Он положил письмо штык-юнкера в папку и пошел домой.
Вечерело… В окнах домов зажглись свечи, с залива дул свежий ветер, неся с собой запах болота, на опаловом небе рельефно, каждым листиком, вырисовывались ветки деревьев.
«В Москву хочу, домой, – думал Лядащев. – Может, и правда жениться? И необязательно на вдове, черт ее возьми… Есть прекрасная женщина, сама красота – Елена Николаевна. Правда, на нее Пашка Ягупов смотрит не насмотрится. Но можно с Пашкой потягаться. Когда же я ее видел в последний раз? В июле… нет, в июне. Еще до всех этих лопухинских дел. А как поет Елена Николаевна! Ну, женюсь на ней, а дальше что?»
Фонарь около дома опять не горел. Хозяин соседнего кабака никак не мог договориться со Штосом, кто будет платить за конопляное масло. Штос заявлял, что не намерен по ночам освещать пьяные русские рожи, не по карману, мол. Хозяин кабака, или, как он называл свое заведение, австерии, тоже был немец и не уступал соседу в бережливости и силе логического мышления, утверждая, что фонарь «несравненно ближе к дому Штоса», а потому пусть Штос и освещает.
«Напишу на вас, сквалыг, жалобу и отправлю самому себе, – подумал Лядащев, – мол, конопляное масло жалеют и ругают ругательски государыню нашу в полной темноте. Выжиги проклятые! Хотя проще самому конопляное масло купить, честное слово».
У палисадника дома Лядащев, к своему удивлению, заметил белую лошадь. Голова ее ушла в кусты, находя, очевидно, вкусной пыльную городскую траву, и только могучий круп и стоящий опахалом хвост были выставлены на всеобщее обозрение.
– Кто мог явиться на этом одре? Просители, дьявол их дери!
Он распахнул дверь.
– Вас ожидают, – раздался из темноты голос хозяйской дочки, потом кокетливый смешок, шорох юбки, и все стихло.
«Хоть бы лучину запалили, по-нашему, по-русски». Лядащев ощупью поднялся к себе на второй этаж.
У окна смутно вырисовывалась чья-то сидящая на кушетке фигура. Лядащев зажег свечу, поднял ее над головой.
– Ба! Белов! Вернулся! Ну как, удалась поездка?
– Удалась.
– Что поделывает твой новый приятель Бергер?
– Стонет, – с неохотой отозвался Саша. – Он ранен.
– Неплохо. И впрямь удачная поездка. А где мадемуазель Ягужинская?
– Я думаю, подъезжает к Парижу.
Лядащев внимательно посмотрел на Сашу, улыбнулся не то насмешливо, не то сочувствующе.
– Ладно. Ну их всех. Есть хочешь?
– Нет, Василий Федорович. Я к вам по делу.
– Я-то надеялся – в гости, – с наигранным сожалением сказал Лядащев. – Ну раз по делу, надо все свечи зажечь. Не люблю темноты. Даже, можно сказать, боюсь. Это у меня с детства. Меня дядя воспитывал – страшный скопидом. В людской было светлее, чем в барских покоях.
Он достал подсвечники, расставил их по комнате – на столе, на подоконнике, запалил свечи.
– Ну, рассказывай.
– Я должен передать как можно скорее Анне Гавриловне Бестужевой вот это. – Саша расстегнул камзол, запустил руку под подкладку и положил на стол ярко блестевший алмазный крест.
– Бестужевой? – усмехнулся Лядащев. – И как можно скорее?
Он взял крест, всмотрелся в него и вздохнул тем коротким сдержанным вздохом, который, словно спазмой, охватывает горло при встрече с ослепительной красотой. При каждом движении руки камни вспыхивали новой гранью, посылая пучок света из своей мерцающей глубины.
– Эко сияет, свечей не надо, – пробормотал Лядащев, потом перевернул крест, прочитал мелкую надпись: – «О тебе радуется обрадованная всякая тварь, ангельский собор», – и умолк.
Саша терпеливо ждал и, когда Лядащев вернул ему крест, тревожно спросил:
– Что же вы молчите?
– Нет, Белов. В этом деле я тебе не помощник, – строго сказал Лядащев и, видя, что Саша так и подался вперед, прикрикнул: – Имя Бестужевой и вслух-то произносить нельзя! Имущество ее конфисковано в пользу казны, и крест этот будет конфискован. Сам я доступа к Бестужевой не имею, и посредника тебе не найти. Совет мой – брось ты это дело.
– Вы предлагаете оставить этот крест себе? – спросил Саша запальчиво.
– Не ершись! Если Бестужева жива останется, то после экзекуции передать ей крест не составит большого труда. А в Сибири он ей больше, чем здесь, пригодится. Ссыльных у нас не балуют деньгами и алмазами.
– Я должен передать этот крест до казни, – сказал Саша твердо. – Сколько у меня времени?
– Дня четыре, может, неделя…
– Что ее ждет?
– Кнут.
– Можно подкупить охрану?
– Говори, да не заговаривайся! – повысил голос Лядащев. – Думай, с кем говоришь, прежде чем спрашивать.
– Простите. Считайте, что этого разговора не было.
Саша взял крест, старательно спрятал его за подкладку камзола, потом зажал ладони между коленями и замер, напряженно глядя на свечу. Лядащев искоса наблюдал за ним.
«А мальчик повзрослел за эту неделю, – думал он. – Складочка меж бровей залегла. Прямая складочка, как трещина. Все морщится, мальчик, губы кусает. Дался ему, дуралею, этот крест!»
– Василий Федорович, какие священники посещают заключенных? – спросил вдруг Саша.
«Он испытывает мое терпение», – с раздражением подумал Лядащев, но внешне его не показал.
– Александр, оставим этот разговор, – сказал он дружески. – Алмазы – не хлеб голодному, а если уличат тебя в сношениях с преступницей, то попадешь под розыск. Тебя в доме Путятина, считай, не допрашивали, а по головке гладили. Хочешь узнать, как быть подследственным? В России из-за поганого амбара шею человеку, как куренку, готовы свернуть, такую напраслину наговаривают, а ты сам в петлю лезешь. Кто дал этот крест тебе? – спросил он вдруг резко.
– Не будем об этом говорить.
– Да я и сам догадываюсь. Дочка грехи замаливает. Сама хвостом вильнула и, как щука, – в глубину.
– Лядащев, не говорите о ней так! Как вам не стыдно? – Губы у Саши задрожали.
– Стыдно? А то, что девица Ягужинская жизнью твоей играет, это ты понимаешь? Стыдно! Я не сплю какую ночь… Я обалдел от человеческой подлости и глупости! Ладно, хватит. Скажи лучше, ты ведь учился в навигацкой школе?
– Да.
– Кто такой штык-юнкер Котов?