Как привезли их вечером в полицейские палаты, так и разлучили, и больше она мать не видела. Анна Гавриловна хоть и была нрава суетного, перед следователями стала важной и сдержанной. Ответы ее были просты – она все отрицала. Не перепугайся дочь, может, и вышла бы матери послабка.
А Настасенька со страху, с отчаяния ни слова не могла вымолвить в ее защиту и согласилась со всем, что внушали ей следователи. И уже потом, вернувшись домой, поняла, что говорила напраслину.
Теперь ищи в святых ликах утешения. За что ей любить мать? Какая любовь, какое почтение, если одевает кое-как, а сама, словно девчонка-вертопрашка, кокетничает с ее же, Анастасьиными, кавалерами. И хоть бы искала себе ровню! Смешно сказать, влюбилась в мальчишку, в курсанта-гардемарина. Анастасия видела его издали – мордашка смазливая, вид испуганный. Ладно, чужое сердце – потемки, играла бы в любовь – полбеды. Так нет, тянуло ее к склокам, к шептаниям, к интригам… Дожили, Анна Головкина – дочь бывшего вице-канцлера – заговорщица! Погубила ты, маменька, мою молодость!
Кто ей теперь поможет? Кому нужна Анастасия Ягужинская? Родственникам? Отчиму? Михаил Петрович Бестужев – дипломат, скупец, фигляр! Скорее всего, он и сам уже арестован, трясется от страха и клянет весь род Головкиных и приплод их.
Не идет молитва, ни восторга чистого, ни экстаза… Не понимают они ее, эти суровые мужи в дорогих окладах. Икона «Умиление» – самая старая, самая чтимая в доме. Лицо у Заступницы ласковое, но не для нее эта ласка. Прильнула к младенцу, нежит его и вот-вот зашепчет: «Мысли твои, девушка, суетные. Где твоя доброта, где терпение? Жизнь суровая, она не праздник».
– А я праздника хочу, – сказала Анастасия. – Радости хочу, блеска, музыки. Все было в руках, да вырвалось. Но я назад верну!
И, чувствуя крамольность мыслей этих в святом месте, она, как была в сорочке, босая, кинулась в зеркальную залу. Раньше здесь кипели балы! Она подтянула батист, обозначив талию, подняла игриво ножку, помахала ею, глядя, как пенятся у пятки оборки, и пошла в менуэте, составляя фигуры, одна другой вычурнее.
Де Брильи пришел на следующую ночь уже в дорожном платье, вооруженный чуть ли не десятью пистолетами, еще более мрачный и пылкий. Увидя Анастасию во вчерашнем роскошном наряде, весь так и затрепетал: то ли от любви, то ли из боязни получить отказ.
– Как же мы уедем? – спросила Анастасия. – За домом следят.
– Шпиона убрали, звезда моя.
– Уж не смертоубийство ли? Зачем мне еще этот грех на душу?
– Нет. Зачем его убивать? Ему заплатили, и он ушел.
Анастасия осторожно выглянула в окно. «Стоит… прячется за липу. Значит, этот… не шпион. Где я тебя видела раньше, в каком месте? Сейчас недосуг вспоминать. Кто бы ты ни был – прощай!»
Прошептала тревожное слово и будто опомнилась: «Что делаю? А как же маменька? Уеду, значит, предам ее навсегда! – Она замотала головой, потом выпрямилась, напрягла спину, словно телесное это усилие могло задушить бормочущую совесть. – Здесь, матушка, я тебе не помощница… только хуже. И не думать, не думать…»
Она повернулась к французу и улыбнулась благосклонно:
– Как зовут вас, сударь мой?
– Серж-Луи-Шарль-Бенжамен де Брильи. – Он склонился низко.
– Ну так едем, Сережа.
12
Когда Никита читал, писарь держал бумагу обеими руками и с опаской косился на Белова. Тот стоял рядом и тоже, хоть уговору о том не было, запустил глаза в государственный документ. Никита читал внимательно, хмурился, а Белов иронически усмехался.
Донос был написан лаконично, но в редких эпитетах, в самих знаках препинания чувствовалось вдохновение. Трудно было узнать Алешу Корсака в герое котовского «эссе» – лукав, необуздан, подвержен самым худым и зловредным помыслам – одним словом, злодей!
– Звонко написал, – подытожил Белов. – Слово сказать не умеет, а пишет, что тебе Катулл.
– Лучше не вспоминай Катулла. Не та компания. У Котова, я думаю, образец есть. Вставь фамилию в пустые места – и бумага готова, – сказал Никита и тихонько потянул к себе листок, писарь сразу воспротивился и обиженно запыхтел. – Порвем, Фома Игнатьевич, отдай бумагу, а?
Писарь даже не удостоил молодого князя ответом. Он решительно отодвинул руки Никиты, старательно свернул донос и спрятал его за пазуху.
– Все, господа, – твердо сказал он, – мне библиотеку запирать пора.
– Оставь его, – сказал Белов на ухо Никите, но достаточно громко, чтоб писарь его услышал. – Он трусит. Если человек так трусит, то толку от него не жди. Я пошел домой, спать хочу.
– Спать? Что же ты по ночам делаешь? – машинально спросил Никита.
– Мечтаю, – ответил Белов с металлом в голосе и ушел, хлопнув дверью.
Фома Игнатьевич просительно и жалко заглянул в глаза Оленеву, но тот не тронулся с места.
– Зачем вам сия бумага, наивный человек? – прошептал писарь. – Сам по доброй воле я ее никому не отдам, а коли явится штык-юнкер, он мигом другую сочинит. А я место потеряю. Пойдемте, князь.
– Я понимаю, что в наше время деньги – пыль… Но клянусь, – Никита прижал руки к груди, – я на всю жизнь запомню твой добрый поступок. Отдай бумагу…
Они вышли в коридор и писарь долго рылся в карманах – достал деревянную табакерку и спрятал, повертел кошелек в руках и тоже убрал, потом вынул ключ от библиотеки и синий, грубый, как парус, носовой платок, который зачем-то сунул под мышку. Никита не обращал внимания на эти суетливые движения, он держал глазами писарев камзол, в недрах которого скрывался котовский донос.
– Вам паспорт Корсака нужен, вот что, – как бы между прочим заметил писарь, никак не попадая ключом в замочную скважину. – А самому Корсаку подальше куда-нибудь.
– Если Алешка не арестован, то в бегах. Дайте я запру. Руки у вас трясутся, – сказал Никита, незаметно для себя переходя на «вы».
– Самое милое дело – пересидеть бурю, а потом можно и назад, можно и дальше навигации обучаться.
– Зачем же паспорт красть?
– Затем, чтоб Котов разыскать его не смог. Корсак куда ни беги, а прибежит к маменьке, в сельцо Перовское. А местечко это только в паспорте и указано. Был человек, и нет человека – порожнее место.
Никита внимательно посмотрел в глаза писарю.
– Все школьные документы сосредоточены в кабинете директора. Как войдешь – правый шкапчик у окна.
– Достань, Фома Игнатьевич, – воскликнул Никита и, видя отрицательный жест писаря, добавил: – Неужели тебе Алешку не жаль?
– Мне всех жаль. И его, и тебя, батюшка, и особливо себя самого. – Писарь огорченно махнул рукой и понуро побрел прочь.
Что-то упало с глухим стуком под ноги Никите. Он нагнулся – синий платок. Оленев хотел вернуть писаря, но остановился – рука нащупала какой-то твердый предмет. Он поспешно развернул платок и увидел маленький ключ с костяной дужкой и тонкой цепочкой, которую вешают на шею.
13
Сторож навигацкой школы, Василий Шорохов, был любопытнейшей личностью. Во всем его облике: в форменной одежде, чулках, пуговицах, непомерно больших, разношенных башмаках, в красном, отмороженном лице, украшенном зимой и летом черной треуголкой, – угадывался моряк, не один год ходивший по палубе.
Он плавал когда-то на галерах, где на каждом весле сидело по шести человек, ставил паруса на четырнадцатипушечной шняве «Мункер», работал на верфи и, наконец, стал бомбардиром.
Вершиной его морской удачи, самым светлым воспоминанием, была битва при Грингаме в 1720 году, в которой он участвовал корабельным констапелем (старшим бомбардиром) и от самого Петра Великого получил именной подарок.
Продвигаться по службе дальше помешала ему страсть к крепким напиткам. Он мог месяцами не пить, а потом вдруг срывался и словно с ума сходил, накачивался ромом, буянил, себя не помнил, и, когда матросы на следующее утро рассказывали о его пьяных подвигах, он только стонал: «Да неужели, братцы? Что ж не остановили-то?»
Последним кораблем его была легкая голландская «Перла», купленная Россией после Гангутской кампании. Капитаном на ней был датчанин Делапп, известный во всем флоте трезвенник.
Однажды Шорохов «сорвался». Обошел после вахты все имеющиеся в городе кабаки, погреба и таверны и, что с ним никогда не случалось, заблудился. Не найдя в тумане свой корабль, он переночевал на берегу у кнехтов.
Ночное отсутствие его было замечено. Может быть, и сошла бы Шорохову с рук его пьяная бестолковость, но капитан, как на грех, получил накануне выговор от начальства, выговор несправедливый и тем более обидный, что о человеке, сделавшем выговор, во флоте говорили: «Он умеет ладить только с Бахусом». Обозленный Делапп решил на примере Шорохова наказать «этих проклятых русских пьяниц». Артикул от 1706 года: «А кто на берегу ночует без указу, того под кораблем проволочь» – еще не был забыт, и капитан отдал приказ килевать своего констапеля как простого матроса. Шорохова уже привязывали к решетчатому люку, когда Делапп сжалился и заменил килевание кошками.