Желания требуют жертв
Нина Николаева Халикова
В центре нового романа Нины Халиковой – самые сильные человеческие чувства: любовь, ненависть, ревность, зависть.
Прима балетной труппы Милена Соловьёва, удивительно талантливая и красивая, но при этом бездушная и эгоистичная, поглощена исключительно собой, сценой, своим успехом. Безумная любовь Платона Кантора, его страдания и ревность, как и зависть и ревность коллег, её абсолютно не волнуют. Но на генеральной репетиции Милена внезапно умирает на сцене. Её загадочная смерть настолько поразила Петра Кантора – деда Платона, что тот начинает самостоятельное расследование, итог которого не мог предугадать даже такой старый и мудрый человек.
Нина Николаевна Халикова
Желания требуют жертв
Роман
© Н. Н. Халикова, 2017
© Марк Олич, 2017
© Фонд развития конфликтологии, 2017
Всё тайное рано или поздно становится явным. Или не всё?
Как бы ни бушевала разнузданная фальсификация всего, знающему ещё остаётся первозданный покой гор, спокойное сияние ранней мессы, безмолвный полёт сокола, светлое облако в огромном небе – то, в чём уже высказалась великая тишина отдаленнейшей близи Бытия.
М. Хайдеггер
I
Никто и никогда не бывает абсолютно совершенным. Разве что вымышленный идеал, или идеальный вымысел. Однако даже самый идеальный вымысел рано или поздно начинает казаться неидеальным. Поначалу мы просто им любуемся, наслаждаемся его безупречной целостностью, его завершённой полнотой, не видя подвоха, но спустя какое-то время, постоянно чувствуя его довлеющее превосходство над собой, начинаем слегка раздражаться – так, буквально самую малость. Это смутно ощущаемое раздражение как раз и заставляет нас предположить, что вымышленный идеал, возможно, имеет какие-то недостатки. Тогда мы, с некоторой насмешливостью, будто не всерьёз, находим у него несущественный, незначительный изъян, но такой изъян, который приносит нам невероятное облегчение. Мы чувствуем себя гораздо лучше, гораздо свободнее, увереннее, и если нам не суждено подняться до нашего безукоризненного идеала, дорасти до него, дотянуться и быть с ним вровень, то по крайней мере опустить его до своего, более низкого, уровня мы в состоянии. И это нам почти удается…
Мысль, разумеется, спорная, но доля истины в ней всё же присутствует…
«Может быть, я её выдумал? И она лишь плод моего нездорового воображения? – рассуждал сам с собой Платон. – Да, прекрасный и недоступный вымысел, а на деле она… Она не идеальна, – думал Платон, – она совершенна лишь на первый взгляд, как скульптура Родена, но если внимательно присмотреться, то… То – так, ничего особенного». Внезапно он почувствовал острое отвращение к себе: «Вот ведь до чего дошёл!»
Недавний выпускник балетной школы, а ныне начинающий артист балета Платон Кантор во время очередной нескончаемой репетиции в театре сидел в дальнем углу балетного класса, напротив огромного арочного окна, на хорошо отполированном полу. Он был одет в плотное чёрное трико и чистую белую рубаху, которая лишь подчёркивала романтическую бледность его лица, мужского привлекательного лица, чуть тронутого оспой. Платон угрюмо смотрел на Милену Соловьёву и других порхающих в воздухе будущих Жизелей и, непременно, Аврор. Девушки пытались оттачивать чистоту каждого pas[1 - Шаг (фр.).], демонстрировать единство рук, ног и корпуса, но получалось у них как-то с большой натяжкой. Им приходилось невероятно трудно, не хватало дыхания, а легкость была только видимой. Платон отлично понимал, что происходит в танце, видел каждую промашку, ведь он отучился балету почти десять лет и уже несколько лет работал в театре. И одна лишь Милена наполняла весь хореографический класс своей взрывчатой энергией, у неё одной тело отзывалось на музыку, прорезая собой пространство, только у неё на лице было написано абсолютное слияние с исполняемым образом. Платона это порядком раздражало, отчего его бледные щёки то и дело становились пунцовыми. Ну разве она, эта будущая балетная «звёздочка», способна сделать его счастливым? Какой дурацкий вопрос. У неё отлично получается делать его несчастным; впрочем, в любви так всё переплетено, в любви счастье и несчастье почти одно и то же. Он уже привык к мукам безответной любви, к их сладкой отраве, ядовитой отраве, что привязывает к себе ещё сильнее, чем радость разделённой любви. И освободиться от них, от этих мук, всё равно, что освободиться от самого себя. «А может быть, набраться храбрости и пригласить её куда-нибудь?» – мучился Платон. Да, но он совершенно не владеет искусством обхождения, и к тому же она уже несколько раз ему отказывала. Ну и что? По крайней мере она отказывает ему по-простому, без ядовитых колкостей, можно потерпеть, а то, что всё переворачивается внутри, ни ей ни другим не видно. Так что общее поругание и смех ему не грозят, а если и грозят – наплевать. Ему всё равно.
Милена не обращала на Платона ровным счётом никакого внимания. Он целый год предпринимал неловкие попытки поухаживать за ней, но всякий раз она находила предлог для отказа, а то и просто так отказывала, без всякого предлога. А ведь Милена не похожа на тех женщин, которые пропускают мимо ушей интересные для себя предложения. Выходит, он ей совсем неинтересен. Он продолжал сидеть на полу, поочерёдно разглядывая то Милену настоящую, то Милену, отражающуюся в глубине матовых зеркал, и пытался поймать на себе её взгляд. Но, как Платон ни старался, у него ничего не получалось – взгляд Милены был невозмутим, непроницаем, и девушка будто нарочито безжалостно его не замечала. Лишь изредка она, словно невзначай, смотрела на Сержа Романовского, сидящего чуть правее Платона, как если бы она танцевала именно для него, для Сержа. Или Платону это всё показалось? Нет, не показалось, он был готов голову дать на отсечение, что не показалось, он и прежде это замечал. Милена и Серж – любовники, весь театр знает, что любовники. Ну даже если и так, то это не препятствие, Серж – нарцисс, он по уши влюблён в себя самого, и никакие женщины на свете не способны уменьшить это сильнейшее чувство. Глаза Платона ревниво сверкнули и уставились в пол. Почему Серж, а не он, чем он хуже Сержа? Дался им всем этот Серж, тоже мне – Зигфрид, мать его, выискался. Платон опустил голову и уткнутся лицом в собственную белоснежную рубаху. Он прекрасно понимал, что представляют собой любовные отношения между людьми в их среде, в их профессии, представлял, но всё равно мучился. Он чувствовал злость на себя, и на неё, и на Сержа, будь он неладен, и не одобрял всех этих своих чувств. Ему захотелось немедленно к ней прикоснуться, ощутить её запах, запах её духов или её пота, неважно. Но это было немыслимо, они никогда не танцевали в паре, а просто подойти и по- дружески обнять девушку ему не позволяло воспитание. Если в недоступности и было поначалу какое-то очарование, то сейчас кроме навязчивого желания ею обладать ничего не осталось.
Совсем скоро придёт Ася Петровская и объявит исполнителей главных партий в спектакле, а его имя в этом списке, как всегда, не прозвучит. Так что бессмысленно продолжать сидеть здесь, на полу, и попусту растравлять себя.
Платон ловко поднялся с пола и выскользнул в коридор. Он быстро шёл, подгоняемый острой нервной дрожью, по причудливым лабиринтам, увешанным нескончаемыми портретами Кшесинской, Преображенской, Егоровой, Улановой, он шёл, и сам не знал куда. Здесь он всегда себя чувствовал как рыба в воде, а теперь как будто не узнавал этих стен, и они даже казались ему враждебными. Какие-то внутренние, бесконтрольные толчки подгоняли его вперёд, в сторону гримёрок. Он и сам толком не понимал, что собирается сделать, уверенно шагая мимо различных кабинетов по потёртой ковровой дорожке. У одной из дверей Платон резко остановился, поправил растрепавшиеся волосы, воровато оглянулся, прислушался к тишине коридора и, набрав в лёгкие побольше воздуха, бесшумно вошёл.
Ему оказалось странно и неловко находиться посреди царившего хаоса женских принадлежностей. Повсюду на стульях бесцеремонно расположилось нижнее бельё, а дамские сумочки прикусывали торчащие из них внутренности, потому и не закрывались. Окно на улицу было приоткрыто, об него шуршал ветер вперемешку с осенними свежими каплями, и всё равно здесь стоял терпкий запах дешёвой женской косметики, при помощи которой местные красавицы предпринимали отчаянные попытки сделаться ещё краше.
Платон шарил глазами по всей гримёрке, по туалетным столикам, вешалкам с одеждой, разбросанным по полу туфлям, сапогам и целлофановым пакетам, в поисках её вещей. Ему хотелось прикоснуться к её одежде, подержать в руках её расчёску, ту самую, которой она расчёсывает свои короткие смоляные волосы, увидеть высокие грубые ботинки со шнурками, стягивающие её ноги. Даже вздумалось уличить её в неряшливости, ведь если бы у неё были недостатки, ему стало бы легче. Но, увы, среди всего этого гримёрного девичьего беспорядка из искусственного шёлка и сукна шерстяной костюм Милены Соловьёвой оказался скучно развешенным на спинке стула, по соседству с идеально убранным туалетным столиком, под которым ровно отдыхали её тяжёлые, почти солдатские ботинки. На туалетном столике Милены разные женские безделушки – шпильки, помадки, невидимки, палетки с профессиональным гримом, расчёски, сеточки для волос и прочая необходимая в театре дребедень – были аккуратно расставлены в прямоугольное каре, примерно так, как выстраивались декабристы во время восстания на Сенатской площади.
Разглядывая её вещи, Платон ощутил, как его насквозь пронизало приятное возбуждение, он зачем-то взял со столика сначала помаду, снял колпачок, понюхал и поставил на место, затем взял белую пластмассовую баночку витаминов с надписью «Women’s life»[2 - Женская жизнь (англ.)], покрутил в руках, быстрыми, но нервными движениями отвинтил крышку и высыпал содержимое на ладонь. Это были самые обычные бело-молочные капсулы без всякого запаха. Платон зажал их в кулаке, потряс, будто взвесил, а затем высыпал обратно в баночку и вернул на столик, на прежнее место.
В полутрансовом состоянии Платон смотрел на её вещи, пахнущие ею, своей хозяйкой, радуясь мимолётной возможности прикоснуться к её жизни, к ней самой, пусть даже таким несколько возмутительным способом, на который, как ему казалось, он имеет право. Он увидел сокровенный краешек её жизни и совсем растерялся. Он эгоистично ревновал её. Ревновал к Сержу, к сцене, к воздуху, который она вдыхает, и даже к одежде, которую она носит. Ему хотелось, чтобы она была только его, хотелось владеть ею полностью. Временами, как сейчас, становилось совсем тяжело, казалось, что он легонько трогается умом, испытывает необоримое желание сделать какую-нибудь чудовищную гадость, подлость, глупость, лишь бы не оставаться в стороне, лишь бы приблизиться к ней, лишь бы она его заметила.
Из гримёрки Платон вышел раздосадованный собственным сумасбродством. Он вполне осознавал, насколько глубоко эта молодая женщина проникла в его мозг, а он не знает, как ему к этому приспособиться. Сегодня он как-то совершенно позабыл о безопасности. Ведь если бы кто-нибудь случайно его там обнаружил, то его поведение могло быть истолковано более чем превратно. Возвращаться в репетиционный зал и вновь на неё таращиться не было никаких сил, и он пошёл курить на улицу, хотя это было категорически запрещено строжайшими правилами внутреннего распорядка.
II
Ася Петровская толкнула рукой скрипучую старинную дверь и, миновав гладкий пол вестибюля, быстрым шагом направилась в сторону балетного класса по пыльной ковровой дорожке пустого коридора. «Почему этот лысый ковролин никто до сих пор не выбросит? Он приглушает любые шаги, и если кто-нибудь кого-нибудь захочет прикончить и бесшумно скрыться, у него будет такая возможность в недрах этого самого нескончаемого коридора, – рассуждала Ася. – Что за бред лезет в голову? Здесь все слишком заняты собой, чтобы обращать внимание на других. Если кого и пристукнут в этом заведении, так это меня, после того как я объявлю распределение партий в „Жизели“. И произойдёт это не в глухом коридоре на облысевшем ковре, а прямо в классе, на сверкающем полу».
Ася, старший хореограф Ася Николаевна Петровская, худощавая, высокая рыжеволосая женщина с зелёными глазами и тонкими трогательными губами, пыталась отвлечь себя от какого-то странного беспокойства. Примерно год назад, одинокая и неприступная, как Троя, Ася Николаевна позволила себе более чем нелепый роман с мужчиной вдвое младше себя. В роли троянского коня выступил сын её давней подруги и сослуживицы Сони Романовской Серж. Вот с тех пор это самое неуёмное беспокойство и поселилось внутри.
«Итак, предположим, Милена начнёт репетировать Жизель, но она ещё слишком скованна, незрела для такого непростого образа, но зато она способна на свободу. Пусть пробует, – обманывала себя Ася, хотя прекрасно понимала, что из себя представляет эта девушка в профессиональном плане, и объективно оценивала блестящие способности Милены Соловьёвой. – А что делать? Другие девочки и того хуже, и знают об этом, а хотят танцевать главные партии. Дурёхи!» Ася вспоминала тяжёлые репетиции предыдущего спектакля. Тогда все тоже без удержу рвались солировать, и она не ленилась и устраивала просмотры в своё свободное время. Только что толку-то? Если в Одетте девочек ещё как-то выручала детская непосредственность, то уж Одилия у них и вовсе выходила негодная. Девчонки хорошие, но ноги у всех слишком мягкие, да и вообще они просто ещё маленькие кокетки, неспособные вскружить голову не только Принцу, но и просто какому-нибудь парнишке. Одилия – роковая женщина, а её подопечные не знают, что это такое. Глядя на настоящую la femme fatale[3 - Роковая женщина (фр.). Распространённый в литературе и кино образ сексапильной женщины, которая манипулирует мужчинами посредством флирта.], даже самый отъявленный циник, даже самый умудрённый опытом ловелас должен сходить с ума от желания. А у девчонок ничего этого нет. Все они слишком, слишком доступны. Да и fouettе[4 - Фуэте (фр.) – вид танцевального поворота, быстрого, резкого (хореогр.).] все боятся как огня, прямо дуреют от ужаса. Вертятся, а сами от страха свои плечики поджимают. Глупышки, просто они ещё не знают, что обольстить и удовлетворить – это совсем не одно и то же, между ними пропасть. Девчонкам это невдомёк. Они готовы через каждые несколько шагов падать в объятия очередного кавалера. А Милена Соловьёва – совсем другое дело. Пируэтов не боится, не горбится, – пожалуй, она справится. Это будет трудная победа в её жизни, но она справится.
При мысли о Милене Ася недовольно скривилась. Ася нежно любила своих воспитанниц, хоть они ей порядком надоели, но это и по сей день не осушило её преподавательскую жилу. Единственная ученица, которую Ася недолюбливала откровенно, не кривя душой, была самая одарённая из всех учениц, порядочная стерва Соловьёва Милена. Она не просто самая способная из всех, у неё особый дар тела – вырабатывать заражающую, завораживающую энергию движения. Это проглядывалось с самого первого дня, как только Ася её увидела совсем девочкой. Работоспособность в сочетании со стервозностью Ася тоже отметила практически сразу.
Даже в самых простых движениях – как она тянет носок, как управляет руками – сразу становились видны её способности наполнять танец эмоциями. Для зрителя это самое главное, иначе никто не ходил бы по десять раз смотреть один и тот же спектакль. Публику, притаившуюся, замершую в темноте зала, нельзя обмануть или запутать, её нельзя заставить аплодировать, – она, эта самая публика, сама принимает решение, кем восхищаться, а кем нет, кого сухо не замечать, а кому кричать громоподобное нескончаемое «браво».
Как хореограф, Ася радовалась успехам своей подопечной, но никак не могла ей простить одного – романа с Сержем Романовским. Она, конечно же, стремилась быть максимально терпимой, но уязвимое женское сердце слишком ненадёжный союзник разуму в подобных стремлениях. Тем не менее сцена есть сцена, и её не обманешь закулисными любовными интрижками, в противном случае останется лишь посыпать голову едким женским пеплом и отправиться на пенсию.
Воздух в балетном классе был душным и раскалённым, как летний асфальт в горячий день. Большие старинные окна впускали мрачный дневной свет, которого было совершенно недостаточно, и этот недостаток, от зари до зари, восполняли элегантные потолочные лампы. Репетиция была в самом разгаре, если судить по промокшей одежде, по утомлённым, но всё ещё дружелюбным лицам. Ася вошла осторожно, как если бы боялась расшибить себе лоб в стеклянном лабиринте. Она остановилась у сверкающего чёрным лаком старого «Стейнвея» за которым наигрывала Соня Романовская. Постояв с минуту, Ася сделала рукой сдерживающий жест, немного рассеянно поглядев по сторонам. Сейчас она должна будет объявить о том, что Жизель танцует Милена Соловьёва, принца Альберта – Серж Романовский. Девушки расстроятся, но ничего не поделаешь. На мгновение Ася Николаевна внутренне сгруппировалась, предвидя, что сейчас дружелюбие слетит с прелестных девичьих лиц, а затем громким уверенным голосом сухо и ясно произнесла:
– Минуточку внимания, пожалуйста. Рабочее объявление. Жизель танцует Соловьёва, Альберта – Романовский. Относительно Мирты сообщу завтра, все остальные – виллисы. Да, влюблённый лесничий – Платон Кантор. Кстати, где он? Почему Платон не в зале? – обратилась Ася неизвестно к кому и, не дождавшись ответа, тут же продолжила: – Спасибо за внимание. На сегодня это всё. Все свободны.
Воцарилась тишина. Девушки, смотрящие в упор на Асю, растерялись лишь в первое мгновение. Их растерянность быстро сменилась хорошо читаемой досадой. Почти детские личики неприятно оживились, стали дерзкими, если не сказать враждебными. Густые, загнутые вверх ресницы едва удерживали навернувшуюся слезу по поводу очередной жизненной несправедливости. Петровская попыталась успокоить их долгим внимательным взглядом, без ненужных слов утешения. Девчонки и сами прекрасно знают, что для обиды нет ни малейшего повода, а нежелательные эмоции следует научиться обуздывать и не показывать на людях. Она, Ася, уже пятнадцать лет преподаёт, творит, шлифует, лепит, и за это время выпустила столько профессионалов, что они не вместились бы ни в один балетный класс. Так что нет у неё ни желания, ни необходимости бить себя кулаком в грудь, обосновывая свою собственную точку зрения.
Широкоплечий, смуглощёкий красавец Серж Романовский сначала сделал пустые глаза, похожие на деревянные пуговицы, а потом, благодаря гибкости своего уверенного стана, обыденно потёр подъём одной ноги о колено другой и, ни на кого не глядя, особенно на Асю или Милену, расслабленной походкой направился прямиком к двери. Двадцатитрехлетний Серж считался прекрасным танцором, одним из лучших, сильным и изящным. С этим он не спорил, он и сам о себе был примерно такого же мнения. В его возрасте полагалось выглядеть опытным, познавшим женщин, быть несколько разочарованным в жизни, и именно так Серж и выглядел. Ещё он любил делать усталые жесты старца, бросать небрежно-скользящие взгляды, любил напускное равнодушие, как некое оборонительное средство, но в целом был довольно простодушен и мил. В самых дверях он наткнулся на входящего Платона Кантора:
– Ты слышал новость, Тоник? Мои поздравления тебе и бедняге лесничему, – устало обронил Серж, как и положено с выражением нескрываемой скуки на лице, и размашистым шагом направился из балетного зала в темноту коридора.
Эти вполне безобидные слова Романовского почему-то больно задели Платона за живое, они показались ему слишком едкими, и он укоризненно, с ревностью посмотрел на Сержа в упор. Серж вдруг ему опротивел до невозможности, до лёгкого зубного скрежета, до того, что даже на щеке под кожей у Платона заметно заходил, заиграл желвачок. Если бы Серж сказал какую-нибудь дерзость или гнусность, Платон с удовольствием врезал бы ему по шее или по роже, там уж как придётся, но Романовский, похоже, не имел ничего против Платона, он, по всей видимости, банально спасался бегством, он был равнодушно вежлив, так что у Платона не было ни малейшей возможности прицепиться к нему. В итоге пришлось остаться ни с чем. Иногда, наблюдая за Сержем издали, Платон пытался вообразить, каким он должен быть в постели, и, представив себе его склоняющимся над Миленой, леденел от злобы и бессилия.
Платон почувствовал, как нервно под рёбрами забилось сердце. Да, досадная аллегория, теперь и на сцене он тоже будет отвергнут той же самой женщиной, что и в жизни, его чувства так же останутся незамеченными, ненужными, невостребованными, они так же, как и чувства самого Платона, будут не в счёт. Ни главные персонажи, ни сам зритель никогда всерьёз не относился к его любви, к любви бедолаги лесничего. Кто он такой, этот самый лесничий? Он слишком робок, а потому неинтересен, такие, как он, не желанная добыча для женщины. Это линия второго или даже третьего плана, а он сам персонаж второсортный, точно так же, как и в жизни, несмотря на всю его трагичность, выстраданную романтичность, покорную преданность и ещё чёрт знает что. Для зрителя что важно? Для зрителя важно, что чувствует отвергнутая непостижимая Жизель, а что приходится пережить мужчине, которого отвергла и предала эта самая трогательная, практически святая Жизель, в общем-то несущественно. Только её образ вызывает интерес, только её болезненные стоны заставляют всех содрогнуться и, не жалея себя, сострадать. Легкомысленное пренебрежение главной героини к любви другого мужчины, пусть и лесничего, ну, это же мелочь, в самом деле. Её отказ от любви лесничего вполне естествен, а когда Принц отказывается от её любви – вот это уже серьёзно, вот это оборачивается целой трагедией. Сначала предаём мы, а затем предают нас. Ничего особенного, но одним можно, а другим нельзя. Одни вызывают искреннюю симпатию, а другие – неподдельное осуждение, но бывает и того хуже – полнейшее равнодушие. Это как раз про него, про Платона, и про лесничего, будь он неладен.
А что, кстати сказать, чудесный дуэт «лесничий и принц» делают ночью на кладбище? Ну за каким чёртом они туда поперлись, порезвиться, что ли? Так могли бы и днём. А что, собственно, связывало старого князя и мать Жизель? Чего это он вдруг отправился в её лачугу? Бывшая любовь, что ли? «Уж лучше бы вообще не участвовать в этом спектакле», – с некоторой грустью подумал Платон. Не нужны ему роли второго плана, равно как и главные тоже не нужны, наплевать ему на своё собственное ничтожество в этом, без пафоса сказать не получается, бесконечном мире великого русского балета. Это всё не его, не для него, уже проверено и доказано. Да никаких особых доказательств-то и не требуется. У него есть одно единственное, одно навязчивое конкретное желание, поглотившее его целиком, и его имя – Милена Соловьёва.
…Ася Петровская так и осталась стоять у рояля, она искала глазами Сержа среди пестреющей молодёжи, но не нашла, и быстро повернулась лицом к подошедшей Милене, ожидая от неё сама не зная чего.
– Спасибо, Ася. Надеюсь… это будет… интересная работа, – Милена сухо, слишком сухо, и даже несколько наигранно, поблагодарила Асю, всем своим видом давая понять, что выбор её для главной партии столь же естествен, как завтрашний день. Она не собирается прыгать от радости. Никаких неожиданностей. Всё вполне закономерно.
Так же сдержанно, как и Милена, Ася склонила голову набок, давая понять, что все приличия соблюдены и благодарность принята. Ей показалось, что здесь и сейчас, в этом балетном классе, она столкнулась со множеством каких-то видимых и невидимых препятствий. Она даже не поняла, что ей было более неприятно в данный конкретный момент – внезапное необъяснимое исчезновение Сержа Романовского, ледяная сухость Милены, по видимому считающей свою необыкновенную одарённость неким краеугольным камнем в строении классического русского балета, строением, куда она то и дело закладывала мощные фундаментальные слои равнодушного пренебрежения ко всем и к каждому, или же глупая дерзость кордебалетных девушек, помноженная на их же бесконечное тщеславие.
III
Зал быстро опустел, и как-то даже поблёк. Ася Петровская одиноко стояла посредине и пыталась понять причину своего неуёмного, надоедливого беспокойства. И ещё причину обиды. Да, было очень обидно. Ей хотелось максимально точно определить, что же всё-таки с ней не так. С каждым днём она просыпается всё раньше и раньше, а ложится спать всё позже и позже ради того, чтобы работать, чтобы заниматься не самым пустым занятием на свете. Каждый год к ней приводили глупых, слабеньких подростков, мало соображающих что к чему и вызывающих лишь смутную жалость, и она, не жалея собственных сил, заставляла их чувствовать движения, невероятными усилиями вытаскивала из их нутра спрятанные там возможности. Она учила их принципам Вагановой: не отделять душу от тела, помнить, что техника танца и его эмоции должны всегда сливаться воедино. Балерин не хвалят за то, что у них есть ноги. Конечно, без ног в балете невозможно, но балет – это не только ноги. Имена некоторых её учеников навсегда впишут в историю мирового балета. Казалось бы, что еще нужно, живи да радуйся. Что же не так? Или просто блажь, дурь?
Её мучили сомнения, правильно ли она поступила, отдав в партнёрши своему юному возлюбленному женщину, способную вызывать восхищение почти у каждого мужчины. С точки зрения женской логики она поступила совершенно неправильно, чудовищно, аморально по отношению к самой себе. Ведь больше всего на свете ей хотелось продлить собственную партию, партию возлюбленной, прежде чем перейти к исполнению последующей – партии брошенной женщины. А Милену, эту самую неотразимую Милену Соловьёву, она готова была придушить голыми руками, отравить мышьяком, цианидом, чтобы та не маячила перед глазами со своей ослепительной красотой и безусловным талантом и не отнимала бы у неё, у Аси Петровской, её личную жизнь. Как же она её достала! Возможно, это была бы самая чудовищная и неисправимая ошибка, но человеку нельзя отказывать в праве на ошибку. Боже, что за глупости сегодня в голову лезут? И при чём здесь её личная жизнь? В этих стенах она вовсе не влюблённая женщина, а главный хореограф, и её долг служить искусству, а не решать свои проблемы за счёт сцены. Ибо сцена свята и неприкосновенна. Выходит, она поступила правильно. Стало быть, всё верно. Отчего же так тошно? Где она допустила ошибку? Возможно, ошибка в том, что она опять позволила стать ее любовником не тому мужчине?
Ася Петровская стояла посреди огромного зала спиной к окнам, лицом к плохо натёртым зеркалам со множественными разводами и заглядывала в пронзительные глаза, полные слёз. День за днём – а время бежит суетливо, как вода в ливень из сточных труб, – день за днём, всю жизнь она подчиняется магии окружающих её зеркал, этому чудовищному, надоедливому засилью балетных зеркал. Она обречена пожизненно всматриваться в эту женщину в зеркале. Профессия обязывает всматриваться, и с испугом разглядывать эту самую желтеющую женщину, стареющую и дурнеющую с каждым днём. Вглядываться, словно та передаёт ей какое-то зашифрованное послание, а Ася пытается уловить его тайный смысл. Прежде в зеркале всегда что-то сияло, отбрасывая наружу радужные цвета, а вот теперь всё не так ярко горит – нет, всё гаснет, словно у жизни для неё остались исключительно пепельно-серые тона. Ася заправила рыжие волосы за ухо, оттянула вниз свитер, и её двойник синхронно повторял её движения. Или это она повторяла за двойником? Асе не слишком нравилась разглаженная, ухоженная до ненатуральности (верный признак неуверенности в себе) женщина в зеркале. «От этой работы я потихоньку схожу с ума. Так и до нервного срыва недалеко», – устало подумала Ася, продолжая смотреть на испуганную женщину, внешность которой скорее её отталкивала своими некрасивыми складками вокруг рта и обречённо-гибельным выражением глаз. Она начала её опасаться после того, как тайно стала встречаться с молодым мужчиной. Потому что как-то сразу обнаружила, что её собственная тесная кожа на лице и теле стала гораздо свободнее, уже не такой плотно обтягивающей, какой была прежде. И чем больше Ася в неё всматривалась, тем большая тоска её охватывала. Стало быть, чтобы не бояться зеркал, нужно поставить крест на любви. Правильнее было бы сказать, крест не на любви в целом, а на отношениях с молодым. Легко сказать! У неё самой не хватит на это сил, она дождётся, пока это сделает он. «А что же со мной будет, когда он меня бросит? От горя женщины стареют вдвое быстрей», – подумала она с болью, свойственной женскому отчаянию. Сейчас Ася почувствовала себя побитой белкой, загнанной рыжеволосой белкой, закрашивающей собственную седину на висках, – белкой, которую загнали и побили неумолимые стрелки часов, чей ход невозможно ни остановить, ни замедлить, ни оспорить.
IV
В это время дня служебный буфет, как правило, пустовал, пока все прилежные ученики не отходят от станка и, как трудолюбивые рабочие лошадки, изнуряют себя до седьмого пота, пока им всё на свете не осточертеет, ну а менее прилежные уже озверели и под благовидными предлогами отправились на все четыре стороны наслаждаться свободой…
Буфетчица Ивета Георгиевна, старая, проворная и быстроглазая, старательно выкладывала на пирожковые тарелки крохотные морковные котлетки с такой же крохотной порцией салата из свежей капусты и разливала по доисторическим гранёным стаканам клюквенный морс из большого стеклянного кувшина, держа при этом мизинец отдельно от всей кисти. Она была довольно стройной, несмотря на свой возраст, темноволосой, с небольшим острым носом, немного выкатывающимися из орбит глазами и независимым нравом.