– Смейтесь! Я посмотрю, посмотрю да и велю своему клиенту сердцебиением захворать, вот мы другой сессии и дождемся… Ох, уж заедешь в эту вашу трущобу!..
– Столичная вы птица! Погодите, вот скоро у нас двоеженца будут судить… Вот бы вам!.. Что, не возьметесь? Из образованных…
– Слышал! Голяк…
– Ради красноречия… Можно бы цветы рассыпать: все наши сливки соберутся, все дамы – в самых лучших нарядах… Дело романтическое: он – молодой, умный, образованный, она-милая, грациозная, певица… Жалко, жалко, что вы упускаете случай блеснуть своею красотой и образованностью…
– При этих «серых»-то? Покорно благодарю!
– Недолюбливает нас, серяков, баринок-то! – заметил Недоуздок Фомушке.
– Дело господское.
Вдоль приемной степенно прохаживались, оглядывая присяжных, батюшка в шелковой рясе, с наперсным крестом, красным лицом и широкою лысиной, расчесывая жидкие вьющиеся волосы, и солидный толстый господин с широким лицом и большим носом, в форменном фраке не судебного ведомства; он держал в руках шелковый фуляр и вертел табакерку; на толстой шее болтался у него орденок.
– Вот посмотрите, каких присылают, – говорил толстяк, показывая на Фомушку. – Они думают, что если у них там выжившие из ума «старики» первые судьи во всем, так и в округе за первый сорт сойдут… Я полагаю, что закон в этом случае недосмотрел: шестьдесят лет – большой срок. Вы не поверите, как скоро эти господа глупеют! У меня крепостные, бывало, до тридцати лет – дурак набитый, ничего не понимает, только и знает: «как старики»; с тридцати лет начинает как будто в ум входить; не успел еще хорошенько войти в него, как лет с пятидесяти уже начинает «забываться» и опять глупеть. По-моему, пятьдесят лет – вот срок для них… Ведь это не мы!.. Если их «правоспособность» ограничить периодом десяти лет, было бы много лучше. Списки составлялись бы равномернее, процент «серого элемента» был бы меньше, контроль был бы возможнее… А он необходим, потому что тут ведь один инстинкт…
– От непросвещения-с, – заметил батюшка, изгибаясь всем корпусом, чтобы достать со дна кармана платок из сиреневого цвета полукафтанья. Они остановились пред Фомушкой.
– Э-эх, старик, старик, – с сожалением сказал толстяк с орденом, слегка обмахивая нос шелковым фуляром, – сидел бы ты на печи дома да грелся… Присяжный ведь, поди?
– Удостоен на старости лет, сударь… Привел господь и мне на конце жизни хотя раз великому делу причаститься…
– То-то, «великому делу»… Ты думаешь, здесь то же, что у вас по волостям: сойдутся старики, покряхтят, сказку расскажут – и конец… Вот вы своего-то батюшку спросили ли, каково «велико» это дело-то?.. Он бы вам сказал. Кабы ты понимал, так лучше сидел бы на печи, да грелся, да богу молился, чтоб господь отвел с глупым-то разумом от мудреного дела.
– Неужто, батюшко, не годимся? Думается, что, мол, какие ни есть, сударь, тоже люди… Знамо, мужичий разум – что вода темная, только ведь мы с молитвой на это дело идем.
– То-то и есть, «вода темная»… А из-за тебя, глядишь, хороший человек в Сибирь угодит, а мошенник гулять пойдет.
Фомушка посмотрел во все глаза на большой нос толстяка, на его пухлые щеки, толстую шею с орденом. Что-то его словно резнуло по сердцу, задело за живое.
– Чать, у меня, милой, крест-то тоже есть на шее, хотя и не такой, что у тебя. Ума, может, с твое не хватит, а душа христианская.
Толстяк побагровел; батюшка закашлял, поспешил принять озабоченный вид и отойти. Кругом начали прислушиваться другие присяжные.
– У вас все «душа», – процедил, поворачиваясь, толстяк. – Вы и глупы «по душе», и мошенники «по душе»!
– О чем вы? – любопытствовали присяжные.
– Огорчаются нами, – промолвил Фомушка. Вошел торопливо судебный пристав с белою цепочкой на шее, с записочкой и карандашом в руках.
– Господа присяжные, – сказал он громко и внушительно, – потрудитесь все отойти – вот сюда.
Присяжные поднялись, задвигались и собрались в кучку – крестьяне в один угол, прочие в стороне.
– Купеческий сын Петр Иванович Сабиков! – начал перекликать пристав.
– Здесь. Налицо-с.
– Отойдите к этой стороне.
– Крестьянин Лука Трофимов!
– Здесь, – отвечал Лука.
– Отойдите. Крестьянин Петр Недоуздок!
– Здесь! – выкрикнул Недоуздок и перешел в другой угол.
– Крестьянин Филипп Иванов Савелов!
– Здесь… Сами-с, – тихо проговорил седой низенький и юркий старик, отходя к стене и прячась за спины присяжных.
Недоуздок, раскрыв, по обыкновению, «восторженно» рот, с удивлением смотрел на шабринского соседа. Пристав продолжал перекличку. К нему подошли с вопросами: «Ну, что? Все? А?»
– Нет, двадцать восемь только, а нужно тридцать шесть, – пожимая плечами, отвечал он.
– Ну-ну, не допущу, – сказал адвокат с пенсне, – отложат… И прекрасно.
– А ты с коих это пор, Пармен Петрович, в Филиппы-то Ивановы записался? – подошел и спросил Недоуздок Савелова.
– Ай ты забыл?.. С чего это ты, брат? – проговорил смешавшийся Савелов.
– То-то я тебя Парменом знавал, а теперь в судьи попал – Филиппом стал… Разве перекрестился?
Но тут подошли к ним Лука Трофимыч и шабринские.
– Чего ты пристаешь? – приступили шабринские к Недоуздку. – Свою волость знай, а в чужую не суйся. Что за пристав?
Савелов мигал своим, боясь скандала.
– Отойди, Петра! Вспомни, что старшина наказывал, – сказал рассудительный Лука Трофимыч, видя, что их соседи косо смотрят на них.
– Мне-ка что! – говорил Недоуздок, передергивая плечами. – Пущай хоть Маланьей зовись. Они народ богатый… може, им позволительно…
– Да ты, может, ошибся? Запамятовал?
– Ну, вот! Чай, у него зятя так-то зовут: я и дружкой у его-то зятя был. У них на фабрике работал полгода. Это вы не знаете, а я знаю. Да и по фамилии-то они Гарькины будут.
– Все ж тебе не след соваться: ты не один. Спаси, господи, всех нас под свидетельство подведешь.
– Да ведь мне плевать на них! Пущай! Я ведь ничего!
– Ну, и молчи. И хорошо, что с нами на постоялом не встали. Вишь, им не по нраву.
Скоро ввели присяжных в залу заседаний. Прежде всего шли они по ней гуськом, боязливо передвигая ноги; затем Недоуздок испугался больше всего священника и налоя с евангелием и крестом: они произвели на него сильное впечатление. Присяжные старались не смотреть по сторонам и глядели прямо против себя, в упор, на поместившегося против них прокурора и «знаменитого» адвоката, который, рисуясь, метал на них из-под пенсне сердитые взгляды. «Чего этот баринок, подумаешь, взъелся на нас!» – размышлял Недоуздок и никак не мог понять. Раздались известные слова: «Прошу встать: суд идет!» Присяжные-крестьяне вздрогнули, испугались, смешались и, вставши, долго еще не решались сесть, ожидая, не скажет ли чего-нибудь еще пристав, но тот начал им молча махать руками. Началась известная процедура, но скоро встал адвокат и развязно, как не особенно важное, что-то сказал. Крестьяне-присяжные никак не могли разобрать, даже Недоуздок, которому очень хотелось знать, что «баринок» про них говорил, но как он внимательно ни вслушивался, ничего не понял. Затем председатель молча качнулся корпусом к прокурору, тот тоже, едва привстав, что-то ответил, а что именно – крестьяне ничего не поняли. Судьи стали шептаться и наконец объявили, что сегодня, по неполному комплекту присяжных, заседание не состоится. Стали толковать о причине неявки присяжных; большую часть штрафовали. Недоуздок удивился величине штрафов. «Полсотни… слышь? – толкал он под бок Фомушку. – Купецкий шраф… Нам бы это ни к чему – и взять не с чего».
Наконец их отпустили, сказав, чтоб приходили завтра.