– Дмитрий Николаевич, а Василия вы тоже спрашивали о том, хочет ли он остаться в вечности?
– Да.
– И что он ответил?
– Он сказал: «Моя жизнь и так – вечность.
Только усеченная…»
…Мы ездили в моей машине все, вчетвером, не часто.
Это, скорее, случалось как исключение, а не, как правило.
Но, сейчас, когда мы возвращались втроем, мне очень ясно сочувствовалось, что мы не все вместе.
До пустоты, переходящей в боль где-то в районе солнечного сплетения.
И по подвешенному в кабине, густому и неласковому молчанию, зналось, что и Петр, и Андрей испытывали то же самое.
Может именно с этого начинается понимание ценности каждого отдельного человека – с того, что понимаешь, что твоего, а не чьего-то еще, друга нет с тобой рядом.
Если для того, чтобы начать понимать это, требуется беда – это довольно удручающий вывод.
Для каждого из нас.
И для человечества в целом.
– Ладно, – нарушил это молчание Андрей, – Время – лучший лекарь.
Пройдет время, и мы не вспомним об этом.
– Да нет, Андрей, вспомним, – вздохнул я, – Вернее – не забудем.
Хотя, время – это действительно то, что лечит лучше всего.
– Время не лечит, – ответил мне Петр, – А ставит диагноз…
…Когда-то, в своей безбородой юности, кстати, я и теперь отпускаю не то, чтобы бороду, а только недельную щетину, мне не раз задумывалось о том, в какой исторический период мне хотелось бы жить.
И как только, мне удавалось полюбить какую-нибудь эпоху, как в ней находились неприемлемые для меня изъяны.
Так случилось, например, с эпохой Великих географических открытий. Стоило мне позавидовать современникам Колумба и Магеллана, как выяснилось, что это было время разгула «охоты на ведьм».
Какое-то время мне нравился Древний Рим, но, прочитав о любимом развлечении римлян – гладиаторских боях – я понял, что не хочу быть там.
Ни на белом песке арены, ни скамейках амфитеатра, даже покрытых мягкими подушечками.
Когда я начал заниматься восточными единоборствами, вернее, когда стал выходить на соревнования, пришлось повидать и тех, и других – ведь я отлично понимаю, что три четверти людей в переполненных залах, приходят посмотреть на кровь, может – мою. А половина соперников выходят не соревноваться, а драться.
И мне пришлось отнестись к этим людям безразличным терпением.
Что касается войн за мысль, то, если государство не приручает философов – это не государство.
Правда, если государство приручило философов – это не философы.
С поэтами, кстати, то же самое…
Теперь я понял, что каждое время, в том числе и отведенное мне, включает в себя и то, что мне нравится, и то, чего я терпеть не могу, и принимаю это настолько покойно, что даже не замечаю этого.
Наверное, я стал терпимее к времени.
А, может, просто перестал предъявлять к времени такие высокие требования, какие оно не может удовлетворить априорно.
– …Гриша, – прервал мои мысли Каверин, – Останови у какой-нибудь забегаловки.
– Что случилось?
– Хочу выпить.
Я притормозил у ближайшего придорожного ларька.
– Гриша, ты – за рулем, а тебе, Петр – я не предлагаю.
– Редкий случай, – почти не разжимая губ, проворчал Петр, – Редкий случай, когда я сожалею, что я не пью.
– Если уж праведники иногда сожалеют о своей праведности – чего же ждать от обычных людей…
Потом, уже вечером, у меня дома, мы, я и Андрей, напились.
Пили долго.
До темноты.
Пока на небе не выступили здоровенные чистые звезды.
– Ну и что раззвездились? – размахивая головой из стороны в сторону, высказался по поводу звезд Андрей Каверин.
Мне как-то нечего было добавить, а Петя Габбеличев – он не пил, а просто сидел между нас – сказал:
– Звезды – это то, что нам раньше обещали ученые, потом – политики, а теперь – врачи-психиатры…
Художник Петр Габбеличев
Мальчик лет пяти, мой сосед, как-то постучался в мою дверь.
Он принес мне показать свои рисунки: квадратик с двумя кружочками снизу, у него был машиной, квадратик с треугольником на верху – домиком, а квадратик с кружочками над ним – вазой с цветами.
В это время, мне удалось, наконец, завершить триптих, который я, с перерывами, писал полгода: лучи солнца, радуга и туман – как символы человеческой души, существующие в природе в чистом виде.