Оценить:
 Рейтинг: 0

Преображение Смысла

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– А ты чего дома сидишь? – вопрошает в ответ бродяга.

– Не знаю, – говорит домосед.

– И я не знаю, – вздыхает идущий. Дай ему дворец белокаменный – и от роскоши уйдёт. Бродягу о цели пути спрашивать, как птицу про высоту неба – её всегда не достаёт. Иного прохожего спросишь, где бывал, чего видел – он и не помнит ничего, а зачем ходил, бродил по свету, неизвестно. Другой из дому не выйдет, а всё, что ни спроси, и в тридевятом, и тридесятом царстве знает, что там творится. Прозрение человеку от Господа дано, и про князя тоже, иначе, откуда ему в Васиных снах оказаться.

Поле Куликово тоже из снов явилось – о свободе, единении сил, ту волю рождающих. Долго те сны народу снились и только потом освобождением явились от междоусобных распрей, от мелких мыслишек корыстных, из своего «я» к народному – «мы», выбором – пропасть в рабстве или силой стать. И князь славный нашёлся, и на поле привёл, и победу добыл. И град Китеж со дна всплыл, и вспомнили люди жизнь былую, волю вольную. Тот град Китеж и есть Русь упрятанная, потаённая до поры, до победы над рабством своим, ведь сказано: возродятся града и веси, не из пепла, нет, из памяти народной. И покуда разруха и гнев на земле, народ надеждой жив, что всплывут города и поразят своей красой сердца, и воспрянет в них Любовь. Легенда красивая и смелая – путь к той Любви, и потому окончания ей нет, что тайна не имеет конца, как не имеет конца земля родная для тех, кто на ней живёт.

Вся разруха на Руси с раскола веры православной началась, с ереси жидовствующих. Были, конечно, и до того меж русскими драчки, но чтобы веру делить, до такого только дьявол мог додуматься. Царь Алексей Тишайший хотел своих врагов от веры православной отлучить, а получилось, что отделил Русь от России. И пошло и поехало – разброд по стране, одни в леса, другие в терема высокие, не достать. И стали православные люди друг друга аки зверя лютого травить, одному и тому же Господу молясь, но по разному персты складывая. Из этого русского раскола взросли в злобе своей и Стенька Разин, и Емелька Пугачёв, а потом, на ослабевших от внутренней распри навалились иноземцы, каждый силился свой кусок от нашей беды урвать. Но русский народ тем и славен – своя драка, междоусобица до смерти, до разрухи, но чужой не суйся, сомкнутся перед супостатом, будто братья родные станут, нет прочней силы – из пучины вражды на защиту Отечества как один идут, и нет равных им в том бою. Но кончится время ратного подвига, отстроятся, обживутся и заново за старое принимаются, обиды начинают вспоминать, тут, глядь, какой-нибудь Емелька найдется – пошёл бунт, разбой по родной стороне. Натешатся вдосталь, как заново родятся, и снова – за работу.

Тут вскоре комиссары чужеродные подоспели и молвят: трудно вам, ребята, в расколе жить, а бросьте вы вашу веру вовсе и без неё живите, вот вам по топору, добывайте себе свободу от всего – закона, царя, веры, Родины и радости. Разбойничайте безбожно и бездумно, а мы тут за вас решим, как вам дальше жить. Так и решали – кого в тюрьму, кого в гроб загнали, а кого и туда, где Макар телят не пас. Так бы и перебили русичей всех до единого, но тут немец на весь мир озлился. А воевать кому? В европах свои законы, кто сильнее, тому и лизнут задницу, а чтоб воевать, упаси Господи, для этого варвары-славяне на Востоке имеются. Туда немцев и направили, а сами все сдались без боя и стали ждать освобождения, под оккупацией проживая. Комиссары тоже в сторону (кто в Америку, кто в Сибирь), не наше, мол, дело, свою землю сами защищайте, а мы со стороны посмотрим, может, опять какую-нибудь выгоду вынем из вашей бойни. Слава Богу, князья славные нашлись, повели народ в бой и победили всех сразу: и комиссаров, и немцев, и безбожие своё. Сплотился народ, окреп, ожил – засияла русская земля куполами золотыми, вера в единую срастаться начала.

Но неймётся пророкам бездомным, ни флага, ни Родины долгое время не знающим, бродят эти паразиты по телу народному, пьют кровь, зудят, будят в людях мелкие, мерзкие мыслишки, им непокой, разбой вселенский – радость, они руки на этом пожаре греют да барыши считают. Потому и сеют разброд в народе, и снова по стране разбой и смута (манит народ воровская свобода), видно, скоро до войны дело дойдет. Последней, самой страшной, после которой сгинет всякая нечисть со всей своей ересью в Тартар, и наступит мир да покой, и слово Божие станет услышано во всех началах и концах Земли. А пока зуб за зуб и око за око, и нет от той мести спасения на белом свете, не видна война эта тайная глазу, но губит всё на Земле, что ещё верно Господу. Глумятся лжепророки над верою, над победами нашими, устраивают революции и новые войны, обращают народы в рабов разврата и безбожия, и нет тому конца.

Вышел Вася во двор, а там всё так же: утро встаёт, туманом закутанные деревья дремлют до солнца, а земля в этой дымке утренней будто покачивается, в неге дремотной, и такой кругом покой, что думать только о добром хочется. День всегда утром готовится: как светом ранним подумаешь, так тебе и день отзовётся. Пройтись бы надо, осмотреть хозяйство своё скорбное: где прибрать, почистить, деревья у ограды надо бы поредить, мешают друг дружке в рост пойти, а там, поди, и странник поднимется, для разговора время будет. Вслед за добрыми мыслями хорошо ранью утренней пройтись, оглядеться в редком ещё свете, в котором прячется по углам, в низинах, ночная тьма, но уже не выстоять ей, скоро зальётся всё кругом теплом солнечным, зашевелится, зашебаршит соком жизненным природа, блеснут росой травы, стряхнут дрёму деревья и откроется взгляду благодать и ширь родной земли.

Вдруг показалось Васе, блеснуло что-то в стороне, в зарослях сиреневых кустов, не росинка крупная, нет, не осколок стекла бутылочного (с чего им сверкать в тумане, солнца-то ещё нет), а нечто особенное, как озарением засветило в глаза, указало, куда подойти, и погасло. С трепетом и опаской, но не снедаемый любопытством, а как-бы по зову родному, подвинулся он к месту свечения того. Продрался сквозь заросли, лет двадцать никем не хоженые, с той самой поры, как разросся первый куст, Васей посаженный для красы весенней и запаха сиреневого. В самой чаще, глядь, а тут крестик нательный, серебряный, и на цепочке того же металла лежит. Поднял Вася святую вещь, вылез из кустов, а тут по небу будто что-то зашумело. Поднял он голову, а там промеж начавших светлеть облаков всадник скачет, не шибко так, будто протягивает путь с востока на запад. Замер Вася, задрожало кругом, конь белый и всадник на нём, осиянный золотыми лучами, повернул голову и на землю глянул, и таким светом воздух наполнился, как только при рождении бывает. Надел Вася крестик найденный на шею, упрятал под рубаху и покойно стало на душе. И сразу вновь шум по небу прокатился, и всадник за ним уже с запада к востоку проплыл, добрался до горизонта, и солнце сразу выкатилось, и день начался.

В покое и радости пошла у Васи работа, и мысли, меж делом, светлые. Догадаться хотел, кто же крестик мог обронить, и всё понять не мог, и казалось, что похожа находка на его именной крестильный крест, что надела на шею ему при крещении бабушка, и который, не снимая, носил мальчонкой, а потом затерял где-то по неразумности своей. А всадник – он-то к чему, не каждый день такое чудится? Что явь, а что видением называть, не сразу разберёшь.

Вернулся, хорошо потрудившись, Вася в избушку, а странник уже поднялся, ожидает у двери. Вчера, когда сумерничали, в потёмках не разглядел толком его – оказался и лицом пригож, и статью вышел, не истоптался ещё, по земле странствуя, и говор лёгкий, не докучливый. По нраву пришёлся со взгляду, и пошёл разговор, а между ним Василий картошки начистил, и варить поставил, сальца порезал, лук, хлеб, траву в чайнике заварил. Хорошая беседа – она к застолью располагает; достал Вася и настойки крепкой, на ягодах, – горит в бутылке рубиновым цветом, радует глаз чистотой хрустальной. Выпили по махонькой, хлебом, салом закусили, и спросил тут бродяга:

– Сказ-то будешь говорить?

– Откуда знаешь, что я рассказывать умею? – удивился Вася.

– А то. Земля слухом полнится. Твою легенду по всем краям света странники сказывают, – ответил гость.

– Как узнал, что они здесь повесть услышали? – пытал хозяин.

– По их рассказам, пригляделся – вижу, не иначе как в этом доме поэт тот живет. Могилу князя покажешь? – развеял все сомнения гость.

– Покажу, отчего не показать, раз уж всё знаешь об нас, – успокоился Вася.

– Легенду слыхал, но везде она разнится в словах. Пока донесут из края в край, многое переменят. Но, главное, жива легенда и славен в ней князь. И я, слава Богу, добрался к тебе, послушать из первых уст желаю, вот и пришёл. Не выгонишь – поживу, послушаю, – готовился к рассказу странник.

– Рассказывать к ночи будем, а сейчас отдохнём от обеда, потом пособишь мне в работе, если не ленив, разговоры вечером будут, – противился своей радости Василий, но душа его пела словами странника: «Жива легенда, жива».

Полуденная дрема недолга, пошли дела дорабатывать. Помощник Василию достался умелый, дело у него спорилось, сам-то за ним едва поспевал, видать, не от работы мужик бежал, судьба в бродяги определила. Может, останется, поживёт, одному всё трудней управляться стало. Уже вечером и поговорить надо об этом. По нраву Василию захожий человек пришёлся, будто родной, долгожданный. А душа уже кипела словами легенды, собирала их вместе, чтобы вылиться всей своей красотою свободной на радость слушателя. Много у него людей перебывало, подкормиться заходили, погреться, зиму скоротать в тепле, но чтобы издалека за словом придти, впервые такое случилось.

Потрудившись изрядно, отправились к Князеву камню. Почтительно встал у памятника странник и кепчонку сбросил с головы, и волос пригладил, молчал долго, только губы шевелились, как при молитве. По нраву Василию и почтение его к памяти великой, и молитва неслышная.

Поужинали уже при лампе и сразу же прилегли, и медленно-медленно встрепенулась темнота словом, уступила своё пространство светлой мысли, дивному сказу о прошлых подвигах великого князя и его дружины, и дрожала ночь от топота копыт и звона мечей, когда рубились воины с ворогом во славу родной земли. К полночи иссякла речь, кончилась легенда, возвратились ратники в родные дома и тихо стало в избе кладбищенского сторожа – потомка князя.

– Сладко будет спать после такого славного рассказа. И сны явятся добрые, – промолвил в тишине странник.

– Здесь всем крепко спится: и проходящим, и уже пришедшим, – подтвердил его слова хозяин.

– А напечатать свою легенду не пробовал, уж больно слова в ней добрые да складные, может, кто и прочитал бы вдалеке, не всем годится по свету-то бродить, а знать хорошее многие люди хотят? – из темноты спросил гость.

– Как не пытаться, хотел. Журналист приезжал, всё про князя выпытывал, и адресок дал в городе, в журнал. Месяца два я тут бился, переписал начисто весь сказ и поехал, благословясь. Только там, в этом городе, ни мое благословение, ни сам деревенский человек ходу не имеет. Посмотрели мою писанину, поулыбались вдосталь, а потом спрашивают, а где вы образование получали. В школе, говорю, семь классов закончил. Маловато, говорят, учиться вам дальше надобно. Говорю им, учился, мол, книг много умных прочёл, словами мудрыми душу образовывал. Они отвечают, мол, книги все любят читать, а надо учиться, чтобы их писать. Я говорю, не знаю, кто книги пишет, а вот читать-то не все любят, вот вам принесли легенду о князе, а вы читать не хотите. Поусмехались, кто в бороду, кто ещё только в усы, но уже научены над мужиком ехидничать, поперемигивались, дескать, откуда такой деревенский Нестор отыскался и почему без лаптей. А ещё спросили, кем служишь, убогонький. Сторож, говорю, на кладбище. Тут совсем хохот покатился, будто горохом об стену застучало. Ты бы лучше, говорят, про вурдалаков написал, как они по ночам людей пугают. Мы бы тебя живым свидетелем выставили, в герои наших дней вышел бы. Мне геройство ни к чему, отвечаю им, а на кладбище тихо, никаких упырей не видать, они все в город перебрались, по редакциям сидят и среди бела дня хохочут, как выпь на болоте, кровососы тоже в столицах живут, всю кровь из деревни выпили и над нею, родиной своей, надсмехаются. Только вот умники из вас никудышные, не тому вас учили, смеяться выучили, а думать – нет. Всё о любви к народу талдычите, ан, не любите вы его. Надо так свой народ любить, чтобы бояться его, как Бога, и потому не чинить злого умысла к нему, ибо суд народа – суд Божий, ко всем он грядет, и к вам тоже, там разберут, кто убогий разумом, а кто светел. Давай они тут в полный голос хохотать, развеселились, а я писанину в руки и домой. Ехал в автобусе к своей деревне и раздумывал, а Гомер, певец слепой, он, что, профессиональным писателем был, в клубе поэтическом состоял, а Эзоп вовсе рабом родился, нет, тут что-то другое замешано в этом недружелюбии к деревенским сказителям.

Боле и не ездил никуда.

– Ничего, Вася, Христос тоже необразованный был, фарисеи и над ним потешались. А что из того вышло, все знают. Разум от Бога, науки – лишь продолжение того разума. Кто в науке преуспел, ещё не значит, что у Господа в милости.

Долго не сумел заснуть Вася после разговора с гостем, Егором тот назвался, давненько таких людей не встречал – обстоятельных, но открытых для разговора. Без утайки отвечает про своё житьёбытьё и сам вопросы задаёт неробкие, душу чужую выпрастывает. Легко с ним. Молод ещё, но уже осанист в речи, неуступчив, если за правду зацепился, а бродяга редко свою жизнь на истину кладёт, врёт больше, как проверишь, света край далеко и чего там было с ним, поди, проведай. А у Егора всё степенно, без робости человек живёт и говорит. Этот не просто бродит, перекати-полем, где подадут чего, там и дом, он, по всему видно, укрытия ищёт, душ родных свет ему нужен, вот и легенду на конце земли услыхал, и за ней пошёл, и сыскал начало её. Может быть, с тем, чтобы продолжить. Слава Богу, послал он Васе второго, что каждому человеку нужен, чтобы дело его на земле подхватить. Без такой причины он бы сюда не пришёл. Своих последышей у Васи нет, а этот не чужой, он родней родных, на князя обличьем похож, а подобие великого просто так не даётся – оно достойных ищет, ждёт, как награда.

Вот и Васе радость вышла за долгие годы ожидания, будто сына, никогда не виденного, встретил. А годов-то сколько ушло? Начал он их считать, вглядываясь в темень избы, будто хотел сыскать в ней подтверждение своей жизни. Точный счёт своих лет у него никак не получался, многие зимы и лета помнил, людей в них живых, а теперь уже тутошних, под крестом почивших, и получалось, что всех он уже пережил – и поздних, и ранних, и как ни крути, а за девяносто годов он уже отошёл и скоро надо будет на поклон к Господу собираться. А что точного числа своих лет не знает, так то не беда, он среди живых мало жил, а на кладбище года, как один, и сто лет – мгновение. Так бывает – умрёт человек, пока помнят его, вроде как живой, а кинутся считать – самим пора вслед отправляться. Но если ты гневен в своей памяти или по другой причине забыл родные места, не посещаешь отчие могилы, то тебя после смерти зароют, как собаку и никто не помянет о тебе добром, гордыня твоя прорастёт на могильном холме сорной травой, бурьяном беспамятства.

Под утро отошёл Вася от раздумий, сомкнулись его глаза, утомившиеся выискивать во тьме растерявшиеся по жизни годы, и в глубоком этом сне оказался он вблизи какого-то ровного, воздухом светлого поля, в ожидании грядущего события. И разделяет это поле ограда кладбищенская на два мира. У этой ограды и встретил он князя. Князь конно прибыл, с малой дружиною, спешился у своего камня и заговорил: «Беру тебя в своё воинство. Много добрых дел за тобою, Василий, будешь мне помощником. Вместе постоим за нашу землю перед Богом и народом». Ещё многое говорил князь, но очень уж ярко сияла кольчуга его и шелом на голове – страх благоговения сковал разум, и не всё сказанное запомнилось. Проснулся он утром, будто осиянный тем жарким светом доспехов князя и дружины его, долго бродил меж могилами, пока не пришёл к своей суженой, не ставшей ему женою, а ушедшей невестой к Спасителю. Долго стоял, глядел на её улыбчивое лицо с фотографии, и свет той улыбки вливался теплом в его душу, а, может, то лучи утреннего солнца согревали его, но только вдруг стало жарко в груди, потянулся Вася руками к глазам любимой и соединился с ней – упал на могильный, поросший травой мягкой холмик, под самый похоронный крест, и замер навсегда.

ЦЕРКОВЬ

Кому церковь не Мать, Тому Бог не Отец…

Всегда люди старались строить Божьи дома повыше, на пригорке, на горочке, пусть небольшой, но всё поближе к небу, Богу. Строили крепко, красиво и навечно. Вечное не может быть убогим.

Если Бог вечен, значит, и посвящение ему должно быть под стать. Под стать вере и любви, обращённым к всевышнему познанию, ибо познание высокого и есть Бог. Познание красивого, доброго, вечного.

Нельзя восхвалять пустоту. Она невидима. Восхвалять великое нет нужды. Остаётся среднее, хвала самой жизни. Хвала её свету и тьме. Жизнь и есть нечто среднее между пустым и великим.

Эта церковь тоже была построена на пригорке и когда-то оповещала малиновым звоном своих колоколов о движении жизни, обзванивала праздники и беды, печалилась к смерти и благовестила о рождение. Это было так давно, что даже людей, которые помнили о том, никто уже не знал. Они, конечно, жили, эти люди, но затаились где-то, как затаилась и сама церковь, между высокими домами большого города. Её колокольня едва достигала четверти роста зданий, окружавших её. Было похоже, что не в меру выросшие сыновья, склонившись над старушкой-матерью, упрекали её в чёмто, она же слушая их слова, тяготясь их громкостью, в то же время светилась улыбкой понимания, доступного только материнству. Разговор, как всегда меж ними, шёл о Боге. Сыновья уверяли мать, что даже со всей высоты своего роста они не видят его. И никто рядом тоже. Что же тогда хранит она, такая маленькая? Что же она может видеть из-за громадин нового мира? Она отвечала им, что ей и не нужно ничего видеть, но она чувствует близость их родства и счастлива этим. Рада, радостью матери, что её старость будет согрета теплом своего продолжения. А что до Бога, она помолится, чтобы он хранил продолжение это, память людскую от разрушений. Ведь и создана она – мать – из памяти. Видно было, что не впервые затевался этот разговор и каждый раз, в окончании спора, казалось, что сыновья становились меньше ростом перед светлым взглядом своей матери.

Во дворе церкви, прямо за воротами, была пристроена сторожка. Она, видимо, строилась гораздо позднее и потому не очень подходила к добротной и крепкой постройке самой церкви. Но эта пристройка служила местом обитания единственного живого здесь существа – сторожа церкви. По каким-то неведомым обстоятельствам хозяева давно покинули свой дом, но сторож остался просто по причине своей старости. Сторожа звали Никифор. Он имел небольшой рост, но очень благообразную внешность и редкую для своих лет подвижность. От его постоянных заботливых и уже, как могло показаться, мало кому нужных усилий церковь всегда гляделась чистенькой, пригожей и радовала глаза и душу жителей города какой-то далёкой тайной, неясной, но необходимой. Дорожки, во дворе церкви, всегда были разметены, деревья пострижены, цветы ухожены. Часто можно было видеть, как по утрам и вечерам церковь посещали старушки, что-то приносившие в узелках, видимо, еду сторожу. Они выходили из каких-то тайных щелей большого города и темными пятнышками своих одеяний бесшумно направлялись к церкви. Двигались они всегда торопливо, как умеют спешить только старушки, не глядя по сторонам и перебегая улицы в самый неподходящий момент, крестясь после того, как их минует опасность перехода. Скрипнув, церковная калитка сглатывала их, этих странниц, спешащих сюда со всех концов города, в свой мир, такой потерянный среди выстроенных громад новой жизни.

Чтобы понять величие прошлого, вовсе не нужно умалять заслуги настоящего. Просто нужно суметь прошлое приблизить. Оно должно стать неотрывным от течения нашей жизни. Оно и настоящее – целое. Целое время. Время нашей жизни.

Кто знает, о чём толковали старушки там, за церковным забором? Чем делились промеж собой? Горестями или радостью? Да и какие в старости радости. В детстве есть радость познавания, а в старости, когда всё уже понятно, что есть? Есть только место, где можно укрыться от своей старости. Этим местом и была церковь. Здесь всё было прошлым. Прошлое – это ведь тоже чья-то юность. Когда это понимаешь, многое видится по-другому. Становится понятна вера людей, мученики этой веры. Понятен сам Бог. Понимаешь – Бог и есть понятность. Понятность того времени, что уже прожито. Ведь люди умирают, а Бог живёт вечно. Живёт для того, чтобы люди поняли, что в его жизни разное время их судеб – одно целое. Всевышнее осознание единства. От Адама и до тебя. Перед нами целая вечность жизни, но мы всё придумываем себе новые её начала, для того чтобы разделиться. Но потом снова возвращаемся туда, откуда пришли. Бог всех ведёт одной и той же дорогой. Рождаются воители, идут воевать, чтобы объединить разделённый мир в одно целое, целую жизнь. Они облекают себя разными целями. Но цель одна – объединение. Цель не всегда до конца осознанная, но единственная. Никому ещё не удалось объединить наши жизни и не удастся. Потому, что люди разделили Бога. Бога объединить невозможно. Новые боги не позволяют этого сделать. Иначе им не управлять народами. И самое страшное, что эти новые боги спешат создавать свою новую жизнь. Но как можно созидать новое, будучи смертным? Можно только продолжать. Никто не хочет понять, что разрушение единства не есть созидание. Как люди продолжают себя в детях, так и всё должно продолжаться. И так будет всегда, хотим мы того или нет.

Так думали старушки, приходящие к Никифору, сам, Никифор, дома, окружившие церковь, люди, проходящие мимо. Но кто-то думал не так. Кто-то не смог увековечить себя, свою жизнь созиданием и решил сделать это разрушением. Сделать пустоту памятником своему бездушию.

Сейчас трудно сказать, кто первым понял происходящее вокруг. Сама церковь, дома вокруг, Никифор, старушки. Но поняли все. Возле церкви остановилась грузовая машина, из её кузова посыпались лопаты, ломы и люди, в одежде строителей. Потом подъехала ещё какая-то страшная машина, древняя, стенобитная. Люди начали по-хозяйски разбирать ограду у церкви. Со всех сторон начали стекаться зеваки. Среди них виднелись тёмные пятнышки старух. Будто кто-то оповестил их о приближающейся беде, и они спешили сюда, пока ещё не зная, зачем. Может быть, надеялись, что их убогий вид затронет душу разрушителей. Куда-то пропал Никифор. А его никто и не искал, кроме старушек, боявшихся, что его завалит при разрушении Божьего дома. Ведь где же ещё ему было быть, как не в церкви. Больше у него не было ничего. Об этом они толковали строителям, и те нехотя оглядывали здание. Но долго не искали, торопились. Надо было опередить пробуждение совести.

Забор вскоре был разобран. Без изгороди явилась взглядам собравшихся сиротливая беззащитность церквушки. Будто бы церковь хотела куда-то уйти, но для этого калитка была мала, и пришлось разобрать забор. Эта непривычность пугала. Эта открытая испуганность церкви, непонятность предпринятого перехода останавливала людей, будила тревожные мысли. Толпа росла. Вместе с ней рос вопрос. Почему? Почему нужно сделать пустоту? Пустоту в памяти. Кому и зачем это нужно? Вопрос охватывал своим изгибом церковь, толпу, гудел от напряжения, ожидая ответа.

Стенобитная машина тем временем подобралась к зданию церкви вплотную. Чистенькая церквушка ласково улыбалась своими куполами навстречу этому чудовищу цивилизации. Толпа затаила дух. Никто ничего не хотел. Только замерли. Так замирает внезапно испуганный человек. Напрягшись, приготовившись к защите, ещё не зная от чего. Не сориентировавшись в опасности, но замерев от её ожидания. Церковь тоже замерла, всё ещё улыбаясь, но уже как-то потеряно. Улыбка сходила с её лица вместе с приходящим пониманием опасности. Машина размахнулась, будто в рукопашной, но тут ударил набат. Звон колокола так рванул воздух, что некоторые люди даже пригнулись. С каждым новым ударом колокола звон догонял предыдущий и постепенно слился в единый звук, который тревогой заполнил пространство вокруг. Пространство памяти. Пространство памяти велико и дремуче, но если его пробудить, всё становится ясным, понятным. Звон ударялся в стены больших домов, перехлёстывал через них, обхватывал вокруг и лился, лился в какую-то дальнюю даль, как лился многие годы, призывая людей к единству. Было в этом что-то до того сильное и смелое, что распрямляло плечи, вдыхало в грудь свежесть и звало, звало. Была в этом гудящем набате гордая память чего-то былого, в громаду которого и должен был вырасти этот звук. Огромное пространство памяти пробуждалось этим звуком. Звук был корнем, на котором должна была вырасти необходимость смелости.

Память это не только когда-то виденное, это переданное нам поколениями. Звон разбудил в людях чувства их прадедов. Дрогнула душа памятью и окрепла. Окрепла и стала силой. Силой единения духа.

Это случилось так быстро, что не каждый понимал, что делал. Пробуждённое, давно забытое чувство долга перед прошлым опередило разум. Сразу стало понятна нелепость размахнувшейся машины и звучность колокола. Вскоре машина стояла за оградой, вернее за чертой бывшей ограды, а рядом с ней стояли рабочие, тоже завороженные звуками далёкой жизни. Быстро восстановили ограду, с торопливостью, с какой просят прощения, невзначай напакостившие дети.

Народ не расходился. Чего-то ждали. Колокол как-то радостно запричитал и остановился, замолчал. Звук его ещё плыл в душах людей, а из церкви в это время выходил Никифор. Его будто вытолкнуло остывающим звуком набата. Он был совершенно на себя не похож. Волосы на голове и бороде всклокочены. Глаза, потухшие, сгоревшие, черными щелями безобразили бледное лицо. Покачиваясь, прошел он через двор и присел на крыльцо сторожки. Многим показалось, что это вовсе не Никифор, а они вернулись из дальнего похода и, воздав хвалу Всевышнему, присели отдохнуть. Другие ощутили близкое родство человека, сидящего на крылечке, и озноб неслучившейся беды кольнул тело. Долго не расходились. Было тепло и хорошо вместе. Вместе с началом и продолжением.

ПРЕОБРАЖЕНИЕ СМЫСЛА

Камо грядеши…

Он остановил осла недалеко от стен древнего города.

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4