– Сиди, – строго сказала игуменья. – Разговор наш еще не окончен. – Она вернулась к столу, одернула мантию, села и только после этого обратилась к вошедшей: – Говори.
– Принесла, как велели, – зычным голосом отозвалась сестра Федора. – Все выписки сделала и пронумеровала.
Она откашлялась, подбоченилась и вещим голосом стала читать бумагу. В ней говорилось о первом общежитейском монастыре, основанном Пахомием Великим в 320 году в Тавенниси. Уклад этой обители имел любопытную особенность – Пахомий запретил монахам принимать духовный сан, для того чтобы напрямую, минуя церковную иерархию, общаться с Богом.
Игуменья слушала с живейшим интересом. Сложные отношения Пахомия с епископатом были вполне понятны православной игуменье. Патриаршество в России умерло с последним патриархом – Андрианом, а вместе с ним умерло и древнее благочестие. Во главе русской церкви стал Синод – духовная коллегия. А что видела она от Синода? Угрозы, поборы да повинности. Бесконечные подати грозили монастырю полным разорением. И добро бы шли сборы на школы да богадельни. Так нет! Какие только обязанности не возлагали на тихий женский монастырь, какие только долги ему не приписывали! Строй флот, корми армию, содержи больных и увечных солдат. Почему монастырская казна должна нищать из-за богопротивных войн и прочих мерзостных страстей человеческих? Еще сейчас в памяти страшный год, когда взяли из монастырской казны все без остатка на «отлитие пушек нового формата». Это ли должно заботить дочерей Христовых?
На троне один царь – глупость людская! Будто сбесился род человеческий! Истлела гнилая оболочка морали, и не могут уже прикрыть срамоту людской подлости. Доходят слухи, что в Синоде суета, свара, взяточничество, фискальство и, страшно сказать, воровство. Бывшего архиепископа Новгородского монастыря Феофана Прокоповича обвинили в расхищении церковного имущества. Он-де продавал оклады со старинных икон, а на вырученные деньги покупал себе кареты, лошадей и вино. Есть ли дела более противные Господу?
А ведь и в древности были люди, которые бежали от прелести[12 - Здесь «прелесть» – обман, ересь.], от сраму. Непокорный Пахомий порвал связь с епархией. Сжималось сердце от жалости к братии – монастырь подвергался гонениям, а сам Пахомий едва не был убит на соборе в Эзне, но сильнее был восторг в душе. Через тьму веков Пахомий Великий указывал ей, сестре Леонидии и инокиням ее, наикратчайший путь к Богу.
– Спасибо, сестра Федора, – сказала игуменья, когда казначейша кончила читать. – Твой труд угоден Богу. Сегодня же прочти сестрам эту бумагу. Пусть каждая выучит житие Пахомия Великого. Вечером проверю.
Когда казначейша удалилась, игуменья долго пребывала в благоговейном молчании, а потом посмотрела на Анастасию просветленным взором и сказала мягко:
– Останешься в монастыре белицей[13 - Белица – живущая при монастыре, но не принявшая пострижение.]. Будешь жить вместе с моей воспитанницей Софьей, девушкой строгой, смиренной и благочестивой. А как пройдет гроза, вернешься в мир.
Анастасия отрицательно покачала головой.
– Глупая, неразумная… Глуши в себе страсти! Человеческое естество – цитадель сатаны! С этим наваждением бороться надо! Софья просветит тебя, обогреет. Она добра и, как роса в цветке, чиста и непорочна. Что там еще?
Речь игуменьи была прервана возней за дверью и разнотонными голосами. Кто-то причитал, кто-то читал молитву, а гнусавый низкий голос скороговоркой бубнил: «Бежала… Я-то знаю, бежала. Она вчера все по кельям ристала…»[14 - Ристать – бегать, носиться.]
Дверь распахнулась, и в комнату вошли две монашки, ведущие под руки убогую Феклушку. Та упиралась, но продолжала гугнить: «Опреснок[15 - Опреснок – пресный хлеб.] собирала и другое пропитание в дорогу. Я видела, видела…»
– Матушка игуменья, – сказала статная сестра Ефимья дрожащим голосом, – Феклушка говорит, что сегодня утром наша Софья бежала из монастыря с девицей, что приехала вчера в карете с господами. – Сестра Ефимья нерешительно кивнула головой в сторону Анастасии. – А в келье, где эта девица ночевала, Феклушка нашла вот это. – На пожелтевшие страницы раскрытой книги лег лохматый парик цвета прелого сена.
– О-о-о! – Робость Анастасии как рукой сняло. Она вскочила, схватила парик, надела его на кулак и присела перед ним в поклоне. – Мадемуазель гардемарин, вы забыли важную часть вашего туалета. – Она расхохоталась и покрутила кулаком. Парик закивал согласно.
– Софья бежала? – Игуменья не могла оправиться от изумления. – Почему? Кто ее обидел?
– Матушка, кто станет обижать сироту?
– Настасья, – сказала сестра Леонидия суровым, раздраженным голосом, – положи парик, перестань дурачиться. О каком гардемарине ты толкуешь?
– Эта девица, – Анастасия показала пальцем на парик, – переодетый в женское платье гардемарин. Я его знаю. Он в маменькином театре играл. Она в нем души не чаяла. Такой талант, такой талант! Он вашу птичку в сети и поймал.
– Ты что говоришь-то? Сговор был?! Боже мой… Софья, бедная, как впала ты в такой грех? Не уберегла я тебя! Это ты, позорище рода человеческого, привезла соблазнителя в дом!
Анастасия швырнула парик на пол и сердито поджала губы.
– Этого мальчишку шевалье в дороге подобрал. Я не катаю в карете ряженых гардемаринов. Ловите теперь вашу овцу заблудшую, а я уезжаю!
– Прокляну! – Игуменья занесла руку, словно собиралась ударить. Лицо ее выражало такое страдание, так горек и грозен был взгляд, что монахини попятились к двери, а Феклушка повалилась на пол и завыла, словно она одна была виновата в побеге воспитанницы.
– Уйдите все, – сказала игуменья глухо.
– И мне уйти? – пролепетала Анастасия.
– И тебе…
И вот уже карета подана к воротам, и де Брильи торопливо подсаживает Анастасию на подножку, и Григорий, перекрестясь на храм Рождества Богородицы, залезает на козлы.
– Подожди, шевалье. – Анастасия хмуро оттолкнула его руку. – Я сейчас…
Она вернулась на монастырский двор, села на лавочку у Святых ворот, ища глазами окна игуменьи. «Неужели не выйдет ко мне, не скажет напутственного слова? Вон она… Идет!» На глаза девушки навернулись слезы.
Мать Леонидия быстрой, легкой походкой шла к ней по мощеной дорожке. Лицо игуменьи было печальным, черный креп клобука трепетал на плечах.
– Настасья, последний раз говорю, – игуменья положила руки на плечи племянницы, – останься. Девочка моя, не уезжай. Эти стены защитят тебя от навета и тюрьмы.
– И от жизни, – еле слышно прошептала Анастасия.
– Зачем ты приехала, мучительница? Зачем терзаешь мою душу?
– Благослови… – Анастасия опустилась на колени и прижалась губами к сухой, пахнувшей ладаном руке. – Боюсь, страшно…
5
Начало августа было жарким. Днем сухой воздух так нагревался, что, казалось, не солнце жжет спину через одежду, колышет марево над полями, а сама земля, как огромная печь, источает клокочущее в ее недрах тепло, и вот-вот прорвется где-то нарывом вулкан, и раскаленная магма зальет пыльные дороги и леса, потускневшие от жары.
Алеша боялся, что истомленная зноем Софья разденется и полезет в воду, да еще его позовет купаться. Но опасения его были напрасны. Софья даже умывалась в одиночестве. Спрячется за куст, опустит ноги в воду, плещется, расчесывает волосы и поет.
На постоялых дворах и в деревнях они покупали еду. Бабы жалели молоденьких странниц, часто кормили задаром, расспрашивали.
Они сестры. Мать в Твери. У них свой двухэтажный дом. Дальше шло подробное описание хором, которые снимал Никита. Отец погиб на турецкой войне. Они идут по святым местам и Бога славят.
Софья простодушно приняла эту легенду за истинную судьбу Аннушки.
– Где могила отца, знаешь? – спросила она у Алеши.
– У него нет могилы. Он был моряк. Балтийское море его могила.
– Так он со шведами воевал? Зачем же ты говорила людям про турецкую войну?
Алексей и сам не знал, почему решил схоронить отца на южной границе. Боясь проговориться о главном, он инстинктивно выбирал в своем рассказе места подальше от истинных событий.
– Говорила бы все как есть, – не унималась Софья.
– Так прямо все и говорить? – Алешу злила наивность монастырской белицы. – А про себя сама расскажешь?
– Ты, значит, тоже беглая?
Он промолчал. Больше Софья ничего не спросила. Не сговариваясь, они стали заходить в деревни все реже и реже. Ночевали на еловом лапнике, срубленном Алешиной шпагой, или в стогах сена. Спала Софья чутко. Свернется, как часовая пружина, уткнет подбородок в стиснутые кулачки и замрет, а чуть шорох – поднимает голову, всматривается в ночную мглу.
Разговаривали они мало. Алеша ничем не занимал мыслей девушки. Будь она повнимательнее, заметила бы, как вытянулась и похудела фигура мнимой Аннушки. Алеше надоело возиться с толщинками и искать правильное положение подставным грудям. Пышный бюст он оставил под елкой, а стегаными боками пользовался как подушкой. Косынку с головы он не снимал даже на ночь.
Много верст осталось за спиной. Нога у Алеши совсем не болела, страхи мнимые и реальные потеряли первоначальную остроту, и даже приятным можно было бы назвать их путешествие, если бы не вспыльчивый, своенравный характер Софьи. Но в ее высокомерии было что-то жалкое, в заносчивости угадывалось внутреннее неблагополучие и разлад, и Алеша прощал ей злые слова, как прощают их хворому ребенку.