– Оно, конечно… Только ведь каково дело, каков предлог?
– Знамо, коммерческое-с… В этом деле сам господь снисходительствует.
– Именно, снисходительствует… Пожалуй, что и правда… Ха-ха-ха!.. Ведь вот теперь хоть бы мое дело: ей-богу, с радостью бы сообщил, если б только поверили, что у меня жена умирает… Сейчас бы в суд прошение – и марш домой. Теперь, поверите ли, ведь совсем в две-то недели все дела станут. Ярмонка – и послать некого… Жена на сносях, седьмым, господь с ней… Просто хоть плачь. А тут опять расходы: ведь здесь рублем в день не обернешься, соблазны, притом ежеминутно! В суде опять: глядишь, пирожок – гривенник, котлетка – четвертак… Кушает господин прокурор, ну и тебе как-то обидно отстать. На серяках не взыщут, хоть каравай за пазухой притащи, а нам нельзя. Вот, рассказывают: коммерсант один вдруг получил телеграмму на самом заседании, что у него отец умирает. Прочитал, даже побледнел, затрясся весь. Посмотрели: сейчас же отпустили, даже слова не сказали. А все вздор: отец-то здоровехонек был; вот ведь как представился! Побледнел! Знает, что справляться никто не поскачет. Нда-с… А у меня даже и случай есть: жена родит. Право, хочу уведомить, чтоб она телеграммишку сюда черкнула: «Приезжай, милый супруг! Совсем, мол, у меня дух вон!» Недоуздок не утерпел, чтоб не заметить, что купцам, видно, и уставы не писаны никакие.
– Ну, а вы что? – накинулся на него купеческий сын. – Святее, что ли, нас? Поди, нет у вас «нетчиков», али не запаивают мир, чтоб в очередь не заносили? Думаешь, вы одни святые?
– Да нам к чему в нетчики-то идти? Мы общинники. Нам ни к чему. Мы еще даже, пожалуй, в охоту по зиме-то сходим; проветришься лучше, чем на печи-то преть – отвечал Лука Трофимыч. – Вот собственники – дело другое… Али вон летом и нам…
– Хорошо вам общинные-то деньги проедать!
– Хороша проежа! – крикнул Недоуздок. – Ах, купец! Мирскому пятиалтынному – и тому ты позавидовал…
– Все же хоть пятиалтынный есть с кого взять… А мы с кого взыщем?
– И у вас обчество есть.
– Наше-то, брат, общество скажет: у тебя денег много у самого, на то ты и купец.
– Так об чем же, почтенный, горюешь? Денег много, а он горюет! Это как будто не дело, как будто выходит: и не надо, а все-таки урвать.
Лука Трофимыч и прочие присяжные сосредоточенно и недовольно молчали, даже шабринских коробило от излишней «игривости» старика Гарькина, увлекшегося слишком своими «коммерческими принципами» в разговоре с купеческим сыном, и сидевший рядом с ним шабер не раз ткнул его исподтишка под бок. Луке Трофимычу начинали не нравиться трактирные разговоры: ему постоянно вспоминался старшина и его «напутствие», в основательность которого Он не мог не верить по предшествовавшему опыту.
Между тем посетители собирались в трактире все отборнее и отборнее. Недоуздок обратился весь в слух и наблюдение.
– Ничего! Кажись нам теперь округа во всем обличий… Здесь на свободе… Посмотрим мы тебя, как ты об нас, серяках, теперь полагаешь…
Однако пеньковцы, наскоро напившись чаю, боялись долго оставаться в трактире и ушли. Только Недоуздок остался: он не мог не удовлетворить своего любопытства вконец.
IV
Мужики
Вернувшись на постоялый двор, пеньковцы удивились, найдя комнату, в которой они помещались, пустою и отпертою; но тут скоро заметили, что в одном углу, на нарах, ютилась старуха крестьянка. Она, казалось, совсем облюбовала этот угол и расположилась в нем «по-хозяйному»; вверху на гвоздочки развесила плетенки из суконной покромки, какие-то мешочки, бурачки и приладила образок. Сама она, обернувшись сгорбленною спиной к двери, копалась в мешке с холстинными постромками, подшитом сверху телячьей потертой шкурой с изношенного солдатского ранца. Старуха была теперь в крашенинном синем сарафане и в составленном из разных лоскуточков повойнике на голове; из-под серой грубой рубахи смотрела ее впалая грудь темно-коричневого цвета. Сморщенное маленькое лицо ее носило по изборожденным шрамами и морщинами щекам следы бесконечно пролитых слез, оставивших в них после себя темные дорожки примоченной грязи.
– А ты что, старушка, здесь делаешь? – спросил Бычков, заметив ее.
Старушка встала и низко поклонилась пеньковцам.
– А я вот, почтенные, со старичком вашим! – отвечала она.
– Сдружились?
– Спокою его… Слаб он у вас, старичок. Претерпел от вьюги. Зорок мой глаз на это: сейчас заприметит. Тем и по селеньям нашим известна. Тем и век свой проживаю, что болящего спокою…
– Лекарка будешь?
– Нету. Я молитвой. Жальливая я… Из-за наших грехов старичку напасть пришла… Из-за грехов наших потрудился.
– Из каких из наших?
– Так, из наших. И я для него должна потрудиться ради господа моего. «Бабочка, – говорит мне старичок, – тоска, – говорит, – мне на сердце большая. Шел я на великое дело, на ответное – за неразумный грех человеческий у царя и закона постоять, да не принимает, должно, господь моего заступления, попустил он, батюшко, вьюге сломить старые кости, а людской обиде сломить и смутить до конца дух мой». Помолимся, говорю я, грешные.
– А где же ты нашего старичка сокрыла? А? – спрашивал Бычков. – Смотри, бабка, не смути его у нас… Где у тебя он?
– Нишкните, милые; чуточку забылся. На полатях он. Сном господь исцеленье всякой душевной истоме приносит.
– Так помолились, старушка? Дело доброе… Вот мы после суда-то и поженим вас, пожалуй. Ишь вы у нас как слюбились! – шутили присяжные, распоясываясь и снимая свои «парадные одеяния».
– Встали мы пред иконою, – неторопливо продолжала старуха, – и помолились: за сродников, за родителев, за царя-батюшку, за судию благодушного, за скорбящего, несчастного, за законом обличенного…
– Умеешь ты, бабка, хорошо молиться! – восхищались присяжные.
– Потому у меня душа чиста, что стекло прозрачное. Я давно так научилась молиться.
– За что ж это тебя господь сподобил?
– За смиренное терпение… Я не ропщу.
– А сын, старушка?
– Ежели господу угодно, он надежду мою поддержит. Не угодно – смирюсь.
– Истинно ты, бабушка, богу угодишь этим.
– Господь награждает меня. Благодарю его всечастно. Святыми целеньями я от него завсегда награждена на людскую нужду.
Крестьянка вынула из висевшего на поясе кармана, из разноцветного ситца, пузыречки и показала пеньковцам.
– Вот маслице от споручницы… Вот от Миколы-угодника из самой мощи… Вот от живоносного источника… Спрыснула я старичка святою водой от живоносного источника, обвязала ему голову ледяною примочкой. Успокоился старец божий, просветлел, что младенец. А болен у вас он, болен! Натрудился шибко.
– Что сделаешь, бабка!.. За наши грехи бог, должно, наслал экую метелицу… Может, нарочно нас отстранил, потому, надо полагать, что недостойны… Вишь-де лапотники, пешкара эдкая, лошаденок жалеем, пешком идем, а туда же судьи… Недаром здесь нами гнушаются… Знамо, больно уж ловки стали, в судьи захотели… С барями да богатеями судить!.. Вот господь за гордость-то мужичью… и того, – философствовал Еремей Горшок, – и карает…
– Ври больше! – сердито сказал Лука Трофимыч.
– Да, право, тоска! Ты смотри, сколько на нас из-за этого самого обижаются… Пущай бы их одни судили, коли не по нраву с нами…
– Знал бы, не пошел, – сказал другой Еремей. – Лучше откупиться! Всякую напраслину на тебя гнут…
– Смирись, – поучал Лука Трофимыч.
– Мы, кажись, смирны… Уж так смирны, что малый ребенок и тот тебе в бороду плюнет!
– Обедать бы, братцы, лучше… А во всем прочем буди воля божия! – заметил Бычков, засунув широкие ладони за пояс.
– Обедать так обедать. Заказывай, – отозвались пеньковцы. – Недоуздка нам ждать нечего. Это уж мужик такой: по три дня скорее не евши пробудет, чем дело не выследит.
Сели обедать. Все стали добродушнее. Завели разговоры.