Среди шума, гама, визга из другой комнаты вышел Пьер Крицкий с бутылкой, за ним несли на подносах шампанское, пряники, коврижки, рожки, конфекты. Все это было горой навалено на подносах.
– Девкам сладости, барам шипучки!..
И он, шатаясь, подошел прямо ко мне.
– Пей, юнец! – закричал он охриплым голосом. – Лови, лови часы любви!
– Довольно… Я уж не могу больше…
– Это уж нам предоставь, можешь или не можешь! Назвался грибком, полезай в кузов! Пол-лезай!
– Полезай, голубчик! Полезай, сахарный! – бормотал Ваня Галькушкин, обнимая и целуя меня мокрыми пьяными губами.
Я выпил… Голова опять закружилась…
– А вот тебе и красавица! Степанида Софроновна, совет да любовь!
И он схватил подле стоявшую девушку с черными, быстрыми глазами и прямо ее натолкнул на меня.
– Целуйтесь! Целуйтесь! Сейчас! Чмок, чмок, прямо в бок! Целуйтесь! Чтобы жгло и пекло…
Ан! яин, яри, яри!
Чигириши, чигири!
– Целуйтесь! Целуйтесь! – кричали кругом нас. И мы поцеловались.
LXXII
Помню, я проснулся впотьмах… где, как? Ничего я не мог сообразить. Голова страшно болела и кружилась.
Я лежал на мягкой пуховой перине.
Подле меня кто-то лежал и плакал.
Я быстро приподнялся, сел на кровати и стал прислушиваться.
LXXIII
Не знаю, сколько времени прошло. Я, кажется, начал опять засыпать, сидя, положив голову на колени. Как вдруг какой-то крик, шум, стук и отчаянный визг разбудили меня.
Не помня себя я вскочил, схватил со стола тяжелый медный шандал и бросился вон.
«Бьют! режут!» – представилось мне.
Я выскочил за дверь в сени, в которых тускло догорал сальный огарок в фонаре.
Что-то маленькое, белое кинулось мне под ноги и чуть не сшибло меня с ног. Вслед за ним бежал человек в рубахе, и я мгновенно, не думая ни о чем и движимый каким-то злобным инстинктом, бросился на него и со всего размаха, изо всех сил, ударил его тяжелым шандалом по голове. В то же мгновение человек, словно подсаченный, упал.
Я хотел повторить удар, но тут пол закачался под ногами, голова сильно закружилась, и я только, помню, ясно видел, как в то же мгновение что-то белое быстро поднялось с полу подле упавшего и мгновенно исчезло.
Помню затем, как отчаянно, со страшным звоном скакали тройки, клубился туман. Все неслось мимо, мимо! И все исчезло из головы и сознания.
LXXIV
Я очнулся опять в моей комнате-больнице; то же занавешенное окно; тот же Кельхблюм и доктор и то же самое лекарство. Сара сидела у моей постели в любимом розовом платье, и это платье, казалось, освещало всю комнату розовым светом. Но, разумеется, этот свет, свет любви выходил из моего сердца.
– Сара! – прошептал я.
Она приставила палец к губам и строго погрозила мне.
Я молча протянул к ней руку, и она положила в нее свою. Я, разумеется, тотчас же поднес ее к губам, и слезы брызнули из глаз.
– Сара! – прошептал я чуть слышно. – Я люблю тебя.
– Вас… – поправила она с улыбкой и опять погрозила мне.
Я смотрел на нее в немом восторге, и мне казалось тогда, что вся душа млела и трепетала под ее светлым лучистым взглядом.
Она сделала презрительную гримасу и прошептала:
– Ехать кутить с пьяницами и женщинами! Фи! Это может сделать только настоящая русская свинья!
– Сара! Это от радости, от восторга…
Она строго зашикала, приставив палец к губам, и быстро, сурово проговорила:
– Чистая радость зовет чистые дела, и только черная радость купается в грязи…
Я снова протянул ей руку; но она не дала мне руки и снова погрозила мне.
– Покой и молчание! – прошептала она, кутаясь в свою мантилью.
Вскоре ее заменил Кельхблюм, а за ним явился доктор.
– Если будете лежать покойно, то завтра позволю встать, – сказал он.
Когда мы опять остались одни с Кельхблюмом, я спросил его:
– Скажи, Кельхблюм, имение у Гольдвальдов (это была фамилия Сары) описано?
– Какое имение?! – И он быстро замигал глазами.
– Мне говорила Сара, – прошептал я.
– Да! да! – быстро заговорил он. – Будет описано, непременно будет описано… Что делать! – И он, приподняв брови, пожал плечами.
LXXV