Он говорил, и она смеялась от счастья. В его глазах она сияла всё больше, как будто тая, соединяясь со светом вокруг.
– Георгий Александрович! – воскликнула она. Ей хотелось сейчас же что-то сказать, обещать, как-то запечатлеть своё необычайное счастье, бросить вызов всем превратностям жизни, самой судьбе. – Из всего, что теперь ещё может случиться с нами или отдельно со мною и вами, я боюсь теперь одного: пусть наша любовь – никогда, никогда! – не превратится в привычку, в бесцветную супружескую жизнь. Пусть это будет единственной и необыкновенной историей любви! Она так чудесна! Пусть случаются беды, несчастья – а она пусть всё растёт и всё сияет. Да?
И – как внезапный ответ на её вызов – за забором поднялся шум, возмущённые голоса, грубая солдатская ругань. Хлопнула калитка, и вбежавший солдат кинулся к Жоржу, захлёбываясь от волнения:
– Ваше благородие! Тут скверная история случилась! Мёртвое тело! – Он громко стучал зубами и от возбуждения и от холода.
Гул голосов за забором всё разрастался.
– Мила, бегите обратно, к родителям. Я должен сейчас же заняться этим.
И с солдатом он быстро ушёл со двора. Мила побежала обратно в собрание.
Поручик Мальцев, таким образом, оказался первым на месте несчастья. Около щегольских саней полковника Линдера стояла группа солдат-кучеров, кто, при лошадях, ожидал господ. Они ругались громко, жестикулируя. Увидя поручика, все расступились. В санях, скорченный, лежал мёртвый, замёрзший кучер полковника Линдера.
Согласно военным правилам, кучер-солдат не имеет права без позволения оставить лошадей и экипаж офицера. За очень небольшими исключениями, офицеры заботливо относились к своим слугам, считалось очень дурным тоном «тиранствовать». И в эту новогоднюю ночь, по обычаю, отдано было приказание, чтоб кучера, соблюдая очередь, шли «греться» в подвальное помещение, где им давалось «умеренное» угощение, чтоб они «подбадривались», но не напивались. Но полковник Линдер был человек особого порядка: преклоняясь перед дисциплиной, безжалостный, жестокий по природе, он в жертву ей приносил человека. Тип известный: немец, делающий в России военную карьеру.
Имея наилучших в полку лошадей, он непомерно ими гордился, будто это была его личная заслуга, он сам их выдумал. Его пара серых в яблоках, как близнецы – пятно в пятно, являлась его особенной гордостью и заботой. И его кучер имел от него строжайший приказ – раз навсегда – никогда и ни под каким видом не оставлять лошадей на попечение других кучеров (бывали случаи, что лошадей «портили» в видах мести владельцу). В тот день, в канун Нового года, и сам Линдер и Саша много ездили по магазинам и визитам. Лошадей и экипаж меняли, но кучер был всё тот же. Как выяснилось потом, кучер не пил, не ел, не переодевался и не согревался с самого утра. А уезжая на бал, полковник Линдер приказал подать серых в яблоках, и, дожидаясь у здания, кучер не мог их оставлять. Запрягая, перепрягая, носясь по городу то с господами, то с поручениями – и всё это в страхе, – кучер не имел минуты поесть, отдохнуть, согреться и переодеться – и вот тут он был: при лошадях, мёртвый.
Придя первым на место несчастия, поручик Мальцев должен был немедленно заняться происшествием. Тело внесли в подвальное помещение, послали за военным доктором, танцевавшим мазурку на балу, за командиром полка и полковником Линдером. О событии, таким образом, узнали и все слуги, и все гости в верхних залах. Все были возмущены, негодовали, но про себя, не вслух: критиковать кого-либо из офицеров открыто, в обществе, в присутствии слуг не полагалось. Комментарии были отложены до завтра – и бал продолжался. Но на веселье была брошена тень. Музыка звучала иначе. Гости незаметно стали исчезать, особенно пожилые. Молодёжь оставалась; приказано было танцевать до утра, чтобы не преувеличить важности события и чтобы не сорван был бал.
Первыми уехали Головины, увозя с собою Милу.
Она возвращалась домой с родителями, не с женихом. Ещё один план её рухнул. Ещё одна уверенность обманула её.
Они ехали молча. Луна поднялась выше и всё бледнела к утру. Гривы лошадей поблёскивали инеем. Мила чувствовала, как слёзы катились из её глаз, подмерзая на щеках. Она смахивала их рукавичкой. Ей казалось, что какая-то тень от этой смерти брошена на неё самоё и на всё её счастье. Родители молчали. Кучер Егор что-то невнятно бормотал. Они почему-то ехали медленно, и печаль сменила всё то радостное возбуждение, с каким Мила ехала на бал в этот вечер.
Также молча все трое вошли в дом. Подымаясь по ступеням, Мила подумала, что никогда ещё она не возвращалась домой с такою смущённой душою и беспокойным сердцем. Она остановилась в круглой гостиной, на том самом месте, где обещала самой себе рассказать, что и как было и насколько она наконец уверилась в своём счастье. Всё было не то и не так, как она ожидала. «Что ж, возможно, в жизни того счастья нет, какое мы себе воображаем. Есть, но что-то другое…»
Не рассеялись её предчувствия, беспокойство, волнение – они приняли иную форму. Какие-то внешние силы, казалось, вмешивались в её личную жизнь, не допуская ничем владеть, ничем насладиться как неотъемлемо своим. Что это? Её судьба? Она хочет быть с Жоржем, но должна начать с разлуки – уехать. Они начали наконец говорить о любви, но он должен уйти, потому что рядом – несчастье.
До сих пор она знала только мирное, безмятежное течение жизни в «Усладе». О страшных грозах истории, о неотвратимости личных трагедий в трагедиях общих она не знала ничего. Всё, что мешало счастью, она называла «судьбой», непонятной и страшной. И вот «судьба» впервые коснулась её своей невидимой, но властной рукой.
Она стояла посреди круглой гостиной, не замечая нежного аромата гиацинтов. Она прислушивалась к своему сердцу: казалось, сердце пыталось подсказать ей что-то, а она не понимала его голоса. Ей смутно казалось, что и она виновата в чём-то, что и её касалась смерть того солдата, что виновата она не личной виной, но как-то косвенно, просто тем, что живёт на той же земле, где жил и он.
«Как странно! Как странно! – думала она, сжимая руки. – Случается совсем неожиданное, и никак не то, чего ожидаешь, на что надеешься, на что, кажется, имеешь право».
Мысль, что её жизнь переплетена с жизнью других в сложный узор, которого она не видит, который ей был непонятен, впервые пришла ей в голову и испугала её.
«Я лишилась этого счастья – поездки с Жоржем, я имела на это такие надежды, я имела на него полное право – но я лишилась его, и этот час исчез навсегда. И ничто не сможет мне вернуть его. И те слова, что Жорж успел сказать мне, уже затуманены, затоплены беспокойством, жалостью к тому солдату и страхом за себя. Возможно ли, что вообще нет, не существует того светлого, безоблачного счастья, которого я ожидаю? Но он сказал, что любит меня, и пусть остальное всё мне только кажется! – утешала она себя. Но и эти слова его теперь мерцали каким-то неуверенным лунным светом на фоне большой печали. – И он любит, и я люблю – а что выходит! Больна его мать, замёрз кучер Линдеров, мне нужно новое платье, он дежурный по полку, я еду в Петербург, он остаётся здесь – и мы не принадлежим ни нашему счастью, ни один другому».
Она медленно поднялась в свою комнату. Свет лампы наполнял комнату мягким, светящимся голубым туманом.
– Как странно! Как странно! – шептала она, раздеваясь. – Я уверена была: мы поедем, он меня поцелует. Но умер солдат – и нет поцелуев!
Тёмная жизнь, неизвестная ей, бурлила за «Усладой» – и вот врывалась к ней со своими катастрофами. И она – Мила – оказывается, не защищена от неё ничем.
«Как странно! Но с кем обсудить это?» И вдруг она вспомнила, что приехала Варвара Бублик.
«С ней! Именно с ней! Она одна всегда была занята мыслями вроде этих моих вопросов. Она меня успокоит. Она объяснит всё толково, как задачу по геометрии. Я только с ней и понимала задачи. А сейчас буду думать о Жорже. Он сказал, что любит. И это – счастье. И это всё, всё! И довольно! Завтра пошлю лошадей за Варварой. Варвара моя, Варенька, пчёлка, мурашка! Ползи сюда! Ты объясняла мне алгебру, объясни теперь задачи жизни!»
В этот же час Варвара сидела в своём углу в доме Полины. Член коммунистической партии, она приехала в город с некоторым «заданием». Керосиновая лампа под маленьким зелёным абажуром – лампа труженика – лила свой скудный свет на страницы «Капитала» Маркса. Варвара читала медленно, с глубочайшим волнением, казалось, почти не дыша. Комната её была безлична, опустошена от всего, что обнаруживает намёк на желание комфорта. Комната была беднее даже, чем келья монахини: в ней не было ни иконы, ни распятия.
Ни один звук не нарушал тишины, лишь – по временам – шелест перевёрнутой страницы. Странно было видеть такое молодое существо таким неподвижным, почти не подающим внешних признаков жизни.
Заканчивая назначенную себе главу, Варвара встала бесшумно и бережно закрыла книгу. Затем, также бесшумно, она подошла к стенному календарю. Оторвав аккуратно верхний лист, она долго, безмолвно смотрела: 1 января. Год 1914.
Затем – из экономии – она погасила лампу под зелёным абажуром и постояла у окна. Эти странные окна дома Полины были так высоки, что Варвара стояла опершись подбородком на подоконник, и хотя видела небо, звёзды, луну, думала она не о них. Она мысленно пересказывала себе главу, только что прочитанную в «Капитале».
И хотя всё вне дома сияло луною, в комнате Варвары было темно.
Глава VI
В эту новогоднюю ночь – по головинской традиции – их слуги, пригласив друзей, пировали в подвальном помещении «Услады».
Длинный стол под белой скатертью был накрыт на тридцать приборов. Разноцветная и разнокалиберная посуда весело толпилась на столе, поблёскивая отражённым сиянием огромной висячей лампы, пущенной «на весь свет».
Знаменитая головинская кухарка («лучше всякого повара») наряжалась к празднику. Мавра Кондратьевна (никак не просто Мавра) высоко ставила и себя, и своё искусство. Выученица старого головинского повара, кто, в свою очередь, выучился тоже у старого головинского повара – из крепостных, одного из тех, кого русские баре посылали учиться в Париж, – Мавра имела свою традицию и свои принципы. У ней всё и всегда выходило «удачно», и эта постоянная, не изменявшая ей «удача» держала её в гордо-радостном духе. Сегодня она – по традиции – была хозяйкою пира. Угощение было почти готово, только ещё гусь – гигант по размерам – нетерпеливо шипел в духовке. Окорок бараний и окорок свиной были уже на столе. Индейка «отдыхала» на блюде. Для украшения её лапок денщик резал папиросную цветную бумагу, собирая её в кисточки. Лакей, любуясь на тёплую румяную индейку, произнёс: «Венера!» Он побывал когда-то со своим господином в Италии и при случае любил поразить кухню иностранным эффектом.
Услыхав, Мавра Кондратьевна приказала ему «не выражаться»: тут святой вечер и православный народ. Её авторитет стоял высоко среди прислуги: «за повара» – в таком-то доме! Лакей не осмелился возразить.
Жизнью своею, «почти что княжеской», Мавра Кондратьевна была довольна, не мечтала о лучшем, уверенная, что лучше и не бывает. Готовясь к роли хозяйки – сидеть на первом месте, под образами, она принаряживалась в комнате, примыкавшей к огромнейшей кухне.
Но пока она помадила свои жиденькие зеленовато-жёлтые волосы, укрепляя узелок большими, как вилы, парадными шпильками, «сердце её было не с нею», оно было в духовке, где «доходил» традиционный рождественский гусь. Оттуда, словно призывая её, доносилось шипение: гусь давал знать о себе. Наспех посмотрела Мавра в круглое ручное зеркальце, с туманностями и щербинками. Зеркальце было мало, и видеть она могла лишь центральную часть своего обширного лица. Но и тем, что она увидела, Мавра осталась очень довольна. Она никогда не употребляла пудры, не говоря уже о таких изощрениях, как румяна. Её же собственное лицо, не то от плиты, не то от природы, было медно-красное, совершенно в тон её кухонной эмалированной утвари. Оно и блестело, как эмаль её красных кастрюль. В зеркало Мавра смотрелась редко: по двунадесятым праздникам и под Новый год.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: