Оценить:
 Рейтинг: 0

Сиротка

Год написания книги
2018
На страницу:
1 из 1
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Сиротка
Нина Корякина

Нина, деревенская девочка, особенно нуждалась в любви взрослых. Но в войну всем было не до нее. Так бы Нина и росла, как трава в поле, пока однажды судьба не свела девочку с ягненком-сиротой…

Нина чихнула. Глаза открывать не стала, и так знала, – это противная Танька тычет в нос сухой былинкой. Зарылась поглубже в лохмотья, когда-то бывшие добротным стеганым одеялом, и попыталась отвернуться. Но Танька ловкой овечкой запрыгнула на сестру. «Хорош вошкаться! Исть иди!» – защекотала в самое ухо. Нина и глазом не повела. Пришлось Таньке втянуть в себя побольше воздуху и заорать: «Щас вицу возьму!» И тогда Нина лишь в щелочку глаз, сквозь ресницы, впустила в себя серенькое, не нагретое еще весной, майское утро. Не то, чтобы она страшилась вицы или взаправду верила в Танькину угрозу, просто давно было пора вставать.

Изба наполнилась тишиной. Мать Гаша со старшими сестрами до свету ушли на колхозные поля. Младшие мирно посапывали на полатях. Танька побрела на колодец. Только сверчок-бездельник трещал за печкой. Наскоро одернув рубашонку, с трудом прикрывавшую тощий задик, Нина запрыгала к столу. Ходить она упорно не желала. Семь лет скоро, а степенности никакой. Не зря тату, нынче воевавший где-то под Ленинградом, называл любимую дочь пичугой. Их у таты было шестеро, дочерей, а вот Нину он выделял особо. Жалел, так говорил.

Наспех сунув в рот остывшую картошчину, Нина выскочила на крыльцо. Поежилась. Поутрянке в мае еще тянет от реки сквозняком. Эх, надо было хоть материну кацавейку накинуть. Доскакала до пустого хлева. Походя, приперла камешком скрипевшую на ветру дверь. Недавно сдохла последняя их кормилица – старая корова, и в хате стало совсем голодно. Нина забежала за хлев и сжала ноги. Стала справлять малую нужду, скуксившись от боли. По ногам потекли желтые ручейки, а она терпела, боясь заорать. Цыпки. Это все проклятые цыпки. Помочиться на них – первое лечение, хоть к доктору не ходи. Да и где ж его, доктора, в деревне брать…

Нина сунула в рот кулак. Хотелось зареветь. Искры сыпались из глаз от боли, как будто это старшая Марея снова таскает ее за вечно нечесанные волосенки. Девочка вздохнула и, подражая Марее, забубнила: «Негоже деревенской девке фасониться!» Боль постепенно отпускала, и девочка вспомнила, что вчера на заливном лугу нашла целое гнездо полевок, да разорить его не успела. Сестры не дали. Они как раз возвращались с колхозной фермы, сердитые и голодные. Нина слишком уж залюбовалась норой и не услышала, как девки тихо подкрались сзади. Заорали на нее обе старшухи, дескать, шлындит Нинка целыми днями, где ни попадя. Ну и пускай, все равно она уже и камешек там положила, чтобы сегодня спокойно слепышат выудить. А вот интересно, если такого мыша в воду бросить, он поплывет? Да, сегодня у Нины точно будет особенный день.

Как ни крути, май на дворе. За ночь сестры надышат в избе, жарко, а высунешь нос – так и продерет тебя холодом, аж до самого сердца. Изо рта еще валит пар и в тенечке лежит грязной кучей снег. Но к обеду солнце вовсю уж на небе домовничает. На лугу, там, где место открытое, сухо. Торчат седые останцы прошлогодней травы и, как сухие старухи, колют своими иголками-языками, а меж ними, гляди-ка, пробивает себе дорогу новая молодая поросль. Желтые кудряшки мать-и-мачехи, как знакомцы при встрече, кивают головками. Первоцвет этот и сам похож на май. С одного боку лист гладкий да прохладный, как майское утро. Другой бок – теплый и мягкий, как летнее сено.

К обеду без портков уже не так холодно. Вот она, долгожданная весенняя свобода. Можно убежать далеко-далеко от хаты, вверх по ручью, к непроходимой чаще, где черным-черно от воронья. Беги и кричи, как птица, маши себе руками. И никто слово супротив не скажет, никто не одернет. Черныши взлетают из-под ног и кружат вокруг, их сотни, а, может, тысячи, кто ж считал… Это и страшно, и весело одновременно. А то можно пойти на поле и куляться, сколь душе угодно.

Нина любила кувыркаться. Раз привез из города тату гостинец маме – смешную трубку, по прозванью калейдоскоп. Вот и в нем картинка перед глазами менялась в одночасье, как на лугу – то сухая земля с молодыми травинками, нежными, как овечья шерсть, то – бездонное голубое небо.

Или запросто можно полежать на горушке и поглазеть на облака. Тату сказывал, будто в каждом облаке свой зверь ли, птица ли прячутся. Вот Нина и старается их различить…

«Нина! Нина!» – за соседним затоном стояла гладко причесанная длинноносая девчонка лет восьми. Из-под материной юбки виднелись ноги. Одна – нога как нога, а вторая – жердиной, сухая, тонкая. Верка. Вечно все испортит. Прямо как мать ее, соседка Марья. Та тоже сует свой сучковатый нос в Нинины дела. Все жизни учит, как надо и как не надо. Хорошо хоть, хата их почти у самого леса, нечасто с соседями видятся.

«Че те, колченогая?» «Да мама гырт, быдто вы бутун сеять собрались, быдто вам в колхозе семян дали, дык давайте вместе. Соседи, чай.» Бутун. Знаем, какого бутуна ей надо. Сестры третьего дня уж посеяли на горушке, Верка сама видала. Эх, дать бы ей тыкаля, да негоже. Марья увидит, такой хай подымется. Сирота ведь Верка. Недавно им почтальонша похоронку на отца принесла. Марья с тех пор избу-то не покидает, все болеет. Сердце.

Нина убитого соседа совсем не припомнит. Да и тату родненького черты потихоньку стираться стали. Уходил на войну, дочка, как воробей, маленькая была. Помнит лишь, как звал ее пичугой. Но жив тату, слава Богу, жив.

На мгновение Нине стало и Верку, и ее длинный нос жалко. «Домоводка я седня. Доспеть бы все. Прощай, покамест», – и снова мыслями к мышиному гнезду.

Так, в этих мыслях и день прошел. Назвалась домоводкой, так домовничай. Вдвоем с Танькой носили воду из колодца, рубили на огороде крапиву, варили картофельную похлебку, нянчили младших. А засмеркалось, стали поджидать маму да сестер. Вернулись с колхозной работы сестры, как всегда, усталые и неразговорчивые. Сил на разговоры к вечеру ни у кого не оставалось. Да и о чем говорить, когда целый день из-под овец навоз выгребали да коров пасли, да землю пахали. Война теперь им вместо колхозного председателя указания раздает, чего надо, то и робят, лишь бы победа, лишь бы тату поскорее вернулся.

Старшухи пошли во двор, потащили в корзине белье. А Нина так за день ухайдакалась, что едва не заснула у окна, выглядывая маму.

Как только в сенках хлопнула дверь, сон, как ветром, сдуло. Девочка первой побежала к матери. «Ты, пичуга, грят, домоводка седня была», – улыбалась мать. – «На-ко вот, гостинец тогда примай». В руках у мамы был не то мешок, не то куль с тряпьем. Мама протянула тряпье Нине, и куль тихонько пошевелился. Девочка попятилась. Она давно позабыла, что такое гостинец, да и мало кто в их сиротской хате про это помнил. Как знать, на радость иль на беду. «Ну, ну, давай, примай,» – торопила мать. Нина прижала куль к груди, села на лавку, покопалась и через минуту вытащила на свет божий маленький белоснежный комочек. Это был новорожденный крошечный ягненок.

«Ой, махонький какой,» – пискнула Нина. – «Откель, ма?» На Нинин писк слетелись сестры и тоже с нетерпением ждали, что мама скажет.

«Не барашек то, овечечка», – обычно тихая и неприметная Гаша была взволнована. «Вот сторожу седня, значит, овечек я. Как вчерась. Притомилась, на горушке присела, думала поисть. Овцы спокойнехоньки были, да и то сказать, полыни на полюшке много будет, вот им и самая сладость. Только достала бутыль с обратом, по кустам зашебуршало. Сначала ниче, а потом все шибче. Овечки сполохнулись, заорали, забегали. Все, думаю, волки. Схватила я палку и ну в ту сторону бечь, откель шебуршало, значит. Душа, знамо те, в пятки. А что я с палкой одной сделаю, коли и вправду волки. Ружья-то нет. Да неколи думать. Бегу. Кричу в голос. Сама не своя. А он уж и поволок, вражья сила, овечку-то. За горло держит, кричать ей не дает. Пока добегла, в кусты они ее уволокли. Смотрю, кровь да кишки на траве и рядом – куль красный. Я – туда. А там ягненок. Прям в куле. Палка-то у меня крючковатая, за край зацепила, вот ягненок из мешка-то и вывалился. Подолом морду обтерла, смотрю, а то – овечечка. Беляночка. Пригожая. Уж так мне жаль и ее стало, и невмоготу, что не досмотрела, как мать-то ее пузатая от стада все отходила, окот, видать, чаяла. Молоком с ложки напоила сироту. Вот, девки, чай выходим душу. Чай, не звери какие, а? Помрет ить в хлеву колхозном.»

Пока мать рассказывала, Нина все гладила ягненка по головке и по мордочке. И тут сиротка схватила девочкин палец и принялась сосать. Сердце Нины отчаянно забилось. Сестры засмеялись: «Глянь, Нинка, матку в тебе признала! Как кликать-то станешь?» «Сироткою», – едва слышно проскрипела Нина.

Так и полетели первые теплые денечки. Сиротка набиралась сил. Сначала Нина поила ее из ложечки обратом, своей долей, той, что в колхозе, по кружке каждому, давали, да и сестры понемногу делились. Ягненок молока напьется и спит, почти не бегал.

Но время шло. Постепенно в тепле лохмотьев и в объятьях рук своей подружки Сиротка становилась шаловливым кучерявым ягненком. Вслед за засунутым в чашку Нининым пальцем, смекнула, как самой пить молоко. Сытая и довольная, прыгала по хате, скакала с лавки на лавку, бодала Нину и бегала за девочкой неотвязным хвостиком, помогая той домовничать.

Нина – в огород, и Сиротка за ней, Нина морковку дернет, и Сиротка губами к морковке тянется, Нина грядку полоть, и Сиротка тут как тут, щиплет травку рядышком. Неразлучницы.

Но больше всего Нине нравилось валяться вместе с Сироткою в траве. Лежа на горушке, за огородом, Нина и овечечка, когда уж все дела переделаны, смотрели обе на облака, пушистые и белые, как шубка Сиротки. Теперь девочка уже не искала в каждом облаке особого зверя или птицу. Она в любой белой тучке сразу угадывала маленькую Сиротку. Там, на лугу, она поверяла свои тайные мысли кучерявой подружке, плакалась на обиды и делилась нехитрыми детскими радостями. Там обе они были свободны и, каждая по-своему, счастливы. А как заколосились на горушке травы, Нина научила Сиротку их щипать. Лежа на животе, девочка сама прищипывала травку пальцами и, глядя на нее, то же стала повторять и Сиротка.

Хорошо им было вдвоем, и так хотелось кричать об этом на весь свет, но Нина понимала, что поделиться своим белоснежным счастьем она ни с кем чужим не смеет, – отнимут. Никто не будет разбираться, что ягненок был вырван из волчьих зубов, едва только появился на свет.

Так прошло лето. В воздухе вновь запахло свежестью. Полетели вслед за ветром паучьи тенёты. Заколыхалась листва. Сентябрьскими ночами спать на полу, хоть и закутавшись в кучу старого тряпья и прижимаясь к теплому ягнячьему боку, стало зябко. Да и сама Сиротка подросла. Пришла пора обустраивать ей местечко в старом хлеву. Залатать кое-где дыры и отгородить Сиротке загончик. Старый Митрофан со дня на день обещал привезти несколько ненужных досок.

В дверь постучали. Нина выскочила и в сенках чуть не столкнулась с Веркой. «Ах ты, лешак тебя принес!» – подумала девочка, разозлившись больше на себя за то, что забыла накинуть крючок на дверь. А вслух процедила: «Че те, колченогая? Че по дворам шлындаешь?

-Нина, пошто кастеришь? – Верка не уступала.– Я пособить пришла.

–Ниче! Ступай, пока тыкаля не дала! Сама сроблю,– Нина уперлась в грудь соседки и толкала ее к выходу.

И тут Сиротка, услышав возню и голос маленькой хозяйки, радостно заблеяла. У Нины земля ушла из-под ног.

-Ты чавой там елеишь? Ове-е-ечку???? Откель??? – Верка широко раскрыла рот, получила очередной тычок в грудь и, не удержавшись, слетела с крыльца.

–Ступай, чяво удумала, это Натаха болтать учится. Ступай, не до тебя. За сестрой мотрю!

Верка кое-как поднялась, опираясь на здоровую ногу, постучала друг об друга грязными ладонями и повернулась к Нине спиной.

Дни шли за днями, а досок Митрофан все не привозил. Нина с Сироткой продолжали спать на ледяном полу, прижимаясь друг к другу, как две сестры. Как-то утром, собираясь на колхозные поля, мать сказала Нине: «Вечеряйте без меня. Председательша наша на собрание велела прийти.» И, прикоснувшись губами ко лбу дочери, добавила: «Часом не лихоманка у тебя? Горяча больно. Сыро на полу спать.» Нина отмахнулась: «Иди ужо. Это меня Сиротка нагрела».

Сентябрь Нина любила не меньше, чем май, а, может, и больше. Огород давно опустел, и можно было спокойно, не боясь потоптать картофельные стебли, бродить поутрянке взад и вперед по прихваченной первым морозцем земле. И каждое утро Нина бежала в огород, чтобы, стоя у затона, досматривать ближайшие к деревне березки, слегка тронутые золотым огнем. А когда закатное солнце ласкало лучами верхушки деревьев, сердце девочки наполнялось покоем и радостью. Если бы не Сиротка, мало у Нины было бы счастливых минут – разве что на восходе да на закате. Некогда. Выросла за лето девочка. Домоводка была за шестерых.

Хоть сентябрьские дни и коротки, по хозяйству управляться не меньше, чем летом. Надо за сестрами смотреть, надо воды принести, в избе убраться. Танька, старшая на два года, умишком слабовата, как дитя малое. За ней самой еще присматривать нужно. Как за Сироткой. Нина улыбнулась своим мыслям и поежилась. Может, и впрямь лихоманка?

Как обычно, сумерничать села к оконцу, да, видать, уснула, уморившись. Пробудилась от голоса матери. “Нина, вставай», – рука матери легла на плечо. – «Горишь вон вся. Прикорни на полатях». «Не, мам, здорова я,» – Нинин голос был глухим, будто из-под земли. «Устала чявой-то», – хотела она добавить, но посмотрев в потухшие глаза исхудавшей до серости матери, промолчала. «Сиротку нужно в колхозное стадо вертать! На собрании постановили,» – слова сыпались на голову, как приговор. Губы девочки мгновенно высохли и запылали: «Кто ушник?» Мать, не поднимая глаз, уже тверже добавила: «Да не знаю я, кто председательше наудил. Прощайся! Утром унесу.» И – схватила в охапку падавшую в забытье дочь.

Неделю Нина провалялась на полатях. Не знала, жива или уже Бог прибрал. Кто-то менял ей на голове мокрую тряпку, высыхавшую от жара быстрей портков на печи. Кто-то гладил по мокрым спутанным волосенкам и пытался разобрать бесчисленные колтуны. Кто-то подносил ко рту ложку с теплым картофельным киселем. А Нине казалось, что летит она на качелях к белым пушистым облакам – все выше, и выше, и выше.

Только вот никто больше не тыкал мягким носом в Нинино лицо и не лизал губы шершавым языком. Некому было. Сиротки не было больше на свете. Мать, пока Нина бредила, поплакалась сестрам, что Сиротку бросили в хлев к овечкам, стоявшим по пузо в огромной навозной жиже. Убирать жижу за овцами в осиротевшем колхозе с двумя мужиками – калекой да ветхим стариком – было просто некому. Сиротка же, знававшая тепло и дом, чистенькая и сытая, кричала, в ужасе, не переставая, сутки. А после – околела. «Только Нине, если поднимется, не сказывайте»,– шептала мать.

Бог милостив. И Нине он тоже протянул свою руку. Рано, видать, забирать не стал. Нина понемногу начала с полатей вставать. Серая, как сама земля. Тревожная, как осень. Мыслями вся в себя ушла. Все у оконца сидела, пальцами водила по плачущему дождем стеклу. Мать велела сестрам за Ниной приглядывать, мало ли что бедовая удумать может. Про Сиротку в хате никто не вспоминал, так, как и не было ее. Даже младшие Надька с Наташкой – и те в семейном заговоре участвовали. Нину никто не беспокоил.

К Покрову девочка окрепла и решила заглянуть в соседский двор.

-Верка, подь сюды на час.

–Че надоть?

–Допреж мы подружайками были. Нече артачиться, мириться давай, а, Верка? – просила Нина, потянув подругу за рукав.

–Дык то допреж, а щас мать не велит, – вырывая рубашонку, заскулила Вера и вдруг пронзила Нину своим синим холодным взглядом. И та в одночасье все поняла.

Весело вечером горели огни в окнах соседних избушек. На Покров хозяйки собирали на стол все, что только могли найти в своих нищенских загашниках. Варили ту же жидкую похлебку, называя ее праздничной. Мать Нины, Гаша, где-то раздобыла обмылок и радовалась, как ребенок. Покров – Богородицын праздник, а значит, и их, бабий. Не век же страдать. Мать улыбалась, собираясь топить баню. Вдруг ее мирные мысли прервал крик. Кричала, заходясь, соседка Марья. Уж не Верка ли померла, свят, свят… Мать бросилась через огород на визг Марьи, постепенно переходивший в отдельные слова: «Нинка…убью…мыло…похлебка…похлебка…» Марья захлебывалась в собственной злобе.

Гаша оглянулась, поискав глазами дочь. От их калитки до соседской едва ли было шагов пятьдесят, однако же, Гаша увидела, как ее старшие дочери, крепко обняв с двух сторон Нину, возвращались домой дальними деревенскими огородами.

На страницу:
1 из 1