Барбара. Скажи, когда ты вернешься?
Нина Агишева
На последнем дыхании
Барбара – кто она? Что сегодня о ней знают в России? Дама в черном, поэт, композитор и певица – во Франции ее боготворят по сей день. Это песня Барбары звучала на траурной церемонии после парижских терактов в ноябре 2015-го: в моменты испытаний люди обращаются к тому, что является их душевным кодом. Это за ней с концерта на концерт колесило по Европе целое поколение французских интеллектуалов. Ее фотографию всегда носил с собой Морис Бежар. Услышав первый раз ее альбом, Михаил Барышников начал учить французский. Ее знаменитой песней, посвященной поклонникам, «Моя история любви – это вы» навсегда прощался с публикой Ив Сен-Лоран. Ее обожал и снимал в кино Жак Брель, о ней написал воспоминания Жерар Депардье, сегодня ее песни в репертуаре Карлы Бруни и многих других исполнителей.
Книга известного театрального критика Нины Агишевой – это попытка разгадать загадку Барбары и воскресить время высокого романтизма в искусстве, пробудить в русском читателе и слушателе интерес к ее песням, которые нашли свое место и в новом веке.
Нина Агишева
Барбара: Скажи, когда ты вернешься?
Посвящается моему мужу
Сергею Николаевичу,
который открыл мне
Францию и Барбару
Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко
В России будет книга о Барбаре, певице, поэте и композиторе. О Барбаре, которую я помню всегда. Барбара смеялась, ее руки взлетали, как птицы, она смотрела на вас насмешливо и пристально – и знала о вас все просто по тому, как вы дышите, молчите, по вашему взгляду. Она учила вас жить так, как будто горя не существовало. Она обладала даром сострадания, была свободна в своих противоречиях и хранила верность Любви. Я хочу надеяться, что русские читатели и слушатели откроют для себя Барбару и ее песни.
Фанни Ардан
Начало. Я – японка
Дело было в Париже. Мы с мужем возвращались из очередного пригорода и в поезде просматривали газету, чтобы по московской привычке определиться, куда пойти вечером. Вдруг я прочла: Kazue chante Barbara (Казуэ поет Барбару). Barbara. Господи! К тому времени мы уже не просто знали, что это знаменитая французская певица, которую Франция обожала не меньше, чем Брассенса, Бреля, Гинзбура, а может, и больше, но заслушивались ее записями – нервными, тонкими, удивительными. Она была поэт и музыкант. Пела и аккомпанировала себе на рояле. Сама писала тексты песен. Пела нежным высоким голосом, неуловимо напоминающим интонации нашей Беллы Ахмадулиной. Записи ее концертов в “Олимпии” и “Шатле” сводили с ума: количеством абсолютно счастливых лиц в зале, ее диковинной пластикой и улетающим куда-то в небо голосом, а главное – полным слиянием зала и исполнителя. Это был экстаз: ей подпевали, в паузах первыми выкрикивали из зала слова песен и аплодировали так, будто случился самый последний концерт в их и ее жизни. Я начала учить французский. В Париже скупала книги о ней – их оказалось на удивление много. Биографии, мемуары, дискография, даже толстый том текстов всех песен – отдельное спасибо от тех, для кого французский не родной. То есть он, конечно, родной, роднее некуда для русского человека, но какой же трудный!
Словом, мы отправились по указанному адресу на остров Сен-Луи, что в самом центре города. Я так волновалась, что совершенно забыла про какую-то Казуэ. Барбара. Это будут ее песни. В Париже. Всегда хочется надеяться на чудо: до сих пор в книжных магазинах внимательно просматриваю все имеющиеся в наличии романы Остин и Бронте, как будто может появиться новый… За полчаса до начала мы подошли к заветной двери самого обычного дома. Никого. За четверть часа из этой двери вышел благообразный седой господин и стал продавать билеты. В небольшой комнате стояло пианино и три ряда кресел. Нас, зрителей, было одиннадцать человек: две немолодые пары, три юные девушки, два гея и мы. На импровизированную сцену вышла… японка. Сильно за сорок. Не очень красивая. Когда она запела, стало ясно, что голоса у нее почти нет. Зато есть проблемы со слухом. Я опустила глаза, муж иронизировал надо мной и над всей этой ситуацией, французы сидели как ни в чем не бывало. После третьей песни произошло чудо: над нашими головами витал дух великой Барбары. Она не могла не прийти к тем, кто ее так любил, – к японке Мари Казуэ, подготовившей целую программу ее песен и певшей их как-то благоговейно, временами закрывая глаза, к ее старым почитателям, узнававшим знакомые мелодии и улыбавшимся им, к девочкам с тату, пришедшим послушать Барбару. Нам всем было хорошо вместе, и в конце вечера мы с благодарностью принимали в дар диск: Мари Казуэ поет Барбару. И тогда я поняла, что любовь может все. Я должна написать о Барбаре. Тем более что в России ее мало кто знает. Хотя ее музыка и песни имеют самое прямое отношение к тому романтическому (как сейчас стало понятно) времени, в котором мы жили и даже были счастливы. И которое ушло, как уходит каждое время. Остались цвет, звук, голос, воспоминание. Я решила писать о Барбаре и о нашей жизни, которая, хоть и проходила, как казалось, в другой галактике, нашла свое выражение в песнях французской певицы Барбары, урожденной Моник Серф.
Детство
Маленькая девочка с растрепанными волосами,
Которая прятала свои обиды в потерянных садах
И которая любила дождь, и ветер, и всякие пустяки,
И свежесть ночи, и запретные игры —
Когда наступит заветный день,
Мы уйдем с тобой вместе – без прошлого и без багажа…
Из песни Барбары Sans bagages
Ранним апрельским утром 1997 года в большом старом доме в местечке Преси-сюр-Марн, что в тридцати километрах восточнее Парижа, у окна, выходящего в сад, сидела немолодая женщина. Она писала предисловие к своим мемуарам – неоконченным, потому что жить ей оставалось ровно семь месяцев. Судя по предисловию, она это знала. Оно очень короткое и обжигает, как ее песни: там неизбывная тоска по концертам, которых больше никогда не будет, по запаху пудры в гримерке, по тому, как отчаянно бьется сердце в кулисах перед выходом на сцену, – и описание сада, который как будто наполнял ее жизнь смыслом последние пять лет. Там перемешаны воспоминания о том, как роковым вечером 1993 года в театре “Шатле” она впервые на несколько мгновений почувствовала, что тело больше ей не подвластно, и была вынуждена прервать спектакль, – и картины начинающих цвести в апреле роз и белых глициний, за которые она хватается как утопающий за соломинку. “Сейчас шесть утра, мне шестьдесят семь лет, я обожаю свой дом”, – уговаривает она себя. Любимое кресло-качалка, красная лампа – почему-то она любила красные лампы и ставила такие в каждую комнату – и проникающий сквозь тяжелые шторы первый луч солнца как знак другой, настоящей жизни, которой больше никогда не будет. А что такое настоящая жизнь? Ужас, который преследовал ее все долгие годы, после того как болезнь оборвала концерты и заставила жить в Преси, – или запахи просыпающейся после зимы земли, которые так волнуют? “Я пишу, потому что это единственное, что я могу сейчас делать…”
Она пишет про детство. В нем всегда есть загадка: им все начинается и им же – по сути – все и заканчивается. Она пытается заново прожить свою жизнь, но не успевает.
Моник Серф родилась в Париже 9 июня 1930 го- да, на рю Брошан, недалеко от сквера Батиньоль. Это был Троицын день, и над Парижем сияло солнце. По гороскопу она Близнец – под этим знаком рождаются художники и люди с тяжелым характером. Моник появилась на свет в стопроцентно еврейской семье: отец, Жак Серф, был выходцем из Эльзаса, мать, Эстер Бродская, хорошенькая миниатюрная женщина, которая внешне, как утверждали, походила на Эдит Пиаф, родилась в молдавском Тирасполе. Оттуда бежали, спасаясь от погромов, бабушка и дедушка Моник. Их звали Хава Пустыльникова и Моисей Бродский. Сначала казалось, что им повезло гораздо больше, чем тем их родичам, которые попали в Африку или в Палестину. Но в Европе началась война, и им снова пришлось бежать – теперь уже от фашистов. Бог хранил семью: никто из них не носил желтых звезд, не попал в концлагерь, а то, что детей (у Моник был старший брат Жан и младшая сестра Регина, а в 1942-м родился еще Клод) часто отдавали родственникам, а то и вовсе чужим людям, и сменили они за время войны множество мест, – это не так уж и важно. Главное, что они выжили. Из этих бесконечных и опасных скитаний Моник вынесла два важных качества своего характера: умение молчать и страсть к перемене мест. И еще – едва ли не главную любовь своей жизни.
Бабушка
У каждого из нас есть свое прустовское пирожное “мадлен”, один запах которого приносит радость и навевает дорогие воспоминания. Чаще всего это почему-то связано с образом бабушки. Моник здесь не исключение: она обожала свою granny, как на английский манер звала бабушку, – и даже “мадленка” своя у нее есть – на первых же страницах ее книги упомянуты печенье с белым изюмом из Коринтии и штрудель с яблоками и грецким орехом, которые так вкусно бабушка умела готовить. До войны молодые и красивые родители больше занимались собой, отец много работал (он торговал кожей и много разъезжал), в 1938-м родилась Регина, словом, было не до старшей дочки. Бабушка одна находила время рассказать про жизнь в России, когда “мама была маленькой”, про переезд семьи в Париж, пела песни своей молодости – Бог весть на каком языке, теперь этого уже никто не узнает. Предполагаю, что все-таки не на русском. И главное – слушала, как внучка “играла” на воображаемом пианино, стуча пальчиками по столу. Первая узнала тайну: девочка мечтает быть великой пианисткой. Не стала смеяться. Рассказывала на ночь сказки про дикого волка, который ходит по заброшенным лесным тропам и одним своим взглядом делает детей послушными. Эту сказку внучка запомнила на всю жизнь – и потом рассказывала детям из школы в Преси, которых обязательно приходила поздравить с Новым годом.
Рождество 1938 года в Руане – ее единственное воспоминание о семейном празднике, потом была война, а потом она уже выросла и жила своей жизнью. Тогда был страшный мороз, и все очень замерзли во время ночной мессы. Но дома ждала бабушка – и каждому она приготовила лакомство: в голубой суповой чашке лежали апельсин, горячее шоколадное печенье и большой леденец. Жизнь в Руане была отнюдь не розовой: судебные приставы приходили описывать имущество за долги, выносили всю мебель, кроме большой родительской кровати и – о счастье! – стола, заменявшего Моник пианино. Девочку, не умевшую лгать, заставляли говорить всем, что “папы нет дома”, чудовищно мерзли руки – в память о той холодной зиме она, много лет спустя приехав сюда с концертами, накупит в лавке у старого продавца множество шерстяных и кожаных перчаток, – но в конце жизни будет помянут все-таки тот самый апельсин, положенный бабушкой в суповую чашку. Кажется, такая малость. Она теряется среди главных событий человеческой жизни, а потом оказывается, что важнее этого ничего и не было.
Еще при жизни певицы журналисты любили писать, что псевдоним Барбара – это в честь “русской” бабушки. Но и бабушка вовсе не была русской, и звали ее Хавой, а не Варварой. Так что если это и правда, то имя было выбрано по каким-то очень личным ассоциациям и переживаниям. Была, кстати, еще популярная поэма Жака Превера “Барбара”, напечатанная в 1946 году в сборнике Paroles: наверняка она не оставила равнодушной шестнадцатилетнюю девушку. Теперь это уже не важно: никто не знает Моник Серф, но Барбара – часть французской музыкальной культуры, никак не меньше.
“Как я любила бабушку – даже сейчас, когда говорю об этом, мне больно вспоминать. Когда ее не стало, шок был так силен, что целых два года я отказывалась в это верить, я видела ее повсюду, слышала ее голос, как будто она была жива. Это она встретила меня в Париже на рю Маркаде в октябре 1945-го. Мы обе плакали. Она не задавала вопросов. Она просто взяла мою голову в свои руки, внимательно посмотрела мне в глаза – и все отчаяние, которое накопилось за годы скитаний и разлуки, куда-то ушло. Я сказала ей: «Granny, я буду певицей»”[1 - Здесь и далее перевод мемуаров и текстов песен Барбары Н. Агишевой.].
Поезд из Блуа
Семья колесила по Франции и до войны: свои первые воспоминания Моник датирует 1937 годом и связаны они с Марселем. Она помнит мистраль, запахи рыбы и оливкового масла, разлитые по городским улицам, – и еще тридцать две фиги, спелые ягоды инжира, которые украла из буфета для мальчика, в которого была влюблена. Тридцать две – ни больше и ни меньше. Вот где надо искать начало той страсти, безудержности чувства, которые потом проявятся в песнях, – в старом буфете, украшенном почерневшими от времени деревянными инкрустациями, дверцу которого Моник, встав на стул, бесстрашно открывает. Хотя довольно странно, что в ее памяти не сохранилось ни одного эпизода, случившегося до Марселя: ведь туда она приехала уже семилетней девочкой. После Марселя были Руан, Везине – судя по всему, дела отца не процветали, семья часто скрывалась от кредиторов. Но вскоре выяснилось, что все это так, мелкие неприятности.
1 сентября 1939 года Германия вторглась в Польшу, 3 сентября Франция оказалась втянутой в войну. Эстер Серф с тремя детьми была тогда в Париже. Она сразу же принимает решение остаться в столице вместе с крошечной Региной, а двух старших детей отправить вместе с их тетей Жанной Спир в Пуатье. Пуатье – старый средневековый город, исторический центр области Пуату. Во время Столетней войны он много раз переходил из рук в руки, а в 1429 году здесь допрашивали Жанну д’Арк. Вряд ли эти обстоятельства волновали Эстер – она рассудила, что там детям будет спокойнее, тем более что у тети, вдовы военного врача, были в городе друзья – сослуживцы покойного мужа.
Здесь необходимо сказать хотя бы несколько слов о самой мадам Жанне Спир: считается, что свой сценический облик “хищной птицы”, как писали критики, Барбара создала, вдохновляясь памятью именно о ней. При том что ничего “хищного” в почтенной (ей тогда было пятьдесят) мадам Спир не было. Но была особая изюминка: в молодости она работала манекенщицей у знаменитого еще до Первой мировой войны парижского кутюрье Поля Пуаре. Он прославился тем, что в 1906 году первым вынул из дамского платья корсет, ввел в моду ориентальные мотивы, открыл лабораторию ароматов и вообще считался пионером женской эмансипации. Должно быть, влияние дома моды Пуаре, память о роскошных вечеринках в стиле “Тысячи и одной ночи”, которые он устраивал в своем особняке на авеню д’Антен, не прошли бесследно: все, кто знал мадам Спир, вспоминали ее шик, элегантность, всегда тщательно уложенные волосы и еще то, как изящно держала она в руках сигарету – или карты, в которые любила играть с приятелями. Именно с этой дамой Барбаре суждено было пережить самые трагические моменты, когда жизнь ее в буквальном смысле слова висела на волоске.
Весной 1940 года мадам Спир с двумя племянниками переезжает из Пуатье в Блуа, куда из Парижа к ним перебирается и сама Эстер с маленькой дочкой. Семья воссоединяется, но радости нет: 14 июня немецкие войска без боя вступают в Париж, который был объявлен французским правительством открытым городом. Как скажет много позже в песне на слова Бориса Виана друг Барбары Серж Реджани: “Волки вошли в Париж”. Забегая дальше, стоит признать, что именно благодаря этому презираемому всеми французскому правительству самый прекрасный город мира действительно не был разрушен. Чего не скажешь о Блуа – тоже красивом городе на высоком берегу Луары между Орлеаном и Туром. 16 июня он подвергся страшной бомбардировке: бомбили его итальянцы, и есть фотография, где видно, что весь город лежит в руинах. Погибли сотни людей. Семью спасло то, что мать Барбары (вскоре она тоже приехала туда из Парижа) устроилась работать в префектуру: там она узнала, что единственный мост через Луару, по которому можно выехать, заминирован и в любой момент может быть взорван. Делалось это для того, чтобы по нему не проехали немецкие войска, которых ожидали со дня на день.
Решение опять было принято мгновенно: Эстер с двухлетней Региной постарается пробраться на юг, а тетю Жанну с двумя детьми она сажает в последний поезд, который уходит из Блуа в неизвестном направлении, но уходит. Барбара вспоминает, как они с братом рыдали в вагоне, а мать, стоя на перроне, отчаянно жестикулировала и пыталась что-то им прокричать. Так или иначе, поезд тронулся. Примерно через сотню километров он остановился посреди поля. Локомотив отцепили от вагонов, и он медленно поехал вперед. Обезглавленный состав остался стоять. Естественно, никто ни о чем не знал. Через несколько часов приехали на машине четверо военных с ручными пулеметами – сопровождать состав. Но куда и как ему было ехать?
Поразительно, но Барбара описывает, как весело играли дети в этих брошенных вагонах, как бегали по длинным узким тамбурам с радостными воплями, счастливые и разгоряченные. Прошла неделя. Время от времени взрослые совершали вылазки в окрестные фермы за продуктами. Потом – за остатками продуктов. Однажды послали детей: те встретили четырех солдат-дезертиров, которые щедро поделились с ними консервами. На пятнадцатый день все услышали в небе гул: к поезду летели три самолета. Один был сбит, два других спускались все ниже. “Мы тогда впервые увидели свастику и не могли оторвать глаз от этих черных крестов на белом крыле. Вдруг из самолетов стали стрелять – как раз по нашей стороне вагона. Ужас, крики. Раненые и убитые. Раненым пришлось целые сутки дожидаться санитарной машины, которая приехала их забрать. Кто-то уже не дождался. Всего мы простояли в поезде посреди равнины Шатийон-Сюр-Эндр двадцать семь дней”.
Их возраст – ей девять, брату одиннадцать – был своего рода анестезией от этого кошмара. И поезд для кого-то стал могилой, а для них – площадкой для игр. Только для нее игра – в широком смысле слова, ведь она была не только большим музыкантом, но и артисткой – теперь всегда будет иметь привкус смерти. И в каждой песне она будет умирать – потому что ничего уже больше добавить нельзя, все сказано и сил больше нет. Каждая песня – как маленькая жизнь.
Отец
В конце жизни она вдруг поняла, что любви в ее детстве было мало, очень мало, и даже бабушка не могла восполнить эту недостачу. Моник обожала мать – но та откровенно предпочитала старшего сына, который считался гордостью и надеждой семьи даже тогда, когда был одиннадцатилетним шалопаем и учился не намного лучше сестры. Тетя часто говорила о ренте, которую оставил ее покойный муж племянникам на образование, но тут же добавляла: “Все пойдет на Жана – ведь он мальчик”. Девочке хотелось поделиться с матерью секретами – но в то время Эстер не слишком интересовалась ее вкусами и желаниями, даже ее успехами в школе. “Я не припомню, чтобы хоть раз мы с мамой прогулялись вместе и она спросила меня о том, что мне нравится на занятиях, с кем я дружу, о чем мечтаю”.
Возможно, трудно было ожидать от матери большего в условиях войны, когда приходилось бесконечно переезжать с места на место, спасать и кормить троих, а потом четверых детей – и к тому же жить под дамокловым мечом своей принадлежности к еврейской нации. Евреи во Франции времен Второй мировой войны – это вообще отдельная тема. Сохранился любопытный документ – декларация, поданная отцом Барбары, Жаком Серфом, префекту округа 12 июля 1941 года. Дело в том, что правительство Виши приняло закон от 2 июня 1941 года, ограничивающий права евреев на работу, на свободу передвижения, вводящий для них множество запретов и предусматривающий суровую кару за ослушание. Каждый еврей теперь должен был “сознаться” в своем происхождении и предоставить о себе самые полные сведения. Там еще говорилось о том, что евреи, имеющие особые заслуги перед Французской Республикой или проживающие во Франции на протяжении пяти поколений, имеют определенные льготы. Месье Серф, заверяя префекта в своей лояльности, покривил душой, свидетельствуя, что уже больше пяти поколений его семьи проживает во Франции. Наверное, так поступали многие: в неразберихе военного времени, когда архивы горели под бомбежками или просто уничтожались, трудно было проверить подлинность сведений. Благодаря этой декларации мы знаем его род деятельности на тот момент: инспектор национального агентства по зерну. Разных профессий, все по торговой или административной части, у него за время жизни было множество, и главное – он удачно избежал военной службы, хотя и был ненадолго мобилизован. Семье Серф искренне помогали много добрых людей: Барбара вспоминает, как в 1942-м к ним в дверь постучали среди ночи и велели срочно уезжать, потому что готовится облава. Она же приводит и другие случаи: бесследное исчезновение целой французской семьи, которую взяли ночью только за то, что они прятали евреев. Причем донесли, как это чаще всего и бывает, соседи.
С недолгой мобилизацией отца связан эпизод, который описывают все биографы Барбары. В Пуатье, выходя из школы, Моник с братом увидели отца в военной форме. Он специально приехал на два часа повидаться с ними. Когда эти два часа пролетели, девочка так рыдала, что отец дал ей четырнадцать су – и она купила себе zan, лакричный леденец. С тех пор и на протяжении всей жизни леденцы были ее любимым лакомством. Анисовые, ментоловые, лакричные – она покупала их в аптеке и без конца угощала всех вокруг. На знаменитом представлении “Лили Пасьон”, где Барбара выступала с Жераром Депардье, она не расставалась с голубой сумочкой, расшитой пайетками: конечно, там тоже лежали леденцы. А в детстве выменяла у брата три леденца за свою любимую куклу, так что даже тетя тяжело вздохнула: “Бедная глупая девочка!” Когда ей чего-то очень хотелось, она шла на любые жертвы. Леденцы были только началом – за право сочинять песни и исполнять их самой, за свой черный рояль она скоро заплатит куда более высокую цену.
Удивительно, что самые ерундовые, на взрослый взгляд, детские обиды и переживания память хранит так долго. Но в ее жизни было такое, о чем забыть действительно невозможно, – и она успела бесстрашно рассказать об этом событии в своей неоконченной книге. Признание походило на взрыв бомбы, но не уверена, что даже во Франции он потряс многих. Но пусть лучше расскажет сама Барбара:
“Отца я боялась. Он не был ласков со мной, и я не могла понять почему. Когда мы оставались вдвоем, он вел себя как-то странно. Часто говорил, что мать больше любит моего брата – я и так это чувствовала, но от его слов страдала еще больше. Когда звучал колокольчик входной двери и отец входил в дом, меня пробирала дрожь. За столом под его взглядом я опрокидывала стакан, роняла на пол еду. Немела от его самых, казалось бы, простых вопросов:
– Что вы проходили сегодня в классе?
– Французский, математику, чтение наизусть, рисунок и историю.
– Что по истории?
– По истории… – я начинала ерзать на стуле. – Что галлы восхищались друидами.
– Что еще?
Ничего больше, они восхищались друидами, и я начинала рыдать. В этом и состояла его задача, как мне казалось: ранить меня, унизить.
– Этот ребенок глуп. Я спрошу тебя позже.