И, правда – в ноздри пахнуло чем – то необычным! Мать с ложки поила нас бульоном, а затем дала и кусочек печени.
Мы опять начали медленно приходить в себя. Теперь ежедневно Надя с матерью поили всех троих детей бульоном. Принесли откуда-то ворох разодранной одежды и одели на нас. Теперь мы стали походить на кочаны капусты. Но холод всё равно нестерпимо донимал нас. Телятница, видно, о чём-то догадывалась и, приходя по утрам, презрительно смотрела на мать и Надю Спирину:
– Бессовестные вы люди! Ишь, что удумали! Бога нет у вас в душе! Разве можно так делать? Звери вы, а не люди! Вот выгоню вас отсюда на мороз!
Мать валялась в ногах у сибирячки:
– Аграфена! Прости нас! А что делать? Себя уже не жалко. А как деток спасти? У нас уже не было выхода. Спасём детей – Бог нам простит этот грех! А бедных людей уже не вернёшь с того света!
Мы не понимали смысла их разговора. А лютая зима продолжалась – было очень холодно. Мать с Надей еженедельно куда-то уходила и приносила нам спасительную печень. Всё также взрослые ходили в лес – набирали сухих дров и по вечерам, когда уходила телятница, варили в чугунке суп. Иногда они добывали мёрзлой, свинячьей картошки или очисток, а также остатки нашего овса – и тогда наш суп был просто великолепен! Мы уже иногда выползали из телятника, когда было тихо и безветренно.
Как-то подъехали скотники. Услышали их разговор:
– Последний раз были в Замошье – скирда уже кончилась. Ужаснулись – у всех замёрзших китайцев вырезана печень. Лисы, росомахи уже растаскивают по полю трупы. Не твои ли, Аграфена, постояльцы печень вырезали?
– Ну, а кто же? Да не одни они сейчас этим занимаются. Вон, по деревням, сколько голодных ссыльных! Пропасть, какая-то.
Мы особенно и не понимали смысла разговора: были в полубреду и в полубессознательном состоянии, так как вскоре начали опять люто голодать – мама и Спирина перестали нас кормить. Они теперь никуда не выходили и лежали в соломе рядом с нами – видно, председатель перестал им давать продукты, было спасшие нас.
Нам стало всё равно – на душе была пустота. Постепенно привыкали к мысли, что уже не имеет смысла сопротивляться, т. к. спасения нет – мама расписалась в собственном бессилии и надо готовиться к худшему. Она как-то громко зарыдала, горячо заспорила с Надей Спириной:
– Всё, всё, Надя! Ты как хочешь, а у меня уже нет сил – так мучиться. Я не могу смотреть, как страдают дети и медленно, с мучениями, умирают. Куда ты дела ту верёвку? Ночью вон на той жердине повешу детей, а потом и сама.
– Нюся, что ты говоришь? Разве можно так? Может, ещё как-то обойдётся. А верёвку где-то за телятником занесло в снегу.
Мы с Шуркой практически не удивились такому решению матери. Ну и пусть! Нами овладела апатия и равнодушие – скорей бы закончилась такая жизнь! Такое балансирование на грани жизни и смерти у меня в Сибири будет ещё неоднократно. Постоянный голод в течение нескольких лет, холод, гибель в воде и на льду (чуть не утянуло под лёд); несколько раз тонул в трясине, неоднократное обморожение, нападение сохатых, а также несколько падений с деревьев – эти стрессы стали постоянными спутниками в этой проклятой Сибири. К ним в будущем добавился пожар в тайге, где я чудом не сгорел, а также один случай, когда меня откопали в снегу, уже не шевелившегося. Но об этом позже.
Сибирячка-телятница всё-таки не выдержала наших рыданий, сжалилась и пустила нас троих к себе в маленькую избушку, а Спирины остались в телятнике. Мать начала помогать нашей спасительнице работать в телятнике – таскать воду на коромыслах из Шегарки, поить, кормить телят, убирать навоз. Уходили они на весь день, а мы – голодные, лежим и ждём, когда вернётся мать и чем-нибудь накормит.
Хозяйка, конечно, опасалась нас – голодных и тщательно прятала свои припасы. Хлеб и продукты она прятала в сундуке, а картошку в погребе. На обеих крышках были замки. Но сундук был старый, крышка разболтана, приподнимается.
Голод просто сжигает желудок – уже невмоготу терпеть. Я не выдерживаю. Еле-еле протискиваю руку в щель, нащупываю в сундуке хлеб, поднимаю его к верху, чтобы видно было в щель. Шурка, придерживая просунутой в щель ложкой хлеб, другой рукой ножом с мучениями отрезает по всей ширине надрезанной буханки тонкий ломтик. Я осторожно опускаю буханку назад, ломтик хлеба делим пополам, маленькими кусочками закладываем под язык. Хлебная слюна идёт – глотаем, стараемся подольше держать хлеб во рту, стараемся друг перед другом, кто дольше хлеб сосёт, хвастаемся:
– А у меня ещё хлеб есть – а у тебя нет!
Понемножку крадём у сибирячки из печки сушёные кожурки картошки и брюквы – грызём. Я узрел в полу за кроватью большую щель в подпол. Выбежал на улицу, срезал с ольхи во дворе прутик, заточил его и давай тыкать в темноту погреба. Получилось – наколол картошку, потихонечку вытащил, затем ещё и ещё. Правда, много картошки срывалось, но мы беззаботно продолжали воровать, т. к. голод подстёгивал нас. Картошку запекли в русской печке. В ней мы практически весь день поддерживали огонь, для чего нам ежедневно строго по поленьям выдавала дрова хозяйка, чтобы изба не выстудилась. Прутик тщательно прятали от хозяйки в своих лохмотьях.
Не прошло и месяца – поймались мы с поличным. Шурка неловко пытался наколоть картошку и уронил в погреб прутик. Я от досады накинулся на него:
– Сопляк паршивый! Что ты наделал? Сволочь! Теперь хана!
Недотёпа!
Мы здорово подрались и разошлись в слезах по углам избы. Притихли, ожидая бури. Хозяйка вечером полезла в погреб за картошкой – увидела прутик, вылезла багровая от злости. Мы сжались от страха:
– Ах вы, твари! Я вас, как людей, пустила в свою избу, обогрела, спасла от смерти. А вы что творите? А я, дура, не пойму, почему у меня сверху вся картошка в дырочках. Вон что удумали. Вон отсюда, воры кавказские! Чтобы я вашего духа здесь больше не видела и не слышала!
Мать плачет, просит за нас прощения, валяется в ногах у хозяйки. Ничего не помогает! Немного сжалилась, оставила до утра, не выгнала на ночь. Утром чуть свет проснулись – хозяйка выгнала нас на улицу с нашими лохмотьями и повесила замок на дверях избы. Всё! Куда идти? Все ревём белугой. Куда деваться? Опять, как звери, в телятник? Мать плачет, рыдает – в злобе бьёт нас с Шуркой.
Идём в контору колхоза. Зашли. В конторе дым коромыслом от курящих мужиков. Все пришли утром за разнарядкой на работу. Кому за дровами в лес ехать на быках, кому за сеном-соломой в поля, кому за кормами в Пономарёвку или Пихтовку.
Мать с порога в истерику упала перед Калякиным:
– Никуда не пойду больше! Нет больше сил, нет мочи! Утоплюсь с детьми в Шегарке из-за тебя, паразит, душегубец! Пусть на тебе будет наша смерть! Ответишь перед Богом!
Калякин выскочил из-за стола, заорал, заматерился, выгоняет нас из конторы. Мужики загалдели, заговорили:
– Леонтьевич! Да сжалься над малыми детьми. Пусти их в контору – вон пусть лежат на полатях. Что они – будут нам мешать? Уймись.
Сдался Калякин. Видит – у нас наступил предел терпения. Заматерился:
– В рёбра мать! Оставайся, Углова, чёрт с вами, здесь! Да не мешайте нам работать.
Стали мы жить в конторе – в проходной комнате на полатях. В другой комнате жил армянин – бухгалтер Атоянц Мосес Мосесович с семьёй (жена и сын Ашот), тоже ссыльный. Мы весь день тихонько лежали на полатях, слушали гомон мужиков, глотали клубы табачного дыма, а мать уходила добывать еду. Вечером, когда контора пустела, мы спрыгивали с полатей, оправлялись, растапливали печку, благо дров завозили в контору мужики много.
Из продуктов у нас осталось четверть мешка овса. Поставишь в русскую печь чугунок овсяной кисель варить, сколько не стереги – всё равно сбежит! Почему-то всегда мгновенно выплёскивался кисель! Жалко, подбираешь пальцами с грязной печки его – и в рот! Мать приносила вечером мелкой и гнилой картошки, кожурки, и мы ужинали этим «добром».
А Мосес Мосесович вечером, когда уходили правленцы, наварит ароматной картошки-толчёнки (видно, с молоком и яйцами, а может, даже масло было – больно уж жёлтая она была) и давай тоже ужинать. Наложат они толчёнки в три миски горой, как копна сена, да ещё ложкой пристукают со всех сторон и начинают смаковать! У нас голодные глаза блестят, слюнки текут, в животах судороги.
Но нет – ни разу не угостил нас Мосес Мосесович роскошной толчёнкой! Таковы были те времена – каждый выживал, как мог!
Был уже конец зимы. Мы не выходили на улицу много дней, т. к. окончательно обессилели от постоянного голода. Овёс кончился, мать в отчаянии не знала, что дальше делать.
Шурка в начале года с месяц походил в школу, а затем бросил. Мы с каждым днём теряли интерес к жизни. Нам надоело плакать, голод приглушил все чувства. Все мысли были только о еде. Какая-то апатия и равнодушие овладели нами. Накрывшись старым материным пальто – в рвани, в лохмотьях, мы целыми сутками не слезали с полатей. Ногти на руках и ногах выросли огромные, все косматые, во вшах – мы медленно угасали. И, наконец, наступил кризис – предел нашего сопротивления и желания жить! Мать, постанывая, утром не смогла подняться больше на ноги и пойти добыть где-нибудь на помойках или около свинарника, телятника, курятника нам что-то съестное.
Прошла неделя, десять дней, две недели, как мы абсолютно ничего не ели. Жёлтые, пухлые, брюзглые, косматые – с длинными ногтями на руках и ногах, как у зверей. Вши открыто ползали толпами по нашим телам, голове, и даже по лицу, но сил их давить у нас уже не было. Мы были уже в бессознательном состоянии.
А жизнь в конторе протекала под нами так же. Щёлкал счётами бухгалтер Мосес Мосесович. По утрам, отправляя мужиков на работы, матерился Иван Калякин. Гудели, курили махру бригадиры, ругались и спорили при распределении быков сибирячки. Никому не было дела до трёх несчастных, замолкших на полатях ссыльных. А, скорее всего, может, и догадывались люди, почему затихли дети. Значит, умирают с матерью. Ну и что – что умирают? Кого этим удивишь, когда ежедневно в деревне вывозили трупы в общие рвы – могилы десятки таких же обездоленных несчастных людей, брошенных на произвол судьбы жестокой властью! А уж сотни китайцев, непонятно за что и почему сосланных в эти двадцать две деревни огромной Пихтовской зоны – первые замёрзли, окоченели и погибли от голода. Что удивительно? Не один из них не осмелился грабить, убивать местных жителей. Они мирно побирались, бродили между деревнями, пытались рыться в снегу и мёрзлой земле, добывая остатки картошки, турнепса и брюквы, ржи и льна. Первое время китайцам кое-что подавали, но ближе к середине зимы сибиряки перестали делиться с ними и они начали умирать. А власть равнодушно взирала на массовую гибель китайцев. Мы были на краю пропасти и, конечно, не догадывались, что сами станем спасителями для одного китайца – дяди Вани Ли, который проживёт в нашей семье не один год.
Итак, мы умирали. Как – то ночью мама еле растолкала нас. Она рыдала:
– Колюшок, Саша, очнитесь, проснитесь! Пока ещё в сознании – давайте попрощаемся! Мы завтра-послезавтра все умрём! Я явственно это видела во сне! Мои родные деточки! Простите меня за всё! Простите, что не сберегла вас!
Мы все трое обнялись и горько завыли. Солёные слёзы мамы и Шурки смешались с моими слезами, но вдруг во мне что-то проснулось. Я закричал:
– Мамачка! Я не хочу умирать! Я не хочу умирать! Я не хочу умирать! Не хочу! Не хочу! Не хочу!
Мы рыдали, целовали друг друга и медленно уходили в мир иной, теряя опять сознание.
Но для нас чудо всё – же состоялось: мы остались живы! Бог сохранил и помог нам – в этом я уверен! Нашлась добрая душа в этой глухой и суровой деревушке!
Утром Шуркина учительница Ольга Федосеевна Афанасьева (может, кто сообщил, что умирает её ученик, может, сама догадалась) забежала в контору, поднялась на полати, заглянула – мы слабо зашевелились. Она ахнула:
– Вот где мой ученик! А мне сказали, что их переправили в Пихтовку! Я запомнила Шуру. Прилежный мальчик, послушный. Бедолаги! Они же помирают!
На наше счастье, как раз в конторе рядом с Калякиным сидел председатель сельсовета соседнего большого села Вдовино – Зайцев (он приехал на конных санях по каким-то делам). Он знал, очень ценил и уважал учительницу, которая, как мы потом узнали, к тому же была депутатом райсовета. Ольга Федосеевна гневно закричала:
– Архип Васильевич! Ты посмотри, что сделал Калякин с детьми? Бессовестный и бессердечный человек! Он же преднамеренно загубил детей. Что – нельзя им было выделить мешок-два картофеля? Мать бы летом отработала. Я тебя Христом – Богом прошу: давай, ещё, может быть, спасём деток. Прошу тебя – отложи свою поездку в Пихтовку и сейчас же отвезём их в нашу больницу.