– С кем же это ты дерешься?
– С Бархаевым…
– С Бархаевым?!
– Да! Он сегодня присылал ко мне Груздилкина с вызовом на дуэль.
И я рассказал ему причину дуэли: ночь, проведенную в Уключине, – рассказал, как я его ударил впотьмах шандалом в висок.
– Ну! – сказал Порхунов, – это не повод к дуэли. Тут должна быть другая причина. У него, верно, татарская злоба ко всему твоему роду. Убил мать, хочет убить и сына… Ведь он, говорят, хороший стрелок и рубака.
– Будь что будет! – сказал я. – Если он меня не убьет, то я его убью.
И мы условились драться на пистолетах через день, утром, в 7 часов, в трех верстах от города, в Кузьминкиной роще.
Выйдя от него, я почувствовал себя необыкновенно бодрым, какая-то неопровержимая самоуверенность, что я убью его, явилась в сердце. Притом и дуэль с князем Бархаевым, хорошим стрелком и рубакой, необыкновенно льстила моему 22-летнему самолюбию. Я жалел только об одном, что дуэль нельзя было назначить завтра же (на это Порхунов не согласился: завтрашнее утро у него было занято).
– Притом, – сказал он, – тебе не худо было бы сегодня и завтра набить немного руку. Ты хорошо стреляешь из пистолета?
– Недурно. В двадцати шагах из блина не выйду.
Я взял у него пару Лепажа и отправился домой.
После обеда я нанял извозчика и поехал за город. Там, выбрав толстый, вековой дуб, я приколотил к нему один из заранее заготовленных прицельных кружков и стал упражняться. Через час я попадал почти без промаха, в 15 шагах, почти в центр кружка.
Довольный своими экзерцициями, я отправился домой. На дворе стоял чудный весенний вечер. Солнце уже село, на небе разливалась яркая заря. Деревья были еще без листьев, но в воздухе уже пахло весной.
Когда я подъехал к городу, небо стемнело, покрылось тучками. Дрожки начали ковылять в непролазной грязи немощеной, подгородной улицы, в которой стояла топь невообразимая. Лошади и колеса вязли по ступицу. Тогда извозчики в П. ездили еще парой, но и на этой паре тащиться было утомительно.
Вдали замелькали ярко-красные флаги жидовского балагана с пантомимами. В сердце вдруг поднялось, заклокотало опять то же чувство, в котором не знаю, что было сильнее: злоба или любовь? Прежнее спокойно-самоуверенное настроение быстро исчезло.
Я остановил извозчика, расплатился и тихо пошел по дырявым, высоким тротуарам к балагану.
LXXXI
Для чего я пошел – я не знаю. Какое-то чувство говорило мне, что я её увижу.
Когда я подошел к балагану, была уже почти ночь. Я вошел на двор через калитку в заборе. В одном из маленьких оконцев чуть-чуть мелькал огонек. Я подошел к знакомой мне дверце, ведшей в темный чуланчик, и распахнул ее. На верхней ступеньке стояла она, Сара.
Завидя меня, она быстро, опрометью сбежала вниз. Лицо ее было бледно даже в темноте вечера. Не знаю, почему, но мне казалось, что она кого-то ждала, и неукротимая ревность заколыхалась в моем сердца.
– Зачем ты здесь, – в ужасе вскричала она, схватив меня за руку. – Тебя убьют… Ступай! Ступай! Gehe fort! schneller, schneller!
Но я выдернул мою руку из ее руки.
– Сара! – заговорил я взволнованным голосом. – Ты обманывала меня. Но я все прощу… забуду… мое раззоренье… Сара! Когда-нибудь… будь моей… принадлежи только мне, будь моей женой, моей дорогой, милой… сокровищем.
Слезы не дали мне больше говорить.
Она снова схватила меня за руку и увлекла под тень маленького навеса.
– Слушай, ты, – заговорила она строгим голосом, – слушай, ты, безумный мальчик (да, она именно так и сказала: Vahnsinnige Knabe). Я не могу, пойми ты, я не могу быть женой христианина… Я ненавижу, презираю весь ваш проклятый род деспотов, гонителей бедного племени великого Иеговы. Если б можно было обмануть всех вас, презренных, всех разорить, утопить… сжечь на медленном огне, я… я… – И она близко, близко придвинула ко мне свое лицо, искаженное злобой, – я, Сара, сделала бы это собственными руками.
И она глухо и дико захохотала и поднесла к моему лицу стиснутые кулаки.
– Сара! – вскричал я невольно. – Ведь мы тоже люди! Дети единого Бога!
Она удивленно посмотрела на меня и презрительно проговорила сквозь зубы:
– Вы не люди! Вы дети Вельзевула и Астарта!
Затем, бросив на меня дикий, злобный взгляд, она быстро, опрометью отвернулась и медленно пошла опять к дверце. Весь дрожа, я пошел за нею. Подойдя к дверце, она быстро, опрометью бросилась в нее, захлопнула и приперла задвижкой. Я также бросился с силой отчаянья, налег и высадил задвижку. Дверца отворилась. Я выбежал, но Сары нигде не оказалось… Я снова стремглав взбежал на лесенку и торкнулся в тяжелую дверь. Но она и не думала податься. Сквозь широкие щели в стенах чуланчика блестел довольно яркий свет. Я заглянул в одну из этих щелей.
LXXXII
Вдали, между боковыми кулисами, виднелось освещенное пространство. На эстраде стояло человек 20, из которых каждый держал большую зажженную свечу. Все они были одеты точно в саваны, в белые одежды с широкими темными полосами. Лица всех были закрыты капюшонами, из-под которых у некоторых виднелись седые бороды.
При взгляде на это странное собрание я вдруг вспомнил, что сегодня суббота и что передо мною еврейский шабаш.
Еврейский шабаш в городе П., в балагане для представлений пантомим и всяких гимнастических фокусов! Но удивился я этому не теперь, при виде этого собрания, а спустя много времени, потом.
Все собрание стояло молча и тихо перешептывалось. Вдруг около тяжелой двери, которая была заперта, раздались шаги и послышались голоса. Отпирались замки и задвижки.
В одно мгновение, инстинктивно я бросился в темный угол за застенку, которая отделяла лесенку от самого чуланчика. Я прижался в этом углу без движения и дыхания. Вошло двое в таких же точно одеждах, как и стоявшие в балагане. Один высокий, седой старик (отец Сары, как я потом узнал), а другой (я чуть не вскрикнул, увидав его), другой был Кельхблюм. Он держал в руках две большие свечи, из которых одна была зажжена.
Они прошли мимо меня не оглядываясь и подошли к стенке, противоположной тому углу, в котором я скрылся. В стенке была потайная дверь, так искусно сделанная, что ее нельзя было заметить, по крайней мере вечером.
Кельхблюм подошел первый, отпер и широко распахнул эту дверцу перед стариком. Оба вошли, и дверца захлопнулась.
Немного погодя послышались громкие голоса, и я снова подошел к своему обсервационному пункту. Все сбросили свои капюшоны и открыли лица. Между ними я узнал лицо лысого доктора, который лечил меня, и Юркенсона. Все сидели на скамьях и громко читали, вероятно, молитвы, по временам приподнимая пальцы кверху. Старик, отец Сары, стоял на возвышении, на молитвенной кафедре, и, когда он начинал говорить, все собрание умолкало. Очевидно, это был раввин.
Более получаса я тщетно вслушивался в их голоса, чтобы уловить хоть одно понятное слово, и не мог.
В это время кто-то подошел снаружи к чуланчику и захлопнул двери. Я сошел вниз и попробовал их отворить, но он были крепко заперты.
«В западне! – подумал я. – Посмотрим, что будет дальше». – И крепко прижал под мышкой ящик с пистолетами.
Но дальше было все то же. Те же молитвы скороговоркой гнусливым голосом. По временам вся компания начинала петь, но пела негромко, вполголоса, под сурдинкой. Я уже начал дремать, когда старик произнес что-то громко и за ним все так же громко произнесли последнее слово, потушили свечи и начали сбрасывать белые одежды. Каждый явился в сюртуке. Раввин сошел с кафедры и медленно скинул свой бурнус. Все тихо поговорили, пошептались и начали расходиться. Остались только раввин и шесть человек, в том числе и Кельхблюм. Маленький канделябр с семью свечами стоял на столе и освещал это небольшое собрание.
LXXXII
Два человека сели за стол налево, два – направо. Между ними к третьей, длинной стороне стола сел отец Сары, по правую сторону его – доктор, а по левую – Кельхблюм.
Я не могу поручиться, что верно передам весь ход этого странного заседания. Хотя все или почти все говорили по-немецки, некоторые на особом еврейском жаргоне, но смысл даже немецкой речи вообще для меня был не совсем ясен.
– Приветствую собрание главных вождей многострадального народа Иеговы! – так начал раввин. – Приветствую восток и запад, север и юг. Возблагодарим Всесильного, дозволившего нам собраться здесь и обсудить дело Божие!
Все встали. Он громко и медленно начал читать какую-то молитву, и все собрание повторило нараспев последнюю ее фразу. Затем все снова уселись, кроме раввина.