зачинщиками…
Было совершенно очевидно, что сводный отряд есть богатейшая почва для черносотенной пропаганды. Если найдутся инициативные группы, которые раздразнят этого зверя, то кровавая баня в Петербурге может выйти совсем не игрушечной.
Между тем черносотенные элементы за эти дни хорошо познали всю прелесть, все выгоды «беспорядков» и убийств для дела реакции. И теперь, по ликвидации мятежа, они насильно затягивали и возобновляли беспорядки. Грабежи, насилия и стрельба продолжались и в четверг, 6-го, – то здесь, то там – в столице… «Успокоения» все еще не было. И все эксцессы, заостряемые ныне налево, теперь вдохновлялись исключительно обломками царизма.
Советские победители могли быть довольны: под коалицию подводился снова прочный фундамент. Мало того: казалось, с часу на час может произойти переворот по почину Главного штаба. Как бы он ни был эфемерен, все же великая контрреволюционная кутерьма была вполне возможна. Но направо советские власти все еще не обращали взоров. Опираясь теперь на внушительную военную силу, «лидеры демократии» по-прежнему все углубляли и расширяли свою деятельность по искоренению крамолы.
Правда, утром за подписью бюро было выпущено новое воззвание против самочинных обысков и арестов. Арестовывались и обыскивались ныне только те, кто подозревался в большевизме. Это по-прежнему энергично проделывала и «законная власть». Частная инициатива была совершенно излишняя. Но во всяком случае, здесь мы не пошли дальше нового воззвания.
Другое дело, добить лежачего врага… Утром того же 6-го советские члены «диктаторской комиссии», Гоц и Авксентьев, став во главе какого-то сборного отряда, пошли в поход против дома Кшесинской и Петропавловской крепости. Первый пункт был цитаделью большевиков, во втором могли остаться кронштадтцы или какие-нибудь вредные элементы. Переправившись через Троицкий мост, начали было правильную осаду. Уже были готовы открыть огонь, но оказалось, что дом Кшесинской уже покинут большевиками. Ворвавшись в мирные, опустевшие комнаты, солдаты арестовали там десяток случайных, бродивших по комнатам людей и тем победоносно завершили экспедицию… Что касается Петропавловской крепости, то и там ничего не вызывало «диктаторского» похода. Кронштадтцы ушли, гарнизон растерялся и «раскаялся», крепость была «взята» без выстрела, и порядок был восстановлен без малейшего труда.
Часа в четыре пополудни, тем же порядком, но без непосредственного участия советских лидеров, была взята дача Дурново. Ее также покинули анархисты. Там нашли немного оружия и много литературы.
Настроение рабочих было неопределенное и пестрое. С одной стороны, заводы работали только наполовину. Рабочие еще поддерживали забастовкой свои прежние позиции. В частности, не стал на работу Путиловский завод. Были даже незначительные попытки снова выйти на улицы с манифестацией… Но с другой стороны, депрессия все больше охватывала пролетарские массы. На заводах происходили митинги, где вотировалось осуждение «инициаторам» мятежа. Передовые группы были изолированы. Петербургский пролетариат был снова распылен и небоеспособен.
Гораздо хуже было среди солдат. Эта темная масса, получив оглушительный удар, опрометью бросилась в объятия черной сотни. Здесь агитация реакционеров всех оттенков уже давала пышные, зрелые плоды. Сотни и тысячи вчерашних «большевиков» переметнулись за пределы влияния каких бы то ни было социалистических партий. И даже определенно стало колебаться в глазах гарнизона знамя Совета… В казармах также шли митинги и там стали слышаться уже совсем, совсем погромные речи. Вся сила злобы и «патриотизма» обрушивалась, конечно, на большевиков… А к большевикам уже определенно пристегивались и прочие социалистические элементы.
Что же касается мещанства, обывателей, «интеллигенции», то здесь было совсем скверно. Эти слои не только не различали, не только сознательно смешивали большевиков со всем Советом, но и готовы были на любые меры борьбы против всего советского. Здесь деланная паника и неподдельная злоба достигли крайних пределов. Военная диктатура, а пожалуй, и реставрация тут были бы приняты если не с восторгом, то безо всяких признаков борьбы. А вечерние листки исполнили такой кошачий концерт – с немцами, жидами и прочими аксессуарами, – что положение стало совсем серьезным.
Слово «большевик» уже стало синонимом всякого негодяя, убийцы, христопродавца, которого каждому необходимо ловить, тащить и бить. И для большей наглядности во мгновенье ока было создано и пущено в ход прелестное выражение: « идейный большевик». Это, стало быть, было такое несчастное существо, которое из порядочного общества, по наивности и неразумию, попало в лапы разбойничьей шайки и заслуживает снисхождения. Но таких было совсем мало.
К вечеру 6-го в ЦИК стали понемногу сознавать серьезность положения… Не помню, чтобы в это время было какое-нибудь заседание. Кажется, оно предполагалось, и Чхеидзе, измученный и удрученный, уже давно, давно сидел в своем кресле, по обыкновению прислушиваясь к разговорам справа и слева. И депутатов, насколько помню, было налицо очень много. Но заседания не выходило.
Приехал откуда-то с полкового митинга прапорщик Виленкин, известный московский адвокат и отличный оратор, впоследствии расстрелянный большевиками. Он был, по существу, кадет, но ныне примыкал к эсерам, так как под флагом буржуазной партии политическая работа в армии была совершенно невозможна. Надо думать, в данной атмосфере, благоприятствующей самым правым советским элементам, этот эсерствующий кадет должен был найти самый настоящий язык для ударившихся в реакцию темных солдатских масс. И вот этот-то агитатор приехал в ЦИК полный изумления: в полку его принимали из рук вон плохо, он оказался чересчур левым для солдат… Было от чего впасть в некоторые сомнения даже мамелюкам.
И вот стали придумывать «предохранительные меры». Прежде всего по отношению к войскам, прибывшим с фронта. Агитировать и науськивать достаточно. Надо, наоборот, обезопасить, отвлечь внимание от погромов и направить его на что-нибудь другое. Надо сделать так, чтобы фронтовики почувствовали себя не завоевателями, а дорогими гостями…
Понятно, сказано – сделано: сейчас же было решено организовать для фронтовиков торжественные приемы и развлечения, мобилизовать все артистические силы, «реквизировать» на ближайшие дни все театры, цирки, кинематографы для специальных митингов, представлений и сеансов для «сводного отряда». Затем перемешать части в казармах с частями гарнизона, чтобы растворить «завоевателей» среди «мятежников». Затем, как в марте, организовать экскурсии по заводам и «братанья» с рабочими. А завтра собрать представителей всего гарнизона для выяснения настроений и для приведения его к покорности Совету…
Да, имя Совета стало трещать по швам. Солдатская масса колебалась между Советом и черносотенными влияниями. То есть перед нами была ситуация: борьба за армию между буржуазией и демократией, ситуация марта и апреля, казалось уже окончательно изжитая. Мало того: положение напоминало именно первые мартовские дни, когда царь Николай еще гулял на свободе, когда еще не были оставлены попытки собрать около него силы и раздавить ими революцию, когда неустойчивое равновесие могло разрешиться и народной победой, и торжеством царизма. Сейчас в главном штабе был собран кулак, и, если бы колеблющаяся солдатская масса определенно поступила в его распоряжение, реставрация буржуазно-помещичьей диктатуры легко могла бы стать фактом.
К вечеру 6-го сознание всего этого, видимо, стало проникать в круги, близкие к «звездной палате». Мамелюки бросились энергично хлопотать о «развлечениях для солдатской массы. Богданов диктаторски распоряжался насчет реквизиции» театров и кинематографов. Работа кипела. Но не помню, чтобы в ней непосредственно участвовал хоть кто-нибудь из «звездной палаты».
Только часам к десяти стало понемногу стихать в комнатах ЦИК… И только тогда я заметил, что наряду с хлопотами о рассасывании опасных настроений солдатчины в ЦИК происходит и нечто другое. К удрученному Чхеидзе подходили приближенные и что-то шептали ему с деловым видом. Там и здесь собирались интимные кучки «благонадежных» элементов, «понимающих линию Совета», и при моем приближении оживленные разговоры замолкали. Под косыми взглядами я отходил прочь… Промелькнул торжественно-деловой Гоц и скрылся… Один за другим стали исчезать депутаты, ушел и Чхеидзе, становилось все тише, пустыннее и тоскливее. Но по временам пробегали какие-то незнакомые лица – офицеры, вооруженные с ног до головы. Как будто бы это были люди из Главного штаба. Зачем они здесь?..
– А мост развели? – вдруг долетел до меня чей-то вопрос.
– Дайте скорее телефонограмму, – услышал я распоряжение какого-то совершенно чужого, но, видимо, начальствующего лица. – Этот отряд надо направить от Александровского сада…
Расспрашивать было бесполезно. Я мрачно сидел один за столом в опустевшей зале ЦИК… Ко мне подлетел кто-то из оппозиции.
– Скажите наконец, – потребовал он от меня, – что же тут происходит?..
– Заговор крупной и мелкой буржуазии против пролетариата, – не задумываясь, ответил я.
На самом деле все эти приготовления имели целью разоружение мятежных полков. Во исполнение приказа военных властей на Дворцовую площадь должны были быть выведены этой ночью июльские «повстанцы» во главе со знаменитым 1-м пулеметным. Они не оказывали сопротивления. Ни вмешательства силы, ни каких-либо сложных военных операций не требовалось для их разоружения. Было бы достаточно приказа по казармам – сдать оружие и отправляться, куда прикажут. Но ведь требовалось не только разоружение: требовалось шельмование, которое и предполагалось произвести на Дворцовой площади, в более или менее импонирующей обстановке…
Впрочем, я совсем не хочу сказать, что тогдашние власти могли и должны были поступить иначе. Ведь во всякой иной обстановке тут были бы неизбежны массовые расстрелы, хотя бы и по отношению к темным, слепым, малым ребятам, не ведающим, что они творят. Но в обстановке революции семнадцатого года и в атмосфере июльского перелома даже эти школьные экзекуции над напроказившими ребятами производили гнетущее впечатление. Ведь вся власть была у «социалистов».
Я продолжал сидеть один за столом, переполненный самыми тягостными чувствами. Из соседней комнаты, из канцелярии, с шумом двигали кушетку, на которой тут же, в зале заседаний, готовилась улечься спать дежурная по секретариату ЦИК. А на другом конце стола примостилась небольшая кучка, человек в пять-шесть, из вражьего лагеря: помню Либера, Войтинского, Анисимова. Эти победители, покончив с трудами, просто зубоскалили, перебирая одного за другим большевиков и членов оппозиции. Особенно нестерпим был Войтинский, пытавшийся «представлять в лицах» и не стеснявшийся в терминах… Кучка заметила меня. Начались подмигивания и замечания не то вслух, не то про себя. Но что-то мешало мне встать и уйти подальше от этого зрелища.
Во дворце было уже совсем пусто. Из сада тянуло свежестью, ветер качал темные деревья… Наконец под насмешливыми взглядами победителей я встал и побрел куда-то на ночлег.
А в это время происходило еще вот что. Часов в девять вечера приехал из армии Керенский. Он отправился прямо в заседание Временного правительства. К этому времени уже состоялось формальное постановление о предании суду всех зачинщиков и участников восстания 3–4 июля. Соответствующий приказ был опубликован за подписью кн. Львова. Но, несмотря на аресты многих сотен людей, большевистские лидеры еще были на свободе… Керенский, немедленно по приезде, проявил большую агрессивность. Исходя из интересов фронта, он потребовал решительных мер против большевистской партии вообще и против ее вожаков в частности.
Тут же был отдан приказ о немедленном аресте Ленина, Зиновьева, Каменева и прочих. А кроме того, тут было составлено и подписано кн. Львовым постановление о расформировании всех воинских частей, участвовавших в мятеже, и о распределении их личного состава по усмотрению военного министра.
Еще с вечера, в порядке давно начатых арестов, был арестован Козловский. В это время у него на квартире было какое-то собрание. Власти, арестовав всех присутствующих, были очень довольны такой удачей: можно ли было сомневаться в том, что это на месте преступления застигнутая шайка немецких шпионов!.. Но дело-то сейчас было не в каких-нибудь Козловских. Сейчас надо было на законном основании захватить самого Ленина. На его квартиру милиция явилась часа в два ночи. Но квартира была пуста. Ленин, как и Зиновьев, скрылся.
Исчезновение Ленина под угрозой ареста и суда есть факт, сам по себе заслуживающий внимания. В ЦИК никто не ожидал, что Ленин «выйдет из положения» именно таким способом. Его бегство вызвало в наших кругах огромную сенсацию и обсуждалось горячо и долго на все лады. Среди большевиков находились тогда единицы, которые высказывали одобрение поступку Ленина. Но большинство советских людей отнеслось к нему с резким порицанием. Мамелюки и советские лидеры громко кричали о своем благородном негодовании. Оппозиция хранила свое мнение про себя. Но это мнение сводилось к решительному осуждению Ленина – с точки зрения политической и моральной. И я лично к этому вполне присоединялся.
Я уже говорил (по поводу Луначарского), что прежде всего бегство пастыря в данной обстановке не могло не явиться тяжелым ударом по овцам. Ведь массы, мобилизованные Лениным, несли на себе все бремя ответственности за июльские дни. От этого бремени они не могли освободиться никаким способом. Часть их осталась на своих заводах, в своих районах – изолированная, затравленная, со страшным Katzenjammer'om[123 - похмелье (нем.)] и невыразимой путаницей в головах. Часть была арестована и находилась в ожидании возмездия за выполнение своего политического долга сообразно своему слабому разумению. А «действительный виновник» бросает свою армию, своих товарищей и ищет личного спасения в бегстве!..
Зачем это было нужно? Угрожало ли что-нибудь жизни или здоровью большевистского вождя? Смешно было говорить об этом летом семнадцатого года! Ни о самосуде, ни о смертной казни, ни о каторге не могло быть речи. Как бы ни был несправедлив суд, как бы ни были минимальны гарантии правосудия – все же Ленину не могло угрожать ровно ничего, кроме тюремного заключения.
Конечно, Ленин мог дорожить не жизнью и не здоровьем, а свободой политической деятельности. Но разве в тогдашней тюрьме он был бы стеснен в ней больше, чем в своем подполье? Свои фельетоны в «Правде» раз в две недели Ленин, конечно, мог бы писать и из тюрьмы, между тем, с точки зрения политического эффекта, самый факт тюремного заключения Ленина имел бы колоссальное положительное значение, тогда как факт бегства имел значение только отрицательное.
Все это в полной мере может быть подтверждено примером товарищей Ленина. Многие из них были арестованы и отданы под суд за те же преступления. Они благополучно просидели по полтора-два месяца в тюрьме. Они продолжали там свое писательство в газетах. Они, с ореолом мучеников, служили неисчерпаемым источником агитации против правительства Керенского и Церетели. А затем без малейших, вредных для кого бы то ни было последствий вернулись на свои посты.
Бегство Ленина и Зиновьева, не имея практического смысла, было предосудительно с политической и моральной стороны. И я не удивляюсь, что примеру их – только двоих! – не последовали их собственные товарищи по партии и по июльским дням.
Но, как известно, было еще одно обстоятельство, которое усиливало одиум бегства Ленина в тысячи раз. Ведь помимо обвинения в восстании на Ленина была возведена чудовищная клевета, которой верили сотни тысяч и миллионы людей. Ленина обвиняли в преступлении, позорнейшем и гнуснейшем со всех точек зрения: в работе за деньги на германский генеральный штаб… Просто игнорировать это было нельзя. И Ленин вовсе не игнорировал. Он прислал Зиновьева в ЦИК с требованием защищать его честь и его партию. Это было совсем нетрудно сделать. Прошло немного времени, и вздорное обвинение рассеялось как дым. Никто ничем не подтвердил его, и ему перестали верить. Обвинение по этой статье Ленину уж ровно ничем не угрожало. Но Ленин скрылся с таким обвинением на своем челе.
Это было нечто совсем особенное, беспримерное, непонятное. Любой смертный потребовал бы суда и следствия над собой в самых неблагоприятных условиях. Любой сделал бы лично, с максимальной активностью, у всех на глазах все возможное для своей реабилитации. Но Ленин предложил это сделать другим, своим противникам. А сам искал спасение в бегстве и скрылся.
Это было совершенно нестерпимо. У людей, принимавших «новое дело Дрейфуса» так близко к сердцу, как будто оно касалось их самих, опускались руки. Никаких слов осуждения тут не хватало. Но ведь честным людям сейчас нельзя было их и произносить…
Как бы то ни было, этот факт исчезновения Ленина я считаю бьющим в самый центр характеристики личности большевистского вождя и будущего правителя России. Так поступить мог только один Ленин на свете. Наполеону – Макиавелли показалось, что для его дела, для дела его партии будет выгоднее, если он убежит от своих обвинителей, не дав им перед лицом всей страны никакого ответа. И он пошел напролом, осуществляя свое намерение, – пошел прямолинейно и цинично…
В ту же ночь, на 7-е, заседание Временного правительства, с участием министров-капиталистов, сменилось заседанием советской «звездной палаты». Часам к двум ночи Керенский приехал в квартиру Скобелева, где жил Церетели. Там же были Дан, Гоц, Чхеидзе… В присутствии вновь прибывшего и весьма активно настроенного Керенского «звездная палата» имела новое суждение о положении дел.
Правую, видимо, представлял Керенский (вероятно, с Гоцем), левую – Дан и Чхеидзе. Правая продолжала линию реакции и репрессий. Левая продолжала линию рассасывания реакции и сдерживания репрессий. Правая отстаивала «государственность и порядок» quand meme.[124 - во что бы то ни стало (франц.)] Левая, со своей стороны, начинала чувствовать Katzenjammer[125 - похмелье (нем.)] и опасаться, что дело заходит слишком далеко – на потребу клики из Главного штаба. Керенский отстаивал ликвидацию большевиков как партии. Дан настаивал на свободе партий и ответственности личностей. Церетели был в центре. В результате Дан одержал верх формально, но Керенский был удовлетворен фактически.
Вдруг из тишины глубокой ночи раздался оглушительный звонок. Звонил тот самый телефон, по которому издавна вел интимные разговоры Церетели с кн. Львовым и который Ларин предлагал ввиду этого снять. Но звонил на этот раз не Львов, ищущий спасения в Церетели. Звонила не больше не меньше как супруга доблестного Стеклова. Среди массовых обысков, самочинных и законных, теперь дошел черед и до него. Не то самоличные, не то законные власти ворвались в большом числе в квартиру Стеклова и, по словам его жены, угрожали его безопасности и его имуществу. Именем своего мужа, именем справедливости, именем долга власть имущих жена Стеклова требовала экстренного вмешательства в самых чрезвычайных формах. Она немедленно требовала Керенского к себе. И Керенский поехал. Не входя в квартиру, он в подъезде дома дал нужные распоряжения, и обыск был прекращен. Керенский вернулся в «звездную палату». Однако не тут-то было. Через некоторое время жена Стеклова звонила снова. Она выражала претензии, что Керенский не зашел к ней в квартиру, а в результате ей снова кто-то чем-то угрожает. Керенский поехал вторично и окончательно водворил порядок в доме счастливого обладателя столь энергичной супруги.
Пятница, 7 июля
В пятницу, 7-го, рано утром, собрался меньшевистский Центральный Комитет. Вероятно, Дан и Церетели отправились туда прямо с заседания «звездной палаты»… Меньшевистские лидеры положительно стали проявлять понимание конъюнктуры: они продолжали линию приостановки контрреволюции. И к семи часам утра в меньшевистском ЦК уже была принята резолюция, заостренная направо.
Могу сказать с уверенностью, что инициатором и автором этой резолюции был Дан. Резолюция, конечно, обвиняла в событиях большевиков, но она указывала, что на почве этих событий под лозунгами «установления революционного порядка» растет контрреволюция, пролагающая дорогу к военной диктатуре. В пункте втором подчеркивалось требование применять исключительные меры лишь к отдельным лицам, но не к партиям – при соблюдении достаточных судебных гарантий. Пункт же третий и последний был даже посвящен не «беспорядкам», а высокой политике: он показывал, что меньшевистские лидеры уразумели ныне причину кризиса и желают смотреть в корень; пункт третий требовал, чтобы были безотлагательно осуществлены все мероприятия, указанные революционной демократией в лице Всероссийского Советского съезда… Все это, как мне кажется, было очень существенно; дальнейшее находилось в непосредственной связи с такой позицией официального меньшевизма.
В пятницу, 7-го, вслед за верховодами правящего советского блока спозаранку собралось и Временное правительство… Оно начало заседать уже около половины девятого. Не знаю, было ли это заседание бурно, но оно, во всяком случае, было «драматично». Ибо дело шло об изнасиловании премьера революции, мечтательного интеллигента и гуманного помещика, кн. Львова.
Кампания, несомненно, была подготовлена ночью, на квартире Скобелева. На платформе только что изложенной резолюции «марксистская» часть правящей группы в ночном заседании, видимо, успела объединить всю «звездную палату». В этом заседании «звездная палата» постановила провозгласить решительное и неуклонное выполнение демократической программы, предписанной съездом. И было решено предъявить соответствующую декларацию буржуазной части кабинета.